XXI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXI

Я ехал домой в такой эйфории, что чуть не попал в серьезную аварию – дважды. Подумал, какова ирония: умереть сразу после того, как узнал, что не умираешь. Подумал: для того чтобы умереть, рак не нужен. Хватит и одного мига беспечности. Садишься в машину. Ты смертельно болен, но даже не знаешь об этом – до последнего мгновенья, когда бьешь по тормозам.

Постарался взять себя в руки, но после визита к врачу меня отчетливо перло. В теле явно существуют какие-то гормоны восторга. Фасовать бы их – можно было б озолотиться, но их бы объявили вне закона. На дороге сосредоточиться получалось с трудом. На психику они тоже явно воздействовали: мое испытание закончилось, и потребность в разговоре, по идее, должна была бы иссякнуть, но нет – я внезапно почувствовал, что хочу кому-нибудь сообщить, что мне пришлось пережить.

Начал я с Рея. Он ошивался возле бассейна, только что из душа после дневного разгребания мусора. Пока он слушал меня, лицо его исказила череда гримас, словно он за секунды пережил все стадии горя: потрясение, отрицание, гнев, уныние, принятие – и облегчение. Он сгреб меня в могучие объятия. Прижатый к нему, я почувствовал мягкую наждачную бумагу его бороды у себя на щеке. Я вдыхал его запах – тальк, смешанный с едва заметным несмываемым кислым духом мусора. Выпустив меня, он сказал только:

– Я рад, что с тобой все хорошо.

Мы решили, что мне надо взять отгул. Рею тоже. Ну хоть на один день. Мы куролесили до глубокой ночи. Наутро он сказался больным – больным от радости за меня, и мы продолжили кутить. Ели все, что пожелаем, – своего рода праздник жизни. Это означало пиццу на завтрак, бургеры на обед и пиццу с бургерами на ужин. А сверх того сколько хочешь косяков и пива – и сигары в промежутках.

Ближе к вечеру Рей сделал свое широковещательное заявление. Он уезжает. Уезжает в Беллвью к своей новой возлюбленной, девушке из «Майкрософта». Она сказала, что он может пожить с ней, пока будет искать работу, и потому он собрался бросить мусорный бизнес и научиться программировать компьютеры. Хоть применит уже наконец свой талант к математике. Видимо, ему пришла пора перестать наказывать и себя, и своего отца.

Странное дело: как легко, оказалось, проткнуть мой пузырь восторга. Мне уже стало одиноко, и мысль о том, что человек, ставший мне ближайшим другом, уезжает, меня подкосила. Радоваться бы за него, а я ощущал себя так, будто мне дали под дых.

К следующему утру наш марафонский кутеж отнял у нас здоровье. Рей снова сказался больным, на этот раз – со всеми основаниями. А я провел день в постели, жуя аспирин, попивая чай и размышляя над вопросом «Так, жизнь мне вернули, и что теперь с ней делать?».

Снаружи нещадно пекло – по радио это называют «тепло не по сезону». Может, и так, но то было напоминание, что лето близко. Академический год подходил к концу. Я подумал о том, что сделал и что нет. Добился немногого. Никаких великих открытий, даже ни одной работы, годной для статьи, если только мы с Марком не разберемся с нашей оптической теорией. Но я был еще жив. Вспомнил наши разговоры с Фейнманом. Жизнь и карьера казались мне очень запутанными. А у него выходило, что все очень просто. Если обезьяна справилась, значит, могу и я, сказал он. Но я-то не обезьяна. И я переживал, чем все обернется. Обезьян, видимо, это не заботило. Вот это и понимаешь, когда взрослеешь, – что все не так уж сложно и важно, как ты думал, – да?

Вернувшись в Калтех, я обнаружил, что пропустил кое-какие большие новости. Они касались Константина. Мы больше ни разу не разговаривали о возможности работать вместе. И теперь его ставка начинающего доктора наук истекала, и впереди ожидала новая работа в Афинах – уже грядущей осенью. Это новость, но не главная.

Претензией Константина на славу был его компьютерный расчет массы протона на основании теории квантовой хромодинамики. Теперь же пополз слух, что Константин ввел задачу в компьютер не вполне честно. Не существует единственного способа перевода уравнений из реального непрерывного пространства математической теории в конечную решетку точек, с какой может обращаться компьютер, и потому теория решеток – в равной мере и искусство, и наука. Тут можно пытаться следовать принятым принципам и подбирать то, что более всего отвечает здравому смыслу в понятиях достоверности и точности. А потом компьютер все это перемалывает. Работу по теории решеток проверить сложнее, чем чисто математическую: постановку задачи проанализировать еще можно, а вот проследить все этапы, которые проходит компьютер в процессе вычисления, – нет. По слухам, Константин двинулся в обратном направлении – зная массу протона, он перебирал параметры постановки задачи расчета, чтобы вышел правильный ответ. Разница деликатная, но ее важно обнародовать.

Константин ничего и не отрицал. И вообще сделал вид, что не понимает, о чем сыр-бор. Махал руками и отметал все вопросы с той же уверенностью всеведения, с какой обсуждал греческую или американскую политику.

– Подумаешь! – говорил он. – Я применил, что знал, чтобы усовершенствовать свою компьютерную модель. Все так делают, – но при этом непрерывно затягивался сигаретой. Отрывисто, без удовольствия.

Я его жалел, но и несколько сердился. Он был мне друг, я ему доверял. Мне по-прежнему казалось, что как человеку ему можно верить, – но вряд ли его можно уважать, как раньше. Ему я свои раковые страшилки рассказывать не стал.

А вот Фейнману хотел.

Чтобы Хелен меня точно не заметила, я вновь применил уловку с почтовым ящиком и ворвался в кабинет к Фейнману, постучав лишь для проформы. Он отдыхал на диване, занят работой не был и, похоже, против вторжения не возражал.

Чтобы растопить лед, я помянул ситуацию с Константином. Фейнман пожал плечами.

– Не читал его статью. Осведомлен недостаточно. Каких слов вы от меня ждете?

– Я думал, вы скажете, какой он прохиндей! Он это все сделал, потому что считал славу важнее открытия.

– Да пошло оно. Не собираюсь я заниматься психоанализом этого парня. На самом же деле вас должно беспокоить не то, смухлевал ваш друг или нет, а то, что уйма людей прочли его работу и ничего не заметили. Сколько же народу нисколько не скептичны – или не понимают, что делают. Просто следуют за кем-нибудь. Последователей у нас навалом, а вот вожаков маловато.

Я присел. Довольно мне уже про Константина. Хотелось поговорить о себе. Я рассказал Фейнману свою историю про рак.

Он покачал головой.

– Бестолковые физики хотя бы никому не наносят вреда, кроме себя самих, – сказал он. – Знаете, уйма врачей говорили, что не могут меня оперировать. Но я нашел одного на всю страну, которому хватило смелости попробовать. Долгая вышла операция. Очень тщательная. Конечно, не исключено, что он упустил что-то. Кто его знает. Посмотрим.

Он закрыл глаза.

Я разглядывал его. Он сегодня выглядел истощенным, лицо бледное, вытянутое, в морщинах. Я впервые видел его самого – не физика, не легенду, не соседа по коридору, а просто старика.

Фейнман открыл глаза. Я пялился на него.

– Думаете, я выгляжу так себе, – промолвил он.

– Да нет, хорошо выглядите, – соврал я.

– Без херни давайте. Знаете, что?

– Что?

– Вы тоже так себе выглядите.

Я улыбнулся.

– У меня были непростые две недели, – двухдневный кутеж решил не поминать.

Он подпустил улыбку.

– И, небось, утомительное празднование под занавес?

Я ответил улыбкой.

– Ага, чуть-чуть. С Реем. Помните его?

Фейнман кивнул. Рей ему явно понравился. Слово за слово, разговорились о том, как отец Рея запугал его до ненависти к математике.

– Мы с сыном Карлом, – сказал Фейнман, – любим трепаться о математике, – тут он просиял, будто в него просочилась энергия. – И у Карла хорошо получается.

– Мы с отцом никогда не трепались о математике, – сказал я. – Он дальше школы не пошел. Нацисты подсобили. Но мне всегда нравилось решать математические задачки. Люблю крепко подумать. И вот это чувство, когда что-то понимаешь – или когда придумываешь новое.

– Что ж, вот и ответ, который вы искали, верно?

– В смысле?

– Рей в разговоре сказал, что спрашивал вас, почему вы любите физику, а вы не смогли ответить.

– А, да, – от того, что Рей доложил ему об этом, мне стало неловко.

– Ну, вот вы и поняли. Вы любите физику, потому что вам нравится крепко подумать, творить, а еще вы любите решать задачки.

– Не думаю, что в этом ответ, – заметил я.

– В каком смысле вы не думаете, что это ответ? Это не мой ответ. Вы сами так ответили. – В голосе у него послышалось раздражение. С ним так бывало, когда не врубаешься с нужной скоростью. Я попытался объясниться.

– Ну хорошо, я так сказал, но не может же быть, что именно поэтому я люблю физику – это же не характерно для одной ее.

– И?

– И оно относится к массе разнообразных увлечений.

– И?

Тут к нам заглянула Хелен.

– Профессор Фейнман, он вам мешает? – Она прожгла меня взглядом, но говорить продолжила Фейнману. – Вы, я знаю, хотели что-то доделать.

– Все нормально, Хелен, – ответил Фейнман. – Он мне не мешал. – И следом, повернувшись ко мне: – Но вот теперь начал.

– Тогда, видимо, я вовремя, – сказала Хелен. – Пойдемте, доктор Млодинов. Я заметила, что вы хоть и покопались в своем ящике, почту все равно не забрали. – Она вручила ее мне. Вот тебе и уловка.

– Одну минутку, Хелен, ладно?

Она ощерилась, но Фейнман не возражал, и она ушла. Я повернулся к нему.

– Кажется, я вас понял.

– Хорошо.

– Семестр заканчивается, так что… если я вас до лета больше не увижу… Хотел поблагодарить вас… за все, чему вы меня научили.

– Ничему я вас не учил, – отрезал Фейнман.

– Вы меня просветили обо мне самом.

– Херня. В чем я вас просветил?

– Думаю, я пока еще в этом разбираюсь… но вот и сейчас… вы показали мне способ смотреть на мир, наверное. И на место, которое я в нем занимаю.

– Для начала, «вот и сейчас» я вам ничего не показывал – вы сами увидели. Не могу я показать вам, где ваше место, это вам придется понять это самому. И во-вторых, я паршивый учитель и сомневаюсь, что чему-то вас научил.

– Ну хорошо, тогда… спасибо за все… наши разговоры. Научили вы меня чему-то или нет, я все равно им рад.

– Слушайте, если вы уж так настаиваете на моем учительстве, устрою-ка я вам последний экзамен.

– Правда?

– Один вопрос.

– Конечно.

– Идите и рассмотрите фотографию атома с электронного микроскопа, ладно? Не просто гляньте. Очень важно, чтобы вы очень внимательно ее рассмотрели. Подумайте, что она значит.

– Ладно.

– И ответьте потом на один вопрос. Замирает ли у вас сердце при виде ее?

– Замирает ли у меня сердце при виде ее?

– Да или нет. Это вопрос на «да – нет». Применять уравнения нельзя.

– Хорошо, я вам сообщу.

– Не тупите. Мне-то зачем знать. Это вам надо. Оценку за этот экзамен вы поставите себе сами. И важен не сам ответ, а то, что вы станете делать с этой информацией.

Мы встретились взглядами. Я вспомнил его молодым. Энергичный, улыбчивый барабанщик с обложки «Фейнмановских лекций по физике». У меня вырвался вопрос.

– Вы ни о чем не жалеете?

Фейнман не отбрил меня, дескать, не моего ума дело. На мгновение он замер. Я подумал было, что он, может, изольет на меня свое разочарование квантовой хромодинамикой. Но тут у него на глаза навернулись слезы.

– Конечно, – сказал он. – Я жалею, что могу не дожить и не увидеть, как вырастет моя дочка Мишель.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.