Нарушитель заповеди
Нарушитель заповеди
Что было движущей силой всех этих историй? Девятнадцать лет? Обостренное чувство справедливости? Вседозволенность? Может быть, не в такой последовательности следовало расставить предполагаемые движущие силы? Не знаю.
На заводе в Нижнем Тагиле я получил танк Т-34, часы, шестискладный нож и экипаж из четырех человек.
Механик-водитель был на два года старше меня. Но он еще не воевал. Поэтому я, только что испеченный младший лейтенант, но еще до училища дважды побывавший на фронте, казался ему представителем высшей касты. Тем более что, сев за рычаги, я вытащил танк из болота, в которое он умудрился сесть со всем своим огромным водительским опытом, приобретенным в учебно-танковом полку, в котором, как значилось, у него было целых восемь часов вождения.
Кроме старшего сержанта, были еще три сержанта. Меньше остальных меня тревожил лобовой стрелок. В старых «тридцатьчетверках» с семидесятишестимиллиметровой пушкой этого члена экипажа называли стрелком-радистом. В новых машинах с восьмидесяти-пятимиллиметровой пушкой рация была возле сиденья командира, поэтому лобовой стрелок уже не был радистом, а только стрелком из танкового пулемета Дегтярева. Но что мог он увидеть сквозь маленькое отверстие в лобовой броне? Кому нужен был этот член экипажа? Разве что как дополнительная тягловая сила, когда приходилось возиться с гусеницей или копать капонир для танка. Да еще боевые потери, и так самые большие в танковых войсках, повышались на двадцать процентов.
Лобовой стрелок был моим ровесником. Кубанский казак, он несколько месяцев прожил под немецкой оккупацией и, хотя еще не воевал, имел некоторое представление о войне.
Командир орудия был чуть моложе меня. Выжать слово из этого уральца могли только чрезвычайные обстоятельства. При этом слово, как правило, было матерным. Дважды до первого боя я видел, как он стреляет, и у меня не было к нему особых претензий.
Зато его тезка и тоже уралец вызывал у меня самые серьезные опасения. Васе-башнеру, как и мне, только что исполнилось девятнадцать лет. Но мне он казался намного моложе. Щупленький, тощенький, в гимнастерке, свисавшей, словно ее повесили на самодельную проволочную вешалку. А ведь башнер в неописуемой тесноте на ходу танка должен заряжать пушку 15-килограммовыми снарядами, чаще всего доставая их из металлических чемоданов, расположенных под ногами.
Опасения начались у меня через несколько дней после того, как я познакомился со своим экипажем, когда нам приказали получить боекомплект.
Танк уже стоял на платформе. Ящики со снарядами надо было тащить с эстакады метрах в двухстах от нашего состава.
Почему нам не приказали загрузить боекомплект, когда танки стояли в нескольких метрах от эстакады, или почему нельзя было подогнать платформы к эстакаде, я не понимал.
Впрочем, это не единственное, чего я не понимал в течение уже прошедших почти трех лет войны.
Экипаж мой с ужасом смотрел на груз, подлежащий переноске. В ящике пять снарядов по пятнадцать килограммов каждый. Да ящик еще больше пяти килограммов. Да двести метров не дороги, даже не тропинки, а выбитых шпал, рельсов и стрелок. А тут еще, хотя начало июня уже считается летом, подтаял выпавший снежок, и сапоги скользили по грязи.
Механик-водитель и лобовой стрелок, не скрывая ужаса, взяли ящик. Оба Васи с трудом подняли второй.
– А не взорвутся они, если часом упадут? – спросил лобовой стрелок.
– Не взорвутся, – подбодрил их командир, тут же почувствовал, что этим утверждением я не очень успокоил моих сержантов.
– Ну-ка, взвалите мне ящик на спину. Они шли за мной со своим ужасом и грузом. Сквозь стенки ящика, сквозь толщу снарядов я чувствовал взгляды моих подчиненных, полные удивления и уважения.
Командиры других танков последовали моему примеру. Но в отличие от меня в училище они не занимались тяжелой атлетикой. Поэтому ящики они тащили в паре, что не уменьшало их престижа у подчиненных.
И только два экипажа нашей маршевой роты надрывались под начальственным присмотром своих командиров.
Один из них пришел в училище из гражданки. В училище ему вдолбили в голову понятие об офицерской чести и прочих глупостях, которые могли пригодиться корнету лейб-гвардии, но не командиру танка. Его можно было пожалеть.
Зато второй командир еще до войны был старшиной-сверхсрочником. Сейчас погоны младшего лейтенанта позволяли ему парить выше облаков, откуда здоровый лоб не мог спуститься на скользкую грязную землю, чтобы помочь своему маломощному экипажу.
Возвращаясь к эстакаде за очередной порцией ящиков, я видел, как бывший старшина подгоняет своих подчиненных, и не без злорадства подумал о том, что ждет его в первом же бою.
После последней ходки мы загрузили снаряды в гнезда и в металлические чемоданы и повалились на доски платформы, показавшиеся мне периной.
Башнер не был в состоянии донести до рта тяжести своей «козьей ножки». Я смотрел на него с тоской. Вопрос, сверливший меня беспрерывно, выплеснулся наружу:
– Что я буду делать с тобой в бою? У тебя же не мускулы, а пакля для чистки пушки. Как это тебя взяли в танкисты?
– Хлебушка бы мне, – мрачно ответил Вася-башнер. – Я так до армии был ничегось вроде. Отощал я дюже в полку.
Хлебушка! Где взять этого хлебушка, если даже я после обеда в офицерской столовой выходил с единственным желанием – поесть бы чего-нибудь.
И тут произошло нечто невероятное. Сейчас, вспоминая цепочку мыслей и действий в тот холодный июньский день на железнодорожных путях танкового завода, я знаю, что именно так делаются великие открытия.
На эстакаде, почти напротив нашей платформы, сиротливо приткнулся запасной бак для горючего. Бак на девяносто литров газойля. На каждом танке три таких бака.
Как он оказался на эстакаде? Есть ли в нем горючее? Не говоря ни слова, я соскочил с платформы и начал исследование. Новенький бак с едва высохшей краской был пуст. Спустя минуту он уже стоял на платформе.
Еще не опубликовав статьи с описанием моей гениальной идеи и не подав заявки на открытие, я приказал ребятам тащить газойль. Добро, на каждом шагу были пожарные ведра, а у кранов с газойлю вообще не существовало никакого контроля и ограничений.
Через несколько минут у кормы, запрятанный брезентом, которым была накрыта машина, стоял четвертый запасной бак с газойлю. Три бака были приторочены к танку, и я отвечал за каждую каплю горючего в них. Но этот бак был нашей свободно конвертируемой валютой, на которую я собирался покупать продовольствие на всех станциях между Нижним Тагилом и фронтом. Шутка ли – девяносто литров газойля, который тут же приобрел торговую марку «керосин», продукт не менее дефицитный, чем хлеб, водка, соль, табак и мыло.
В тот же день к нашему составу из тридцати платформ прицепили два мощных паровоза, и мы двинулись в путь.
Мелькали полустанки и станции. Даже Свердловск мы проскочили без остановки, бочком, стороной. Так впервые в жизни я узнал, что на пути гениальных открытий возникают препятствия, не учтенные открывателем.
Но тут обнаружилось еще одно ужасное последствие нашего безостановочного движения. Вася, командир орудия, метался по платформе и выл. Он не мог помочиться на ходу состава. Ему было необходимо какое-нибудь закрытое пространство для создания ощущения относительного покоя. Можно было бы осуществить эту операцию внутри танка или даже под брезентом, но у нас не оказалось соответствующей посуды.
Только после первой долгожданной остановки оба Васи (и не только они) были ублаготворены.
За пять литров газойля, названного нами керосином, мы получили такое количество сметаны, масла, творога, молока и прочих невиданных в армии деликатесов, что можно было осоветь от одного их вида.
Тут пригодились мои занятия тяжелой атлетикой. Я вытащил из танка снаряд, вручил его Васе-башнеру, и стал тренировать сержанта, что сопровождалось частыми перерывами – поесть и опорожниться.
Дело в том, что у Васи начался профузный понос, который я лечил не голодной диетой, как делали это консервативные врачи, а усиленным питанием. Понос, правда, продолжался, но это отражалось только на состоянии железнодорожного пути между Чусовой и Москвой.
Мы следовали мудрому совету: ешь много, но часто. Интересная медицинская деталь. Во время заболеваний желудочно-кишечного тракта у больных пропадает аппетит. У Васи не пропал. Возможно, проявился резервный аппетит всех дней его недоедания.
Это почти невероятно, но за четыре дня, пока мы приехали под Смоленск, Вася уже не просто поднимал снаряд одной рукой из самого неудобного положения, но даже этак небрежно слегка подбрасывал его. Мне кажется, дело не только в еде, но и в том, что он перестал бояться снаряда.
Под Смоленском мы съехали на твердую землю, оставив на платформе волшебный бак, в котором еще плескались остатки газойля, хотя мы были щедрыми менялами и даже снабжали едой соседние экипажи.
Несколько дней наша маршевая рота кочевала вслед за наступающим фронтом в составе какого-то подразделения, о котором у меня нет ни малейшего представления.
Я был рад маршу. Мой механик-водитель нарабатывал часы вождения, и через несколько дней я уже почувствовал результаты этой практики. Нам даже устроили тактические занятия со стрельбой, и у меня была возможность остаться довольным своим экипажем.
А затем нами пополнили знаменитую отдельную танковую бригаду, понесшую серьезные потери в летнем наступлении. Мы вступили в бой. У меня появилась возможность не просто быть довольным своим экипажем, но даже гордиться им.
У нас уже не было серьезных продовольственных проблем. Но приобретенный в голодном тылу рефлекс раздобывания пищи не притупился и сейчас, когда мы перестали голодать. Именно этим рефлексом я объясняю еще одно действие, которое сегодня, спустя сорок семь лет, в канун судного дня заставляет меня покаяться.
Мы вышли из боя и расположились на тесной поляне у самой просеки в старом сосновом лесу. Мимо нас беспрерывным потоком к фронту текли войска.
За два дня расслабляющего безделья мы засекли закономерность, предопределившую наш неблаговидный поступок. В потоке техники значительную долю составляли «студебеккеры» автотранспортного полка. Они шли чуть ли не впритык один за другим. Таким образом, каждый шофер охранял идущую впереди машину. Только в кузове замыкающего колонну автомобиля сидел автоматчик.
Стоя на броне танка, мы видели содержимое кузовов, которое пробуждало наши низменные инстинкты.
У повара мы выяснили, что на обед для всего батальона, для ста пятидесяти человек, он закладывает в котел одиннадцать банок свиной тушенки.
(Кстати, за несколько дней до описываемого события союзники открыли Второй фронт, и мы перестали этим именем называть свиную тушенку.) В кузовах некоторых «студебеккеров» мы видели горы из ящиков этой самой тушенки. А в каждом ящике двадцать четыре банки.
Я тщательно изучил просеку и выбрал место, где она образовывала крутую дугу. В конце дуги вплотную к дороге я поставил свой танк. Второй танк стоял у начала дуги.
Когда мимо нас потянулся конвейер знакомого нам автотранспортного полка и была выбрана жертва, танк, стоявший у начала дуги, слегка выдвинулся в просеку, чем замедлил движение «студебеккера». Шофер потерял из виду идущий впереди автомобиль. В этот самый момент молчаливый Вася, командир орудия, ловко прыгнул с кормы танка в кузов неохраняемого автомобиля, сбросил в подлесок два ящика свиной тушенки и немедленно последовал за ними.
Операция была осуществлена блестяще. Комар носу не подточил. А комаров в этом лесу хватало. Каждый из экипажей двух танков стал обладателем двадцати четырех банок свиной тушенки.
Задумались ли мы о последствиях приведшей нас в восторг операции? Подумали ли мы о судьбе шофера, который должен будет объяснить пропажу двух ящиков свиной тушенки – целого состояния по тем временам? Что с ним? Расстреляли его? Послали в штрафную роту? Погиб он в этой роте или кровью искупил свою несуществовавшую вину? Не знаю, задумался ли над этим мой экипаж. Я не задумался, как, впрочем, не задумался и над тем, что нарушаю заповедь «Не укради».
Третий случай вроде бы не укладывается точно в нарушение одной из десяти заповедей, а все, что было совершено, служило делу восстановления справедливости. Но…
Холодное серое утро не предвещало ничего хорошего. Даже день накануне включил тумблер суеверия, приготовив экипаж к самому худшему.
Мы мирно обедали внутри танка, когда болванка на излете чиркнула по касательной нашу башню. Оглушило нас здорово. А ведь до переднего края было не меньше двух километров. Я попросил у командира роты разрешения проверить рацию, но он категорически запретил, сославшись на дисциплину радиосвязи. Только во время атаки я обнаружил, что рация повреждена.
Впрочем, это уже почти ничего не добавило к нашим несчастьям.
Не знаю, какой идиот и на каком уровне планировал эту атаку.
Десять танков, слегка прикрытые октябрьским туманом, шли по размытой грунтовой дороге вдоль опушки бора. Мой танк шел первым. Когда последняя машина вытянется на поле, по команде ротного мы должны были разом развернуться влево и, атакуя линией, продемонстрировать нашу доблесть и геройство. Тут-то я и обнаружил, что рация моя вышла из строя.
Рота, как и положено, развернулась. Мой танк не отстал, хотя я не услышал команды. А дальше мне уже некогда было следить за действиями роты.
Метрах в шестидесяти передо мной стоял «тигр». Набалдашник его орудия ехидно скалился, уставившись в меня. Скомандовав «огонь!», я, конечно, не подумал, что напоминаю кролика, лезущего в пасть питона. Возможно, мой бронебойный снаряд оглушил экипаж «тигра», и поэтому их болванка попала не в центр моей машины. Механик, стреляющий и я выскочили из вспыхнувшего танка. Лобовой стрелок и башнер погибли.
Мы спрятались в воронке у дороги и оттуда с ужасом следили за тем, как шестнадцать «тигров», забавляясь, уничтожают нашу роту. Почти на одной линии с моей машиной горели еще два танка взвода. Метрах в сорока впереди, под самым носом у немцев вспыхнула машина моего друга Толи.
Из своего люка, словно подброшенный катапультой, прямо из башни, не становясь на корпус или надкрылок, с высоты почти двух с половиной метров он спрыгнул на землю и, пригибаясь и хромая, помчался к опушке леса.
Тут я увидел, что на Толе один сапог. Я представил себе, как командирское сиденье силой двух пружин прижало его ногу, как у Толи не было времени воевать с сиденьем, как он вырвал ногу, оставив сапог в горящей машине.
Мы уцелели в этом нелепом, в этом идиотском бою, вернее, в этом бессмысленном, нет – преступном уничтожении танковой роты.
А у Толи возникла проблема. Обувь у него была сорок шестого размера. Таких сапог не оказалось ни в батальоне, ни в бригаде. Толя ходил по осенней распутице в одном сапоге и тряпках, намотанных на левую ногу. Помпохоз капитан Барановский беспомощно разводил руками при встречах с деликатным лейтенантом в одном сапоге, но чаще, пользуясь его ограниченной подвижностью, избегал встреч.
Однажды, заметив маневр капитана Барановского, я догнал помпохоза и предъявил ему ультиматум: если завтра у Толи не будет сапог, я обую его в отличные сапоги капитана Барановского, добро у него тоже сорок шестой размер.
Капитана возмутил ультиматум лейтенанта. Он проворчал что-то о разгильдяйстве и тщетности надежд этих наглых командиров, сидящих в танках, на то, что им сойдет с рук любое нарушение дисциплины и субординации.
Я согласился с ним и сказал, что броня защищает нас не столько от немецких болванок, сколько от советских интендантов, и если завтра у Толи не будет сапог… и так далее.
Вероятно, Барановский решил, что словесная угроза капитану – предел наглости лейтенанта и на большее он не решится. Кроме того, был еще один аспект, позволявший помпохозу усомниться в том, что угроза будет осуществлена.
Но я уже упомянул обостренное чувство справедливости и вседозволенность.
На следующий день… Нудные осенние дожди превратили ухоженную прусскую землю в сплошное несчастье. Даже я, обутый в хорошие сапоги, чувствовал себя мухой, попавшей на липучку. Что уж говорить о Толе, который утром выбрался из землянки и с усилием вытаскивал из глины ноги, укутанные в брезентовые онучи.
Но даже не увидев единоборства моего друга с прусской глиной, я бы не забыл о вчерашней беседе с капитаном Барановским.
Итак, предстояло техническое воплощение предъявленного ультиматума.
Я уже упомянул о еще одном аспекте, позволившем нашему помпохозу посчитать, что я не решусь на большее, чем словесную угрозу. В батальоне знали о моем увлечении тяжелой атлетикой. Но Барановский был почти на голову выше меня и тяжелее килограммов на тридцать. Для того чтобы снять с него сапоги, мне пришлось бы его нокаутировать. В принципе это можно было сделать без особого труда. Я знал приемы, позволявшие мне пришибить его до кратковременной потери сознания. Но лейтенант все же не хотел доводить насилие над капитаном до такой степени. Поэтому мне нужны были ассистенты, которые помогли бы деликатно спеленать помпохоза.
Толя сперва отверг мое предложение. Но я продолжал убеждать. А дождь продолжал лить. А ноги в брезентовых онучах продолжали увязать в глине. И как говорится, капля точит… а тут была не капля, а потоки. Таким образом, ассистент номер один был укомплектован.
Не приказать ли командиру танка из моего взвода стать ассистентом номер два, подумал я и тут же отверг эту мысль. На такую операцию идут не по приказу, а добровольно, по велению сердца.
Именно в этот момент возник старший лейтенант, командир второй роты. Он только что позавтракал. От него приятно несло нормативной водкой. Поэтому мне не пришлось «открыть краны» красноречия. Он включился в нашу команду, как только услышал, что мы идем снимать с помпохоза сапоги.
Капитан Барановский занимал комнату в юнкерском поместье, в котором располагался штаб батальона. Он не проявил гостеприимства, когда мы ввалились к нему. Более того, он закричал, чтобы мы немедленно очистили помещение. Но когда старший лейтенант и я прижали его к постели, а Толя в такт велосипедным движениям ног капитана стащил один, а затем второй сапог, Барановский только сопел и тяжело выдавливал из своей туши:
– Вы окончательно сдурели. Не знаю, сообщил ли замкомбата кому-нибудь об этом деликатном инциденте. Думаю, что нет.
Уже через несколько часов я встретил его обутого в хорошие сапоги.
До самого зимнего наступления у нас не возникало никаких конфликтных ситуаций.
В зимнем наступлении я был ранен, и капитан Барановский любезно прислал мне в госпиталь вкладную книжку и прочие интендантские аттестаты. Поэтому мне остается только констатировать благородство нашего замкомбата по хозчасти.
В том же зимнем наступлении погиб Толя. Не знаю, сняли ли с него, с убитого, сапоги капитана Барановского.
Стихотворение у меня почему-то получилось не о сапогах, а о валенках. Я не мог знать, когда написал его, что Толя погибнет, что стихотворение станет поводом для еще одной легенды обо мне, что многое, совершенное мной, вызовет у меня чувство раскаяния, а раскаяние о трех описанных проступках возникнет задолго до того, как я прочитаю в оригинале десять заповедей.
1991 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.