VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII

Первым, с кем я постарался наладить контакт, оказался малый по имени Стивен Волфрэм, на должности, сходной с моей. Мы встретились пообедать в заведении, именовавшим себя итальянским буфетом. Волфрэм заказал тарелку ростбифа с кровью. Этой еды ему выдали фунт. Без хлеба. Без картошки. Без солений. Просто фунт красного мяса. Я себе взял обычный сэндвич, жареный картофель и всякое такое. Невзирая на расхождения в пищевых пристрастиях, разговор у нас получился вполне дружелюбный. Поначалу он показался мне довольно милым парнем, но по ходу разговора выяснилось кое-что, отчего я забеспокоился, а именно: он учился в Оксфорде, опубликовал первую статью в пятнадцать лет, а докторскую по теоретической физике защитил в Калтехе в двадцать. Нет, решил я. Не бывать нам друзьями. Много лет спустя я не раз читал о нем – он основал бешено успешную компанию по разработке компьютерных программ, а потом издал знаменитую книгу, отпрыск идеи, с которой он носился, – клеточных автоматов. Обычные люди? Интересно, Фейнман этого парня знает?

Пару дней спустя я пришел к себе в кабинет с головной болью. Накануне до четырех утра мы бодрствовали с Реем, у которого случилась депрессия по случаю невозможности завести девушку. Последнее время он чрезвычайно увлекся этой задачей. Он что-то бормотал себе под нос, временами на испанском, и то было единственное напоминание о том, что его настоящее имя – Рамон, а не Рей. Стоило по радио зазвучать какой-нибудь песне про любовь, как он принимался орать проклятья или переключать станцию, а один раз даже расколотил приемник. День и ночь он ломал голову над задачей о женщине. Она поглотила его целиком. Я применил к нему анализ Фейнмана: он – ученый. Поле изучения Рамона – любовь, и он, подобно Дарвину или Фейнману, все время беспокоился об одном и том же вопросе, в его случае – о нахождении подруги. Рей поговаривал о самоубийстве, а поскольку пистолет у него был, я счел своим долгом не позволять ему им воспользоваться. И вот я не давал Рею накуриваться, и вместо этого мы пили мартини. Выяснилось, что можно горевать вместе, поскольку страдали мы по сходным причинам. Ни он, ни я не могли добыть себе желанную любовницу, только в моем случае ею была интересная задача для работы.

В кабинете голове моей не полегчало: я слышал, как Марри за стенкой орет на кого-то по телефону. Похоже, какой-то банковский служащий, и он или она, судя по всему, тупил. Марри всерьез допекало, когда люди чего-то не знают или не вникают в идеи с его скоростью. Разумеется, если это не Фейнман: тут Марри наслаждался. А поскольку он располагал энциклопедическим знанием о мире, а фактическая осведомленность Фейнмана сосредоточивалась на математике и науке вообще, для Марри оставался простор тем, в которых Фейнман оказывался в слабом положении.

Я выпил несколько таблеток аспирина и задумался, чем бы заняться. У меня уже бывали зазоры между статьями, которые я заполнял просто чтением и размышлениями и пытался додуматься до хорошей мысли – или хорошей задачи. Это для физика-теоретика нормально. А вот неспособность сосредоточиться – нет. Я решил заглянуть к молодому профессору в одном из соседних кабинетов. Может, подумал я, мы сможем как-нибудь посотрудничать. Он казался доступным и написал знаменитую диссертацию по сильным взаимодействиям.

Физика привлекательна в том числе и масштабом идей для обдумывания. Может показаться, что возиться день-деньской с математическими выражениями – скукотища, но процесс этот вдохновляет, стоит только осознать, что, изучая сильные взаимодействия, исследуешь силу подстать тем, что описаны в самой завиральной фантастике. Без сильного взаимодействия электрическое отталкивание между положительно заряженными протонами ядра разнесло бы все атомы во Вселенной, кроме водородных – их ядра состоят из единственного протона. Задумаешься об этом – и мощь и потенциал того, что можешь открыть, видятся почти безграничными.

Физики считали, что именно сильные взаимодействия удерживают кварки Марри вместе, и поэтому их никогда не видели по отдельности. Но с таким объяснением была одна неувязка: согласно экспериментальным наблюдениям, если частицы вроде протонов вляпывать друг в дружку, они ведут себя так, будто частицы внутри них – те самые, которые Фейнман называл партонами, а все остальные считали кварками, – могут свободно болтаться. Какая же тут свобода, если они накрепко друг с другом связаны? Поскольку рассчитать следствия квантовой хромодинамики – теории сильных взаимодействий – штука весьма непростая, ответ на сей вопрос совсем не был очевиден. Молодой профессор из одного со мной коридора проделал революционную работу по этой теме. Ответ, как выяснилось, таков: согласно квантовой хромодинамике, сильные взаимодействия, в отличие от других фундаментальных сил, увеличиваются с расстоянием. Если растащить два кварка на дюйм (что невозможно), между ними возникнет невообразимо сильное притяжение, а вот внутри протона два кварка почти не влияют друг на друга и ведут себя так, будто свободны.

Чтобы избежать эффектов сильного взаимодействия, надо не убегать, а придвигаться поближе. Для физики это было новостью, но такое поведение оказалось во многом похоже на человеческие взаимодействия, какие я испытал на себе в Калтехе. Свободен, вроде бы могу делать, что хочу. И я, покуда вел себя, как серьезный ученый, проводящий важное исследование, чувствовал себя свободным. Но вот говорить свободно какие-нибудь глупости я не мог. Я чувствовал, что волен ошибаться. Но при этом ощущал, что не волен быть чем угодно, кроме одержимого исследованием – и притом не каким попало.

В культуре физики, с которой я вырос, существовала иерархия респектабельности. Мой кабинет был на этаже, где обитали теоретики элементарных частиц – те, кто, подобно Фейнману и Марри, работали над теорией фундаментальных сил и частиц в природе. Они склонны смотреть на других – биологов, химиков и большинство остальных физиков, прикладников, а не первооткрывателей – свысока. С их точки зрения, даже физика твердого тела, приведшая к открытиям вроде транзистора и тем самым к современной цифровой эпохе, – менее достойное призвание. Марри называл ее «физикой тупого тела».

Я представлял себе этот культурный пейзаж по мотивам классической обложки «New Yorker» Сола Стайнберга[7] – взгляд с Манхэттена на запад. На переднем плане, в центре мира, различные аспекты теории элементарных частиц – это у нас здания Манхэттена. В этой сфере работали Фейнман, Марри и большинство насельников нашего этажа. Округа – примерно Нью-Джерси – это математика и прочие области теоретической физики. На широких дальних просторах – провинциальные равнины экспериментальной физики. И наконец, у дальнего берега, – мелкие постройки прикладной физики, естественных наук и других профессий, едва ли достойных упоминания. Оставаясь вблизи центра мира, я был волен в своих движениях. Но чем дальше мое исследование уходило от этого центра, тем мощнее я ощущал бы силу, тянувшую меня назад.

Фейнман всегда подчеркнуто игнорировал эту силу. Ему было интересно все – и в физике, и в других науках, и во многих иных творческих отраслях. Он даже под общество не подстраивался. Ожидалось, что он будет держать профессорскую марку, а он ходил работать над своей физикой в стрип-клуб. Ожидалось, что в стрип-клубе он будет напиваться или, может, куролесить со стриптизершами. Но он не употреблял алкоголь и оставался верен жене. Я в те времена своей способности так же игнорировать силу чужих ожиданий еще не осознавал.

Тогда мне еще не хватало интуиции применять анализ сильных взаимодействий к себе самому, но мысль этого молодого профессора мне понравилась. А еще я понял, что, раз его, как и меня, постиг ранний успех и ему удалось сделать следующий шаг – получить постоянную должность профессора в Калтехе, – значит, он будет мне перспективным наставником.

Я пришел к нему. Его кабинет украшали несколько домашних растений и плакат с Хантингтон-Гарденз – знаменитым ботаническим садом, разбитым неподалеку. Цветы в горшках в кабинете физика я видел всего во второй раз. Первый – кабинет физика-математика, моего давнего знакомого, но он не в счет, потому что у него все растения вымерли от недостатка воды.

Молодой профессор оказался дородным округлым малым. Выглядел жизнерадостно. Поболтав о том о сем, я спросил, над чем он работает, и при этом старался сохранять всю возможную невозмутимость. Большинство исследователей рады посотрудничать, но отчаявшийся коллега никому не нужен. Моя невозмутимость, похоже, оказалась чрезмерной: он глянул на меня странно.

– Я просто осматриваюсь, – сказал я. – Разбираюсь, кто тут на этаже чем занят.

– Понятно, – он улыбнулся. Но не ответил.

– Так что же… Над чем работаете? – спросил я еще раз.

– Ой, вам не захочется с этим возиться.

– Кто же знает, – возразил я.

Он все еще улыбался, но молчал. Я уставился на него примерно так же, как водитель смотрит на светофор, ожидая зеленого. Но зеленый все не загорался.

Когда-то я читал одно исследование, в котором было сделано заключение, что черта, ближе всего связанная с успехом в аспирантуре, – упорство. Я чувствовал, что сами социологи частенько имели эту черту в избытке – они упорствовали в выводах вне статистической обоснованности. И все же, будучи парнем упорным, я часто утешал себя тем исследованием.

– Так над чем же вы работаете? – упорствовал я.

Он пожал плечами.

– Ой, последнее время… в основном, над садом. – Пока он отвечал, улыбка у него нисколько не усохла.

Уже в коридоре я подумал, что он отрабатывает свое содержание преподаванием, но уже смотрел на него сверху вниз. Преподавать науку не означает быть ученым, и по моим тогдашним меркам он был недостоин своей должности. С тех пор я про себя всегда именовал его профессором Садоводом.

Я наткнулся на своего приятеля Константина, защитившегося доктора из Афин. Отец у него был грек, а мать – итальянка, и, похоже, он унаследовал от нее безупречное чувство стиля и в одежде, и в отношении к физике.

– Ты разве не в курсе? – прошептал он. – Он же выгорел. Они ему дали постоянное профессорство сразу после аспирантуры, потому что все за него передрались. А оказалось, он однозарядный, – Константин хмыкнул.

Однозарядный. Я тоже хмыкнул в ответ, вынужденно, а сам при этом подумал: «Прямо как я». Если не считать того, что чудовищной ошибки дать мне постоянное профессорство никто не совершил. Через несколько лет я буду совершенно пропащий, думал я, и тогда придется заняться унылым делом, как мой сосед – оборонной промышленностью. Я, правда, не представлял, как буду разрабатывать ракеты: во всяком случае, не имея право решать, на кого их нацеливать.

Голова у меня по-прежнему болела, и я отправился к профессорской секретарше Хелен за добавкой аспирина. Ее кабинет, тоже по соседству, но с другого бока, размещался между кабинетами Марри и Фейнмана столько же лет, сколько здесь обитали титаны. Приближаясь к ее кабинету, я расслышал, как она говорит кому-то:

– Ну вы и устроили этому операционисту.

Голос Марри ответил:

– Ой, вы слышали, да?

Голос Хелен:

– Как тут не услышать.

Марри вышел из ее кабинета. Кивнул. Я кивнул. Зашел к Хелен.

– У вас голова болит? – уточнила она, когда я попросил об аспирине. – Неудивительно.

Я глянул на нее вопросительно: в каком смысле?

– Не обижайтесь, но вы последнее время выглядите не очень-то счастливым.

– О, я просто… мучаюсь, чем дальше заниматься.

– Ну, я в физике ничего не смыслю, но, по-моему, это у всех тут бывает. Во всяком случае, у тех, кто еще не сдался.

Я возразил:

– У Фейнмана, небось, не бывает.

– У профессора Фейнмана? Да ну что вы, он подолгу бывал на мели. Все это знают – здесь-то уж точно. Но он всегда возвращается в форму. Уверена, и вы тоже сможете.

Она выдала мне лекарство. И добавила:

– А если нет, найдете себе еще, чем заняться в жизни. Вы пока молоды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.