4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Вот и не верь пророчествам… Чуявший за собой постоянную охоту хитрющий Григорий Ефимович, желая, чтобы драгоценную его особу берегли пуще глаза, начертал заранее в тетрадке, выдаваемой за дневник, что, мол, в случае его, Распутина, насильственной смерти скорая погибель ожидает неминуемо и Россию. Как в ледяную невскую воду глядел, шельмец! Двух месяцев не прошло после рокового события в Юсуповском дворце на Мойке, как тысячелетняя империя стала разваливаться на куски.

«Каждый день приносил все более тревожные вести, – вспоминает Кшесинская. – Никто не знал, в чем тревога, но чувствовалось, что наступает какая-то гроза, и беспокойное настроение все росло в городе».

В начале февраля она в последний раз после двадцати семи лет профессиональной службы танцевала в звании прима-балерины в Мариинском театре, на благотворительном вечере, устроенном графиней М.И. Витте в пользу Дома Труда для увечных воинов. На другое утро позвонил знакомый полицмейстер их участка генерал Галле, посоветовал ввиду ожидаемых беспорядков покинуть на время город. Прихватив сына, сопровождаемая Петром Владимировым, она уехала в расположенный в Финляндии санаторий Рауха, где и прожила неделю, пока любезнейший Галле не протелефонировал: в Петрограде спокойно, можно возвращаться. Верная принципу – не горевать без нужды, она устроила по приезду грандиозный домашний обед на двадцать четыре персоны. Приказала извлечь и расставить на прежних местах хранимые с начала войны в шкафах предметы убранства, сувениры, безделушки. Парадный стол украсили свежими ландышами, сервировали французским фарфором «лимож», золотым десертным сервизом, скопированным Фаберже с эрмитажного подлинника екатерининских времен. Застолье удалось на славу. Переменам блюд не было конца, вина лились рекой. Воздав должное искусству повара-француза, произнеся бессчетное количество тостов, перешли в салон, мило болтали, пили шампанское и ликеры, слушали музыку, играли в баккара.

«На следующий день, 23 февраля, – пишет она, – когда моя экономка проверяла серебро, хрусталь и белье, что делалось всегда после больших приемов, кто-то из моих служащих прибежал взволнованный и сообщил, что по Большой Дворянской улице движется несметная толпа. Началось то, чего все боялись и ожидали, а именно уличные выступления. Толпа прошла мимо моего дома, не нарушив порядка. Первые три дня еще была надежда, что все уладится и успокоится, и 25 февраля я даже рискнула поехать в Александринский театр на бенефис Юрьева, давали «Маскарад» Лермонтова в постановке Мейерхольда».

Всероссийский остряк Мятлев назвал мейерхольдовскую затею с «Маскарадом» самым длинным из театральных анекдотов. Работа над эпохальной, как ее заранее окрестили, постановкой продолжалась шесть лет, обошлась казне в 300 тысяч рублей золотом. Музыку к спектаклю написал А. Глазунов, в одну из сцен включили «Вальс-фантазию» М. Глинки, художник А. Головин сделал в процессе подготовки 4 тысячи эскизов и рисунков декораций, костюмов, реквизита, грима. Полную неистовых страстей лермонтовскую драму втиснули в прокрустово ложе условного театра. Исполнявшие главные роли столпы русской актерской вольницы, ведомые Ю. Юрьевым, потеряли за время изматывающих репетиций собственное лицо, выглядели в редких по красоте «живых картинах» не более чем нарядными манекенами, призванными иллюстрировать текст. Перед каждым из четырех актов поднимался отдельный занавес: разрезной, с изображениями карт, для сцены в игорном доме, бело-розово-зеленый для бала-маскарада, тюлево-кружевной для спальни и, наконец, траурный, из черной кисеи с нашитыми венками, для заключительной сцены.

«Мороз пробежал по коже, – вспоминает Кшесинская, – когда в финале зазвучала исполняемая церковным хором православная панихида. Всем сделалось не по себе».

Момент для представления своей фаталистской мистерии Мейерхольд выбрал как на заказ. Публика (включая присутствовавших в театре великих князей) разъезжалась с премьеры под завыванье метели и пулеметные очереди, раздававшиеся с крыш. В Петрограде царил хаос. С рассветом в центр хлынули из прилегающих окраин женщины-работницы, требуя хлеба, разъезжали вдоль тротуаров, не зная, что делать, конные патрули, закутанные люди в заснеженных одеждах, встречая войска, кричали «Ура!». На Невском возводились баррикады из опрокинутых саней, ящиков и электрических столбов, на Захарьевской горело здание суда, слышался откуда-то треск выстрелов, по улицам водили разоруженных городовых с перекошенными от страха лицами.

События катили как снежный ком. Заседавшая десять часов подряд Государственная Дума обратилась с призывом к Николаю Второму Романову отречься во имя спасения нации от престола, в Ставку в Могилев срочно отправилась думская делегация во главе с «октябристом» А.И. Гучковым – уговаривать царя «внять гласу народных русских масс». Удивительная метаморфоза произошла у нее на глазах со многими вроде бы законопослушными, порядочными людьми. Все, оказывается, в душе были революционерами, защитниками угнетенного народа, люто ненавидели монархию. Понацепили в день обнародования царского декрета об отречении красные банты, ходили с радостно-умильными лицами, братались с мятежниками, произносили пустопорожние пламенные речи. Трусы и ничтожества! Переделом вероломства выглядело в ее глазах поведение старшего брата Андрея, великого князя Кирилла Владимировича, помчавшегося сломя голову присягать Временному правительству, в то самое время, как униженного его двоюродного брата под конвоем солдатни доставили с вокзала в Царское Село и чей-то хамский голос крикнул: «Открыть ворота бывшему царю!»

(«Великий князь Кирилл Владимирович объявил себя за Думу, – записал в дневнике французский посол в России Морис Палеолог. – Он сделал больше. Забыв присягу в верности и звание флигель-адъютанта, которое он получил от императора, он пошел сегодня (14 марта) в четыре часа преклониться пред властью народа. Видели, как он в своей форме капитана 1 ранга отвел в Таврический дворец флотские гвардейские экипажи, коих шефом он состоит, и представил их в распоряжение мятежной власти».)

Оказавшийся в Петрограде будущий нобелевский лауреат Иван Бунин так описал обстановку тех дней:

«Последний раз я был в Петербурге в начале апреля 17 года. В мире тогда уже произошло нечто невообразимое: брошена была на произвол судьбы – и не когда-нибудь, а во время величайшей мировой войны – величайшая на земле страна. Еще на три тысячи верст тянулись на западе окопы, но они уже стали простыми ямами: дело было кончено, и кончено такой чепухой, которой еще не бывало, ибо власть над этими тремя тысячами верст, над вооруженной ордой, в которую превращалась многомиллионная армия, уже переходила в руки «комиссаров» из журналистов вроде Соболя Иорданского. Но не менее страшно было и на всем прочем пространстве России, где вдруг оборвалась громадная, веками налаженная жизнь и воцарилось какое-то недоуменное существование, беспричинная праздность и противоестественная свобода от всего, чем живо человеческое общество.

Я приехал в Петербург, вышел из вагона, пошел по вокзалу: здесь, в Петербурге, было как будто еще страшнее, чем в Москве, как будто еще больше народу, совершенно не знающего, что ему делать, и совершенно бессмысленно шатавшегося по всем вокзальным помещениям. Я вышел на крыльцо, чтобы взять извозчика: извозчик тоже не знал, что ему делать – везти или не везти, – и не знал, какую назначить цену.

– В «Европейскую», – сказал я.

Он подумал и ответил наугад:

– Двадцать целковых.

Цена была по тем временам еще совершенно нелепая. Но я согласился, сел и поехал – и не узнал Петербурга.

В Москве жизни уже не было, хотя шла со стороны новых властителей сумасшедшая по своей бестолковости и горячке имитация какого-то будто бы нового строя, нового чина и даже парада жизни. То же, но еще в превосходной степени, было и в Петербурге. Непрерывно шли совещания, заседания, митинги, один за другим издавались воззвания, декреты, неистово работал знаменитый «прямой провод» – и кто только не кричал, не командовал тогда по этому проводу! – по Невскому то и дело проносились правительственные машины с красными флажками, грохотали переполненные грузовики, не в меру бойко и четко отбивали шаг какие-то отряды с красными знаменами и музыкой… Невский был затоплен серой толпой, солдатней в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, чего просишь. А на тротуарах был сор, шелуха подсолнухов, на мостовой лежал навозный лед, были горбы и ухабы. И на полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили уже многие мужики с бородами:

– Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит».

Новая власть была не более чем погремушкой среди разгула стихий. В столице хозяйничали самозваные солдатские и рабочие комитеты, опорой которой стал бросивший фронт православный русский мужик с «трехлинейкой» на плече, дорвавшийся, наконец, до любимого с пугачевских еще времен занятия – грабежа (по новой терминологии – «реквизиции») чужой собственности.

Возможностей для этого в богатейшем из городов мира у него было предостаточно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.