3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Теперь все позади. Коляска выкатила на Владимирскую дорогу.

Первая задержка в Покрове. Нет лошадей. Станционный смотритель гордо заявляет, что взяты они "под товарища министра внутренних дел", так что извольте подождать… Владимир, Нижний, "царь Волга" — все это как-то мимо, хотя ведь никогда ранее он не выезжал далее Васильевского. Во Владимире и даже в Нижнем — он еще в Москве, но уже в Чебоксарах "я вымерил всю даль от Москвы". А ведь это только полпути, чуть-чуть не оказавшиеся последними.

В 20-х числах апреля на средней Волге лед уже сошел, но река еще "во всем блеске весеннего разлива". Этак верст на десять-пятнадцать раздалась вширь. От самого Услона до Казани одна дорога — водой на дощанике. День стоял дождливый, ветреный, Герцену даже показалось, что свирепствует буря. И перевоз не работал, значит, действительно разгулялась непогода. И они чуть было и правда не утонули — дощаник дал течь. "Сначала и мне было жутко, к тому же ветер с дождем прибавлял какой-то беспорядок, смятение. Но мысль, что это нелепо, чтоб я мог погибнуть, ничего не сделав, это юношеское quid timeas? Caesarem vihis! (Чего ты боишься? Ты везешь Цезаря! — В. П.) взяло верх, и я спокойно ждал конца, уверенный, что не погибну между Услоном и Казанью".

…Уже более полумесяца Герцен в пути. Потом в его жизни будет бесконечно много дорог, встреч, мимолетных и значительных, забавных, трагических и промелькнувших без воспоминаний. Но на этой первой, ссыльной, когда грызет тоска, когда одиночество невольно укрепляет мысль о том, что обратной тропы нет и никогда не будет, каждая встреча, каждый штрих врезаются в память, а многие остаются в ней навсегда. Герцен пережил казнь декабристов, но не видел виселиц, он знал о сосланных в рудники, но не слышал звона их кандалов. Ему в отрочестве всегда казалось, что жизнь его окончится на сибирской каторге, но сейчас он ехал в ссылку, фактически не зная за собой вины.

Однажды, приближаясь к Перми, Герцен проснулся в коляске и увидел "толпы скованных, на телегах и пешком отправляющихся в Сибирь; эти ужасные лица, этот ужасный звук, и резкое освещение рассвета, и холодный утренний ветер — все это наполнило таким холодом и ужасом мою душу, что я с трепетом отвернулся…" А ссыльные все шли и шли, шли не только мужчины, здесь были и женщины, и старики, и даже дети. Неподалеку от того места, где остановилась коляска Герцена, на столбе высился герб Пермской губернии — "медведь, а на медведе евангелие и крест". Да, крестный путь предстоит этим несчастным… Ссыльный Герцен из рессорной коляски мог увидеть, что существуют и другие способы доставки в ссылку.

Наконец на восемнадцатый день пути — Пермь. Немного оглядевшись, Герцен даст точную формулу этого города на границе Сибири: "Пермь есть присутственное место + несколько домов + несколько семейств; но это не город губернии… решительное отсутствие всякой жизни". А ведь грезилось иное. Вспомнились гордые слова о широком поприще, о славе. Здесь, в Перми, поприща не будет, будет служба под начальством губернатора Селастенника.

Селастенник обещал новому ссыльному "занятие в канцелярии", но, давая это обещание, он уже знал о "высочайшем повелении" отправить Герцена на службу в Вятку "под строгий надзор местного начальства". Сие повеление прибыло одновременно с Герценом. 11 мая Александр Иванович был извещен губернатором, что переводится в Вятку вместо другого ссыльного — товарища Герцена по процессу Ивана Оболенского, который водворяется в Пермь. И выезжать к новому месту ссылки надлежит назавтра.

За эти две недели пребывания в Перми Герцен не то чтобы успел полюбить, нет, на это не было ни времени, ни возможности, но привязаться, восхититься и проникнуться глубоким сочувствием к ссыльному, участнику польского освободительного движения Петру Цехановичу. В июле Герцен писал Сазонову и Кетчеру: "…Я там (в Перми. — В.П.) видел в последний раз человека несчастного, убитого обстоятельствами, но живого душою, сильного и возвышенного. Когда-нибудь, где-нибудь, вспоминая эту черную полосу жизни, вспомним и его". Вспомнил Цехановича Александр Иванович сравнительно скоро, в 1836 году. Тогда он написал очерк "Человек в венгерке". Вспомнил и в "Былом и думах". Этот человек уже тем стал близок Герцену, что, побежденный, униженный, разоренный, он продолжал нести свои крест в нищете, вдали от родины, но гордо.

Прощание их было мимолетным, но трогательным и немного романтичным. Цеханович подарил Герцену на память несколько звеньев железной цепочки. Герцен — запонку от рубашки. А на следующий день снова в дорогу. Взмах руки Цехановича, и "глазами, полными слез, поблагодарил я его. Это нежное, женское внимание глубоко тронуло меня; без этой встречи мне нечего было бы пожалеть в Перми!"

19 мая 1835 года Герцен добрался до Вятки. В отличие от пермского губернатора вятский, Кирилл Яковлевич Тюфяев, не пожелал тут же принять ссыльного, повелев ему явиться на следующий день. Герцен, усталый, измученный дорогой, предоставил Карлу Ивановичу Зонненбергу "монтировать" квартиру. Карл Иванович, когда Герцена перевели в Вятку, счел долгом последовать за своим подопечным, благо Яковлев положил ему "за преданность" сто рублей в месяц. Квартиру Карл Иванович снял на Казанской улице в доме Д. Чарушина. Чарушин был владельцем трех соседних домов, объединенных общим садом.

Уже первое знакомство с губернатором, чиновниками, в среде которых поневоле придется вращаться, привели Александра Ивановича в ужас. "Вот вход в чужой город, который запрется для меня", — писал он Наташе.

Вятской губернией правил щедринский помпадур — "плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе преапатическое выражение лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление".

Тюфяев при первом знакомстве с Герценом учинил кандидату Московского университета издевательский экзамен. Его не интересовали познания молодого ссыльного, нет, только почерк. Почерк же губернатору не понравился: "Ну, к государю переписывать вы не будете". Герцен внутренне содрогнулся: ужели этот бульдог решил сделать его писцом, бездушным переписчиком казенных бумаг? Но Герцена определили на должность переводчика губернской канцелярии, что было немногим лучше, и только потому, что должность переводчика была фиктивной. Языков тех национальностей, которые населяли губернию, Герцен не знал. И в результате "переводчик" стал простым канцеляристом. Канцелярист — Это уже само по себе тюрьма, а ведь Герцен был к тому же еще и поднадзорным. "Быть под надзором не есть очень худое состояние; но и отнюдь не веселое. Оно похоже на состояние жены у ревнивого мужа. "Сюда, сударыни, не смотрите, сюда не ходите; на кого вы вчера, сударыня, смотрели, с кем танцевали?.." — писал Герцен Сазонову и Кетчеру.

В тот же день, 20 мая, Герцен в приемной Тюфяева познакомился с вятским исправником С. Орловым, полицмейстером М. Катани, правителем канцелярии П. Аленицыным, советником В. Синягиным и чиновником для особых поручений Г. Эрном. Естественно, что среди чиновников Герцена поначалу более всего интересовали двое — Тюфяев и Аленицын. Тюфяев только потому, что он губернатор и от его произвола зависит положение ссыльного. Аленицын же был непосредственным начальником Герцена и если не мог коренным образом влиять на судьбу "несчастненького", как здесь в простонародье величали ссыльных, то был все же в состоянии отравить жизнь подчиненного ему по канцелярии переводчика.

О Тюфяеве Герцен наслушался еще в Перми. Тюфяева там знали. В этом городе незадолго до появления Герцена сей сатрап пребывал в качестве губернатора. Пермский доктор Чеботарев, сделавший своим занятием насмешки над чиновниками, очень серьезно говорил Александру Ивановичу: "Вы едете к страшному человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь, как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не знаю чем, но доедет…"

Однако из числа российских губернаторов Тюфяев выделялся не столько своим сатрапством, сколько происхождением и карьерой. Отец его, чуть ли не ссыльнопоселенец Тобольска, мелкий мещанин из беднейших. Сын мальчиком убежал из дома, пристал к ватаге комедиантов и прошел с ними, кривляясь, танцуя, балансируя на канате, от Тобольска до польских губерний, где и был арестован, а затем пешим этапом препровожден в Тобольск. Там он пристроился писцом в магистрате, почерк у него был отменный. Ловкач и пройдоха, Тюфяев сумел втереться в доверие к какому-то заезжему ревизору, и тот увез его в Петербург. И вот Тюфяев — глава экспедиции в канцелярии всесильного Аракчеева. С Аракчеевым Тюфяев попал в Париж. Но ему не нужна была "столица мира", за канцелярскими бумагами не видно Елисейских полей. Такие люди как нельзя более подходили Аракчееву. Тюфяев был награжден вице-губернаторством, а через несколько лет получил "в удел" Пермскую губернию — губернию, "по которой Тюфяев раз прошел по веревке и раз на веревке". Затем последовала Вятка, куда он въезжал в роскошной коляске с форейтором на запятках. Он был деятелен в том роде, что требовал от чиновников непрерывных докладов, предложений, ревизий, разъяснений и прочее. На это у него употреблялось всякое утро. Но это только деловая проза, "поэзия жизни начиналась с трех часов". "Обед для него был вещь не шуточная".

Герцен одно время был непременно приглашенным к губернаторскому столу. "…Приглашения Тюфяева на его жирные, сибирские обеды были для меня истинным наказанием. Столовая его была та же канцелярия, но в другой форме, менее грязной, но более пошлой…"

С канцелярией же Герцену пришлось поначалу дружить. А она была "без всякого сравнения хуже тюрьмы". "Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени — вот что делало канцелярию невыносимой". В канцелярии за одним столом по четыре-пять человек сидели писцы, люди без образования, вступившие в должность по наследству, так как были сыновьями таких же писцов и секретарей. Службу они считали только средством для приобретения; крали, врали, продавали за двугривенный фальшивые справки, за стакан вина делали всякие подлости. Герцен задыхался. "Просидевши день целый в этой галере, я приходил иной раз домой в каком-то отупении всех способностей и бросался на диван, — изнуренный, униженный и не способный ни на какую работу, ни на какое занятие". "Я смотрю, как на блаженное время, на прошлые 9 месяцев тюрьмы. Там возвышалась моя душа, там прах земной слетал с нее…"

Герцен пытался завязать какие-то, пусть даже только по видимости, дружеские связи вне чиновничьего мира. В Вятке было довольно ссыльных и поднадзорных, но большинство их составляли поляки, участники восстания 1831 года, офицеры ныне уже не существовавших полков, католические ксендзы, монахи. Эти люди, зачастую терпя страшную нужду на грани нищеты, держали себя достаточно недоступно. Русских они в большинстве своем чурались. Герцен вспоминает, как в 1837 году старик офицер из войск Понятовского, получив разрешение вернуться в сбои литовские владенья, созвал на прощальный обед нескольких ссыльных поляков, пригласил и поднадзорного Александра Ивановича. Изрядно подвыпивший кавалерист после обеда с военным прямодушием шепнул Герцену: "Да зачем же вы русский?" И Герцен с горечью заметил, что "этому поколению нельзя было освободить Польшу".

Что же касается остальной части ссыльных, то все они, за редким исключением, отбывали сроки по делам, далеким от политики. Продажа поддельных карт, слишком уж дерзкое ябедничество, растрата и просто ограбление Опекунского совета — вот что стояло за их спиной. И с первых же вятских дней Герцен жалуется Наталье Александровне на одиночество, пустоту, никчемность жизни в этой провинциальной глухомани. "Как пусто все вокруг меня, пусто и в душе… Отчаявшись найти человека, я сначала выдумал себе разные занятия, где было бы много всего, но мало людей".

Эта жалоба не поза, не перепевы байронизма. Герцену вообще чужда была поза. Занятия же, где "много всего, но мало людей", выдумал не Герцен и даже не Тюфяев, а российское министерство внутренних дел. По его распоряжению во всех губерниях открывались статистические комитеты. На обзаведение и регулярную работу этих комитетов денег не отводилось, зато министерство не поскупилось на обширнейшие программы. При этом от комитетов требовали, чтобы отчеты составлялись по данным за текущий год и за прошедшее пятилетие, хотя за год до этого нововведения никаких сведений, которые требовало министерство, в губернских канцеляриях не имелось. "Все это следовало делать из любви к статистике, через земскую полицию, и приводить в порядок в губернаторской канцелярии", — иронизирует Герцен.

Тюфяев, а за ним и Аленицын пришли в ужас. В распоряжении вятского губернатора не было ни одного человека, сколько-нибудь способного составить статистический отчет. И тут вспомнили о кандидате Московского университета, математике. Кому же иному писать эти отчеты? Герцен понял, что для него выпадает, может быть, единственный шанс освободиться от канцелярской рутины. "Я обещал Аленицыну приготовить введение и начало, очерки таблиц с красноречивыми отметками, с иностранными словами, с цитатами и поразительными выводами — если он разрешит мне этим тяжелым трудом заниматься дома, а не в канцелярии". Разрешение было получено. Введение Герцен написал мастерски — так, что тронул Аленицына до глубины душевной. Но Герцен понимал, что этот отчет не более чем "ловкость рук". Составить сколько-нибудь серьезные таблицы по тем сведениям, которые поступали в губернскую канцелярию, было попросту невозможно.

14 октября 1836 года Тюфяев, наконец, решивший, что место Герцена именно в статистическом комитете, запросил министра внутренних дел о разрешении поднадзорному объехать города Вятской губернии, с тем чтобы самому собрать необходимые сведения. Министр не разрешил. И Герцен потерял вкус к работе. Но он регулярно просматривал прибывавшие в комитет статистические материалы. В них содержались не только цифровые данные, но и кое-какие этнографические сведения. А они очень интересовали Александра Ивановича.

Герцен оставался заведующим статистическим отделом, в канцелярию же только заходил, чтобы отметиться. Но и это недолгое пребывание в "собачьем гроте" портило настроение на целый день, а заходить приходилось ежедневно, таково распоряжение губернатора. "…Что такое за гадкая жизнь в маленьком городе, вдали от столицы, где все трепещут одного, где этот один распоряжается, как турецкий паша", — подобными жалобами полны письма Герцена к московским друзьям, но имен он уже не называет.

Приобщение к окружающей реальности, начатое в тюрьме и по дороге в ссылку, завершилось в Вятке. Именно здесь, "после шиллеровских гуманистических мечтаний и сен-симонистских утопий, началось реальное, практическое знакомство с жизнью". Но еще пройдет много недель, месяцев, прежде чем провинциальная действительность излечит Герцена от романтических иллюзий.

Никогда ранее Герцену не доводилось непосредственно сталкиваться с практикой управления отдельными губерниями. Теперь же он находится "в центре оного". И признается, "что управление губернское в интеграле идет несравненно лучше, нежели я думал". Он готов признать, что министерство внутренних дел сообщает и "прогрессивное начало", которое "гораздо выше понятий и требований". Беда только, пишет он Кетчеру и Сазонову, что все его усилия на местах по большей части глохнут втуне. "Сколько журналов присылают оттуда (из министерства. — В.П.), сколько подтверждений о составлении библиотек для чтения, и кто же виноват, ежели журналы лежат неразрезанные до тех пор, пока какой-нибудь Герцен вздумает их разрезать?" Герцен готов отметить малейший успех в деле просвещения. Пусть в Вятке, "отдаленной от всего", его гомеопатическая доза, но и она радует ссыльного. "Вот еще что. Духовные заведения идут несравненно лучше: я здесь был на всех экзаменах… — отчитывается Герцен перед московскими друзьями. — В семинарии мало преподают, но знают то, что преподают; латынь знает самый маленький, преподавание философии бедно; но богословие в объеме высшем философском. Преподаватели по большей части из петербургской академии, и еще теперь все ученики времени Библейского общества и Филарета. Итак, духовенство доселе еще не лишилось своего истинного и высокого призвания — просвещать… Повторяю, жаль, что оно так недеятельно".

В начале своего пребывания в Вятке молодой, образованный, богатый москвич привлекал внимание провинциалов постольку, поскольку был для них своего рода экзотикой, да и к тому же не вор какой-нибудь, а политик, пострадавший за свои убеждения. Вятским кумушкам дела до сути этих убеждений не было. И Герцен на первых порах подыгрывал любопытствующей толпе. Тройка лошадей, купленная Карлом Ивановичем с тайной надеждой "произвести впечатление", впечатление действительно произвела. "Лошади эти подняли нас чрезвычайно в глазах вятского общества". Двери гостиных распахнулись шире. Томимый скукой, одиночеством, привыкший к шумной дружеской ватаге в Москве, Герцен не мог устоять.

Быть первым на вятских "великосветских подмостках" было не столь уж сложно для острослова, признанного первым в стенах Московского университета. Вятские гостиные — это прежде всего карты и флирт. Герцен не сторонился ни того, ни другого. "…Играю в карты — очень неудачно, — и куртизирую кой-кому — гораздо удачнее. Здесь мне большой шаг над всеми кавалерами, кто же не воспользуется таким случаем?"

В Вятке ярко вспыхнул и быстро прогорел, оставив тяжелые воспоминания и угрызения совести, роман Герцена с Прасковьей Петровной Медведевой. Впоследствии в письме к Наталье Александровне Герцен называет роман с Медведевой "грехом", "падением" — "я запятнал свою совесть". Это, конечно, преувеличение. Герцен был всегда и во всем искренен до конца, и в своих отношениях с Медведевой тоже.

Свое увлечение Герцен называет страстью. А от природы Александр был действительно человеком страстным. Одной увлеченности ему было мало во всем. И пока эта страсть горела, Герцен ни о чем не думал, ни о чем не сожалел… Ведь еще не было написано знаменитое письмо к Наташе, в котором Герцен говорит, что не верит слову "дружба", которым они обозначили свои отношения. Он еще не разобрался в своих чувствах, не сказал "люблю". Поэтому страсть Герцена в продолжение всего романа с Медведевой была чиста. Но у Медведевой был муж, чиновник лет пятидесяти (Медведевой было двадцать пять). Болезненный, подолгу прикованный к постели. Герцен знал, что Прасковью Петровну насильно выдали замуж чуть ли не пятнадцатилетней девочкой за человека много старше ее, ни о какой любви между супругами не могло быть и речи. Но Медведева была хорошей матерью и… сиделкой у постели больного мужа. В ее безрадостной жизни Александр Герцен показался чуть ли не божеством. Да и Медведева была молода, красива, безрадостное замужество накопило в ее душе осадок горечи и желание встретить человека, которому она могла бы отдать всю полноту неистраченной нежности.

Медведевы занимали третий, пустовавший дом Чарушина. У всех трех домов был общий сад, и Герцен довольно часто проводил летние вечера в прогулках по его аллеям. Их знакомство состоялось. Вскоре Герцен был принят в дом Медведевых. А еще через некоторое время между ним и Прасковьей Петровной возникла первая тайна. Она состояла в том, что Медведева записочкой предупредила Герцена, что не сможет писать его портрет, поскольку муж против, но предлагала это сделать вне поля зрения супруга. Медведева недурно рисовала, в чем Герцен убедился, разглядывая ее альбом.

Близость наступила быстро, и целый месяц Герцен в угаре. Затем такое же быстрое протрезвление и укоры совести. Герцен искренне страдал. И, почти не имея друзей в Вятке, не мог облегчить свои мучения исповедью, а возможно, и просьбой совета, участия. Почти не имел друзей… И все же несколько друзей у него было, друзей, которых он не забыл и через двадцать лет.

Была у Герцена "задушевная подруга" — Полива Тромпетер, дальняя родственница жены аптекаря Фердинанда Рулковиуса. И жена аптекаря, и ее родственница были немками из Ревеля, ни слова не знали по-русски. Очутившись в неведомой Вятке, они "пропадали от скуки", так как в этом городе вряд ли нашлось хотя бы несколько человек, говоривших на немецком, даже учитель немецкого в местной гимназии оказался по специальности математиком. Конечно, появление Герцена, бегло говорившего на родном языке аптекарши, было для них праздником.

Вскоре Герцен стал частым гостем у аптекаря. Паулина, или Полина, смуглая брюнетка небольшого роста, существо энергичное, умеющее постоять и за себя и за других, вскоре стала наперсницей Герцена. Ей он поведал и о романе с Медведевой, ей переводил письма Наташи. Здесь, в доме аптекаря, за чашкой кофе или стаканом прохладительного калтешале, Александр Иванович отдыхал от канцелярии, здесь он находил убежище, малодушно скрываясь от Медведевой.

26 октября 1835 года в Вятку прибыл ссыльный архитектор и художник Александр Лаврентьевич Витберг. Фигура колоссальная! Он стоял в одном ряду с Росси, Захаровым, Баженовым, хотя и не успел, подобно своим знаменитым коллегам, воздвигнуть что-либо монументальное.

Витберг был по происхождению швед. Татьяна Пассек называет его отца шведским дворянином, дореволюционный исследователь жизни и творчества Витберга В.В. Чуйко склонен считать его сыном шведского бюргера, обосновавшегося в России. Витберг родился в 1787 году, получил имя Карл, но впоследствии, приняв православие, стал Александром.

Александр Лаврентьевич начинал учебу в горном корпусе, но по слабому состоянию здоровья не мог его закончить и был определен в так называемую "Анненскую школу" — школу с пансионом при лютеранской церкви св. Анны в Петербурге. Родители хотели видеть сына врачом, сам же Александр Лаврентьевич пристрастился к живописи, перешел в Академию художеств и был несколько раз удостоен золотых медалей за картины на исторические и библейские темы. Академию окончил в 1809 году.

В 1813 году Витберг побывал в Москве, был принят графом Федором Ростопчиным, московским главнокомандующим, с которым познакомился раньше, еще в столице. Ростопчин предложил художнику взяться за создание виньеток и портретов лиц, особенно отличившихся в Отечественной войне. Ростопчин задумал роскошное издание: описания патриотических подвигов этой войны. Издание так и не состоялось, но Витберг встретился со многими видными участниками войны 1812 года. И, естественно, у него созрела мысль включиться в конкурс на проект храма Христа Спасителя. Этот конкурс был объявлен по высочайшей воле императора.

Царь Александр I, считавший, что победа над двунадесятиязыцей армией Боунапарта была дарована богом, позаботился о том, чтобы и памятник этой победе был непосредственно обращен ко всевышнему. Витберг к тому времени проникся идеями мистицизма, и храм ему мыслился не только как памятник доблестным подвигам, но и как "храм Христу, храм христианству, — храм человечеству". Забросив все, Витберг изучает архитектуру и в срок представляет свой проект. Проект был действительно исполнен религиозной поэзии. Александр I призвал к себе художника и обнаружил в нем "мистический колорит" убеждений. Царь же и сам был мистиком, но лишенным каких-либо художественных талантов. Проект был утвержден, а Витберг назначен строителем храма и директором комиссии но его сооружению.

Местом воздвижения храма были избраны столь памятные Герцену Воробьевы горы. Это их "обогнул Наполеон с своей армией, тут переломилась его сила, от подошвы Воробьевых гор началось отступление. Можно ли было найти лучше место для храма в память 1812 года?.." Еще отроком Герцен видел, гуляя по Воробьевым горам, беломраморные колонны, плиты, в беспорядке раскиданные среди травы и деревьев. И дома Шушка слышал, что в имении отца в Рузском уезде нашли мрамор, что Иван Алексеевич жаловался в сенат на испорченные крестьянские поля, собирался судиться с Витбергом. И вот перед ним теперь тот самый Витберг.

Проект Витберга "был гениален, страшен, безумен — оттого-то Александр его выбрал", утверждает Герцен. В 1817 году храм был заложен. Но шло время, постройка обрастала ворами, взяточниками, честолюбцами, члены комиссии втайне были недовольны тем, что над ними поставлен юнец. Витберга обвинили в "дерзости", в том, что у него воруют. Пока Александр был жив, он покровительствовал Витбергу. Но Александр умер. Всемогущий Аракчеев отдал художника под суд, следствие тянулось десять лет. В конце концов Николай I отрешает Витберга от службы "за злоупотребление доверенности императора Александра и за ущербы, нанесенные казне". Ущерб приравняли к миллиону, забрали имения, продали с молотка, а архитектора император услал в ссылку в Вятку без каких-либо средств к существованию.

Герцену Александр Лаврентьевич показался очень старым, между тем в 1835 году ему было всего 48 лет. Он сломался, однажды поняв, что его проект никогда не будет осуществлен. Но фанатично продолжал над ним работу даже под следствием, в ссылке — всю жизнь. Суровый, седой, со следами мученичества на лице, но очень торжественный, когда говорит, — таков был Витберг.

Архитектор скоро очаровал Герцена: два Александра сошлись накоротке. Их объединила и общность судеб. Оба ссыльные. Правда, Герцен терпел ссылку, но не терпел в ссылке материальных невзгод. К тому же политический ссыльный даже в глазах захолустного вятского общества в известной мере только страдалец. Витберг же прибыл в ссылку с клеймом казнокрада, растратчика, обманувшего доверие самого царя. Это была уже трагедия.

Витберг, пока не переехала в Вятку его жена с детьми, принял предложение Герцена поселиться совместно, чему Александр Иванович был несказанно рад. Они будут сообща столоваться, и это спасет Витберга буквально от голодной смерти. А потом беседы с архитектором — разве они могут идти в сравнение с глупой болтовней вятских "философов". Приезд Витберга сделал ссылку "вполовину легче", признается Герцен в письме к отцу.

Еще раньше, до знакомства с Витбергом, 14 октября, Герцен пишет Наташе: "Веришь ли ты, что чувство, которое ты имеешь ко мне, одна дружба? Веришь ли ты, что чувство, которое я имею к тебе, одна дружба? Я не верю". Написал и сам почему-то испугался, назвал свой вопрос "страшным", "безумным". А почему? Сомневался ли он в чувствах Натальи? Конечно, нет. И в своих, окрепших за эти месяцы одиночества, месяцы переписки, открывшей Герцену духовную близость кузины, общность их надежд и мечтаний на будущее, — тоже нет. Герцен говорит о "дивном действии" писем Натальи Александровны. "Струя теплоты на морозе". Наталья Александровна и была той "симпатией", без которой, как заявил Герцен, "я не могу жить". Значит, дело не в Наташе. Дело было в том, что здесь, рядом, была Медведева, — "большое угрызение".

Сколько тяжелых вечеров провел он в гостиной Медведевой или рядом с ее угасающим мужем! О женитьбе на Прасковье Петровне в случае смерти ее мужа он не мог и подумать без ужаса. И в то же время не мог не думать. А тут еще Наташа в ответ па его признание, на его "страшный" вопрос, уверяет, что ее чувство — дружба. Нежная дружба. Неужели он мог так ошибаться?

В полном смятении чувств провел Герцен октябрь и ноябрь 1835 года. Еще и болезнь привязалась. Полный упадок физических сил. Благо мать Гавриила Эрна — Прасковья Андреевна буквально как сына выхаживает Герцена. Герцен отвечает на заботу ответной заботой. Он всячески хлопочет перед своим отцом, чтобы дочь Прасковьи Андреевны — Марию Каспаровну — пристроили в Москве в пансион.

Как ни терзался Герцен сложившимися для него более чем неблагоприятными обстоятельствами, но привычка к систематической умственной работе, выработанная еще в годы университетской учебы, брала свое. И напрасно Александр Иванович жалуется своим московским корреспондентам, что он "не занимался… душа устала", что единственно, чем он заполняет день, — это "пасквилями и эпиграммами" на здешнюю публику. Герцен не раз повторял, что только труд писателя, ученая карьера не смогут его удовлетворить. Но именно в Вятке он задумывает и частично осуществляет несколько литературных работ и пишет ряд статей. Какая-либо иная, так сказать, практическая деятельность была недоступна для политического ссыльного.

Александр Иванович в Вятке отчетливей, чем где-либо и когда-либо, почувствовал и попытался осмыслить соотношение личного и общественного начал в его жизни. "…У меня никогда не было жизни так сосредоточенной в личных отношениях, чтоб хоть на время забыть всеобщие интересы; напротив, я со всем огнем любви жил в сфере общечеловеческих, современных вопросов, придавая им субъективно-мечтательный свет". Проблема взаимоотношений личного и общественного нашла свое отражение и в его повестях.

Именно в Вятке Герцен возвращается к литературно-художественным опытам, начатым еще в тюрьме. И нет ничего удивительного, что попытки создать художественные произведения были сделаны в неволе, а затем продолжены в ссылке, "что хуже камеры". В тюрьме в распоряжении Герцена фактически не было книг, кроме грамматики итальянского языка. Не оказалось необходимых книг и в Вятке, для того чтобы продолжить прерванное самообразование в области наук социально-политических и философии. Поступления нужных изданий из Москвы от друзей были нерегулярными. Оставалась только переписка с Натальей Александровной. И он писал Наташе чуть не каждый день, а то и по два раза в день. В Вятке Александр Иванович еще не предполагал, что эпистолярный жанр станет впоследствии формой, в которую выльется целый ряд его выдающихся сочинений. Это потом, когда писались "Былое и думы", Герцен даст оценку письмам: "Письма — больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это самое прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное".

Наташа заменила Герцену аудиторию, в которой он нуждался всегда. И все же письма письмами, а мысли, настроения, наблюдения и размышления над жизнью, над самим собою, идеи, возникшие от соприкосновения с идеями иных людей, искали своего воплощения и оформления в произведениях законченных, не сиюминутных, как письма.

И, лишенный возможности вести серьезные научные занятия, Герцен обращается к иной, художественной, форме выражения своих мыслей и идей, выражения с помощью образов. Эта тяга к воссозданию идей средствами искусства была присуща Герцену с самого начала его самостоятельного творчества.

Позже, в 1859 году, он писал сыну Александру: "Чтением человек переживает века, не так, как в науке, где он берет последний очищенный труд, а как попутчик, вместе шагая и сбиваясь с дороги". Герцен сам признавался, что в нем одновременно и параллельно был сильно развит и научный и художественный интерес. В тюрьме Герцен написал "Первую встречу" ("Германский путешественник") и "Легенду". В Вятке он продолжил работу над этими двумя произведениями беллетристическими, а также заново перебелил написанную еще до ареста статью "Гофман".

Герцен тщательно отделывал свои статьи, очерки, повести, поэтому и работа над ними продолжалась по многу месяцев. Он часто прерывал написание одной вещи, захваченный новыми идеями и замыслами. Этим и объясняется, что многое из того, что Герцен начал писать в Вятке, так и не было завершено, а позже или потеряло для него интерес, или было признано несовершенным. А "дурно написанное" он не хранил, и впоследствии большая часть литературного наследия молодого Герцена пропала. Но если судить по письмам к Наталье Александровне, то можно согласиться с утверждением тонкого знатока литературных свершений своего времени, впоследствии человека, близко стоявшего к кружку Герцена, — Павла Васильевича Анненкова, что вся жизнь Герцена была заполнена "пожирающей" деятельностью воображения. "В портфелях его было заготовлено множество статей; планов, начатков, даже драматических сцен, и притом в стихах".

"Легенда" была начата и завершена еще в Крутицах и переправлена Наталье Александровне. 21 февраля 1835 года Герцен писал ей: "Статью ты получила, слышал я сейчас; прошу обратить внимание на IV главу (разговор игумна, с эпиграфом из Августина), это, может, лучшее, остальное все — гиль… Твое беспристрастное мнение о ней…"

Эта начальная редакция остается неизвестной. В Вятке же "Легенда" была значительно переработана. Житие св. Феодоры, евангельская легенда, положенная в основу очерка, стала материалом, аллегорией, с помощью которой Герцен попытался раскрыть противоборствующие мнения вокруг учения социалистов-утопистов. "Легенда" написана достаточно витиеватым языком. И не случайно Герцен опасался, что если его "Легенда" найдет доступ к читателю, то тот не поймет аллегорический смысл слов того же игумена (на которого Герцен просил обратить внимание Наташи): "С живым словом в душе, с пламенною верой, с пламенной любовью ко всему человечеству и к каждому человеку идет он (апостол. — В.П.) в общество людей. Для их блага переносит гонения и страдания; в их души, не отверстые истине, зароняет слово веры…"

Аллегория нуждалась в предисловии. А кто его напечатает? И при жизни Герцена она так и не была опубликована. Зато Наталья Александровна долго находилась под обаянием "Легенды". Герцен же к ней вскоре остыл и даже выговаривал Наташе, что она восхищается "не-поправленным" вариантом. "Мысль ее хороша, но выполнение дурно, несмотря на все поправки…"

Через два года Герцен, уже во многом отрешившийся от возвышенно-романтических, мистических настроений, произносит приговор всем аллегориям, написанным ранее. (Впрочем, он после "приговора" снова возьмется за аллегории.) "Аллегорию "Неаполь и Везувий" хоть я и сам писал, но не понимаю, это так-таки просто вздор — вообще я писал аллегории тогда, когда дурно писал".

Но вот "Германский путешественник", или, как потом Герцен переименовал свой очерк, "Первая встреча", также написанный в Крутицах, аллегорией не был. В Вятке в 1836 году он вновь переписывает очерк и посылает его Наталье Александровне. Наташа "в восторге". Да и сам Герцен и через два года, когда он так самокритично отверг "Легенду", считал, что "Германский путешественник" — лучшее из всего им написанного. "Я люблю его…" Николай Сазонов, которому этот очерк посвящался, также высоко отозвался о "Первой встрече". Герцен в письме к Наталье Александровне от 30 января 1838 года приводит его слова: "…эта статья, как заметил Сазонов, невольно заставляет мечтать о будущем".

"Первая встреча" открывается сценой светского разговора в гостиной. Речь идет о французской литературе. Среди собравшихся присутствует "путешественник", который рассказывает о встрече с творцом "Фауста", как он именует Гёте. Не понравился "путешественнику" великий мыслитель. Он вне времени, вне политики, он "пишет комедии в день лейпцигской битвы и не занимается биографией человечества", а ведь всякий великий писатель, по мысли Герцена, не может, не должен стоять в стороне, оставаться безразличным к политическим событиям. Он не имеет права подсчитывать лишние пары чулок, которые сносил из-за того, что во Франции произошла революция.

"Великий человек живет общею жизнию человечества: он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не понимать событий современных…" И это, конечно, не столько упрек в адрес Гёте, сколько политическое кредо самого Герцена. "Германский путешественник" был переименован в Вятке, стал называться "Первая встреча" потому, что уже в марте 1836 года был готов новый очерк — "Вторая встреча" ("Человек в венгерке"). Сначала именно этот очерк и был озаглавлен "Первая встреча", но затем Герцен решил соединить два очерка, и "Германский путешественник" стал "Первой встречей", а "Человек в венгерке" — "Второй встречей".

Забегая вперед, нужно сказать, что была задумана и "Третья встреча" ("Мысль и откровение"). Но текст "Третьей встречи" утерян, и если судить по упреку Натальи Александровны, которой Герцен обещал прислать его ("…а ты не хочешь даже и продолжать"), очерк так и не был дописан.

Как самостоятельные очерки "Встречи" не увидели свет. Но "Первая встреча", ее живой, жизненный материал Герцен широко использовал при создании "Записок одного молодого человека".

Общение в Перми со ссыльным поляком Цехановичем ("Вторая встреча"), с тем самым, который подарил на прощание Герцену звено цепи, а Герцен ему — запонки, нашла свое место отдельными фрагментами ("большой обед") в "Записках одного молодого человека". Она же в более сжатом виде присутствует еще и в "Былом и думах". И в романе "Кто виноват?" использованы бытовые детали, запечатленные в очерке.

"Вторая встреча" резко отличается по тону от романтической патетики "Легенды", хотя романтические нотки и слышатся порой, когда Герцен рисует облик "человека в венгерке", в глазах которого "было что-то от пламени молний". Но, как только Герцен обращается к бытовым описаниям того же "большого обеда", они наполняются реалистическими деталями, и автор не скрывает своей иронии и сарказма. Это уже не романтизм, не мистика, а подлинно реалистические зарисовки с натуры.

Вернулся Герцен и к еще одному своему ранее написанному очерку — "Гофман". Он готовил его в журнал, задуманный Вадимом Пассеком. Герцен нигде ни словом не обмолвился, почему в ту светлую пору после окончания университета он обратил свой взор к Гофману, романтику и мистику. Если бы этот очерк, или, что вернее, статья, был написан в Вятке, после знакомства с Витбергом и под его влиянием, под влиянием религиозной романтики Натальи Александровны (а Герцен был в эти годы очень подвержен влияниям, в чем он и сам неоднократно признавался), то это было бы понятно. А между тем в Вятке Герцен не переработал статьи, разве что подправил ее стилистически. Присоединив к статье о Гофмане еще одну, написанную уже здесь, в ссылке, о Вятке, он отправляет их Полевому с просьбой напечатать где тот захочет. Статья была подписана "Искандер". Этим псевдонимом впоследствии Герцен подписывает все свои произведения.

Герцен считал, что Гофман преодолевает "односторонность германских ученых, окопавших себя валом от всего человечества…". Герцену по душе и то, что Гофман отгораживается от аристократии, идет, как кажется Александру Ивановичу, в гущу народной жизни: "…Аристократы скучны; сначала их тон, их пышность, их освещенные залы нравятся; но все одно и то ж надоест донельзя. Гофман бросил аристократов и с паркета, из душных зал бежал все вниз, вниз и остановился в питейном доме".

Герцен потому и вернулся к этой статье, что она вся проникнута авторской симпатией к живой действительности. Да и написана она остроумно, живо. Приятно было в глухой ссылке прикоснуться к творению, созданному где-то там, в иной, светлой поре. В Гофмане Герцену импонировало удивительное искусство сливать чудеса буквально всех времен и всех народов с вымыслом, порою мрачным, болезненным, но чаще трогательным, шаловливым, насмешливым. Сверхъестественное и повседневное, а порой и пошлое. Тут и привидения, которые с гримасой отвращения пьют… желудочные капли, феи, угощающиеся кофе, колдуньи, торгующие яблоками и пирожками. Романтик и реалист, психолог, автограф — все это было так близко, так понятно Герцену. Гофман так же, как и Герцен, чувствовал отвращение к чинным "чайным" обществам. Герцен читал у биографа Гофмана Гитцига, что писатель большую часть вечеров, а порой и ночи, проводил в винных погребах, всегда веселый, остроумный, окруженный веселящимися людьми. И вспомнились "пирушки у Никитских ворот".

"Гофман" увидел свет летом 1836 года в журнале "Телескоп" в 10-й книжке. Эта публикация обидела И. Полевого, который обвинил Герцена в том, что "серьезные люди не дают одну и ту же статью в два журнала". Но Полевой был не прав в своих подозрениях. Герцен не посылал статьи в "Телескоп", это сделал Кетчер. Сам же Герцен был недоволен тем, как ее небрежно напечатали.

Новый год начинался для Герцена письмом от Наташи. Он выучил его наизусть. "Да, сам бог водил мою руку, когда я писала тебе, что у меня ничего нет, кроме тебя. — Сам бог, мой Александр! Он дал мне все в одном тебе, он дал мне душу, способную любить одного тебя. Как хороша я теперь, друг мой, как полно счастья все существо мое, какая музыка в душе моей. Теперь я вся гимн любви, слушай эту музыку: она небесная, она от бога, она твоя!" И прочь все сомнения! Он счастлив безмерно. И вдруг…

18 января 1836 года камердинер Матвей разбудил Герцена словами: "Старик Медведев приказал долго жить", Герцен и Витберг застали Медведеву в каком-то сумеречном состоянии. Кроме них да еще одного чиновника — никого. Некому похлопотать о похоронах, присмотреть за детьми. Вятское общество отвернулось от вдовы, которая это общество избегала. Хлопоты, заботы следующих двух дней поглотили и силы и чувства Герцена. Наконец похороны и унылое возвращение в дом усопшего.

Через некоторое время положение Медведевой еще более усложнилось. Старый развратник губернатор, не привыкший к отпору со стороны вятских дам, обратил на вдову свое "нежное внимание". У Тюфяева был козырь — отец губернии заботился о благополучии попавшей в беду молодой женщины, он готов облагодетельствовать и бедных сирот… Медведева все поняла и выгнала Тюфяева из дома. Униженный паша, конечно же, затаил злобу, и рассчитывать на то, что он оставит в покое несчастную женщину, не приходилось.

А у кого ей искать защиту в чужом и враждебном городе? Естественно, что взоры Прасковьи Петровны невольно были обращены к Герцену. Конечно, она понимала: политический ссыльный — слабая защита. Да и что мог предложить ей Герцен? Медведева была согласна лишь на все, то есть на то, чтобы Герцен предложил ей стать его женой. Но именно такое предложение Герцен не мог, не желал сделать, хотя порой неподкупная совесть требовала — женись. "Бедная, бедная Р.![1] Виноват ли я, что это облако любви, так непреодолимо набежавшее на меня, дохнуло так горячо, опьянило, увлекло и разнеслось потом?"

Герцен и сам нуждался в защите или хотя бы в участии, в дельном совете. Но у кого его получить? Конечно, Герцен понимал, что рядом есть, может быть, единственный в этом городе человек с жизненным опытом, опытом, которого никто не хотел бы иметь, человек беспредельно честный, неподкупный, человек глубоко к нему привязанный. Этим человеком был Витберг. Но Герцен кренился и до поры до времени ни слова не говорил ему и чуть ли не со слезами наблюдал, как мучается в поисках ответа Медведева. "…Р. страдала, я, с жалкой слабостью, ждал от времени случайных разрешений и длил полуложь". Тюфяев не прекратил своих домогательств, но теперь он пустился на подлости.

Прасковья Петровна после смерти мужа очутилась без всяких средств к существованию, а всевозможные лавочники, хозяин дома по науськиванию губернатора потребовали уплаты за продукты, за квартиру. Медведева не знала, что делать. А тут еще дети. У нее оставалась единственная надежда устроить их в какой-нибудь пансионат на казенный счет, но представление об этом должно было исходить из губернской канцелярии. Тюфяев позаботился о том, чтобы бумага была составлена так, что отказ был неминуем.

Еще в 20-х числах января, сразу же после смерти Медведева, Герцен написал письмо брату Егору Ивановичу с просьбой о займе тысячи рублей. В письме он не объяснил, зачем ему понадобилась эта сумма, но Наташе рассказал довольно-таки туманно и с условием, чтобы она никому не передавала, "пусть думают, что на вздор".

В это тяжелое время Герцен мог найти хоть каплю успокоения только в письмах. В письмах к Наташе, в чтении ее писем. И поток этих писем все возрастал. Впоследствии Александр Иванович назовет их письма "какой-то движущейся, раскрытой исповедью".

Романтически-возвышенный слог этих писем, частое упоминание бога свидетельствуют о религиозно-мистических настроениях, которые овладевали Герценом. Этому способствовало и тесное общение с Витбергом. Не обошлось и без влияния глубоко религиозной Натальи Александровны. И Герцену не хотелось противоборствовать этим влияниям. Тогда они были созвучны его настроениям, о чем свидетельствует и постепенно меняющийся слог герценовских писем к Наташе, и наброски очерков и повестей этого времени.

Герцен еще не признался Наташе целиком в своем увлечении Медведевой. И она — как неотступный укор совести. От Прасковьи Петровны можно на время скрыться, не навестить вечером ее гостиной, но от совести не скроешься, она в тебе.

Двадцать пятого марта в Вятку из Москвы приехала жена Витберга с детьми. Она успела познакомиться с Наташей, привезла от нее письмо. Еще ранее она с благодарностью приняла предложение Герцена не разрушать их с Витбергом дуэт, жить вместе. Но уже на следующий день по приезде жены Витберг заявил, что Прасковья Петровна с детьми также будет жить в их доме. Поспешил ли архитектор с таким решением, если бы знал всю правду об отношениях Герцена и Медведевой? Наверное, он поступил бы точно так же. Иного пути для пресечения назойливых ухаживаний Тюфяева не было. "У него Р. была спасена, такова была нравственная сила этого сосланного. Его непреклонной воли, его благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам вятский Шемяка".

Положение Герцена теперь стало просто невыносимым. "Мы очутились под одной крышей — именно тогда, когда должны были бы быть разделены морями".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.