ЦОКС
ЦОКС
Обширная горная цепь Тянь-Шаня, говорят, получилась в результате великого стяжения пластов, нагромоздившихся складками.
Складки дугами обращены в одну сторону; они прерываются гранитными массивами, прорвавшимися через молодые породы.
У крутых складок гор Ала-Тау – части Тянь-Шаня – стоит город, красивый и крутой.
Кажется мне, он самый зеленый город в нашей стране.
Арыки, быстро текущие по улицам Алма-Аты, говорливы.
В конце складок гор лежит ничем не замечательный овраг Каскелен. Овраг изолирован и залит солнцем; в нем Эйзенштейн и Шпинель поставили декорацию Казани. Декорации всего мира сделаны из фанеры. Эта декорация построена из травяных матов и дерюги.
Бегучий разум Сергея Михайловича украсил декорацию крепости Казани флагами, знаменами.
Бегут складки от ветра.
Бегущие складки флагов дают глубину декорации; дают ей реальность. Рядом с материей декорация и вправду кажется каменной.
Здесь В. В. Горюнов, великий гример, собственноручно сколотил балаган, в балаган поставил кресло и к креслу сам приделал подпорку для головы актеров.
Эта подпорка отличалась от подпорок старых фотоателье тем, что гримы, создаваемые Горюновым, предназначены для съемки в движении.
Горюнов не гримирует – он делает скульптурное лицо, улавливает ход усов, понимает бег волос в связи со строением черепа, с движением лица актера.
Перед встречей с экраном, на котором все будет заснято в движении, в кресле спит Н. К. Черкасов.
Длинную жизнь прожил Черкасов.
Он рассказывал, что первая его роль – водоросль. Извиваясь, он в какой-то пантомиме передавал движения водоросли. Он до кино выступал на эстраде, имитируя датского комика Пата.
Прежде чем сыграть Дон-Кихота в ленте Г. Козинцева всерьез, он в каком-то эксцентрическом представлении выезжал в латах Дон-Кихота на велосипеде.
Актеры, режиссеры, художники нашего искусства прошли через эксцентриаду.
В эксцентриаде «факсов» принимали участие прекрасный писатель Юрий Тынянов и глубокий знаток греческой трагедии и комедий Аристофана Адриан Пиотровский.
Молодой Черкасов играл старика, профессора Полежаева; профессор со старческой быстротой взбегал по университетской лестнице. Тонкие сильные ноги обвивались струящимися профессорскими панталонами. Сыграть молодостью старость, а не спрятать молодость сумел Черкасов.
Он умел воскресить тень Паганеля так, как мы прочли в молодости про Паганеля, географа и храбреца, в незабытых книгах Жюля Верна.
Он был Александром Невским и Горьким.
Кем он только не был.
Путь эксцентриады, если он проделан серьезно и вдохновенно, путь разнообразия театрального движения – серьезный путь.
Черкасов прилетел из Новосибирска в Алма-Ату.
Я не знаю, кем он был в Новосибирске; в Алма-Ате он был Иваном Грозным.
Он спал в кресле, его гримировали.
Он не был похож на Грозного, но он мог его сыграть.
Иван Грозный, как рассказывал про него Даниил Принц из Бухова, дважды побывавший в Московии в 1567 и в 1578 годах, – высокого роста; тело имел полное сил и довольно толстое; большие глаза его постоянно бегали, все наблюдали и никогда не были спокойны. У него была рыжая борода – густая и длинная; обритая голова с плотной щетиной почти красива. В гневе он был как бы безумен[46].
Царь был обременен событиями, устав от зрелища бега времени.
Время сжималось, подымалось складками гор, прорывалось извержениями.
Грозный не похож на сердитого старика с длинным посохом, изображенного в скульптуре Антокольского.
Грозный не разгадан, но увиден.
Во время разговора на церковном соборе, прозванном «Стоглав», обсуждались вопросы, как писать Иисуса: должен ли он быть благообразен или нужно показать смерть его мучительной и полной страданиями, как смерть всякого распятого.
Спорили.
Грозный сказал:
«Кому дано, тот бы писал, а кому нет – мало ли есть других занятий».
Людям, которые делали картину «Иван Грозный», «было дано». Дано им было в полную меру. Брали они вдохновение, как груз. Под грузом успевали разговаривать, вспоминая сегодня и завтра.
Вспоминая надежду.
Изменялся Черкасов по мере того, как изменялось познание Эйзенштейном Ивана Васильевича. Изменялась великая артистка Серафима Бирман, антагонист Грозного, человек одного рода с ним, одного дыхания.
Они боролись за корону, боролись жестоко, имея несходные цели.
В кино, если оно хорошее, почти все правда, только люди в нем умирают не взаправду, но парча, бархат, кожа, сукно – все настоящее; по-настоящему увиденное, прощупанное художниками.
В Алма-Ату приехал Я. И. Райзман – великий портной, человек, вобравший в себя немалую культуру старой Москвы, театральной и бытовой. Он по памяти передавал мудрые слова.
– Коровин мне говорил, – сообщал Райзман, – произведение никогда не должно быть до конца завершенным.
Репин писал грандиозное полотно «Заседание Государственного Совета».
Там люди похожи на стаю старых, местами позолоченных яркоцветных птиц.
Они сидят перед нами и в профиль и в три четверти, иногда сидят так, что мы их видим сзади, как бы застав врасплох.
Они не завершены, они – окаменевшая рябь времени.
Они уйдут, протекут, уничтожатся.
В незаконченности реалистического рисунка – реальность.
Райзман кроил, переделывал, передумывал.
Эйзенштейн нарисовал более двух тысяч набросков для картины; она была уже вся увидена художником. Он дал набросок к костюмам Григория Малюты Райзману. Тот ему возразил:
– Сергей Михайлович, вы не до конца понимаете заказчика. Надо увидать, каков он, догадаться, каким он хочет быть; решить, что можно из него сделать такое, чтобы он удивился и обрадовался. В те времена, вы же знаете, в плечи кафтанов вшивались легенькие, довольно узкие, горбатенькие березовые дощечки. Прибавлю длину их на два пальца – талия станет у?же. Жаров прекрасный актер – это на нем сядет правдоподобно. Вы поймете, что тот палач был бы моим покроем доволен; тот костюм, который вы нарисовали, Малюта бы не надел, и в ателье были бы с ним неприятности!
Яков Ильич Райзман в Алма-Ате болел туберкулезом, простужался в огромном новом здании, на котором была вывеска: «ЦОКС», то есть Центральная объединенная киностудия.
Какое слово! Лучше любого прозвища.
Там снимал великий оператор Андрей Москвин.
Москвин долго работал с «факсами», понимал, что черное и серое – тоже цвет.
Он умел снять по рисункам Альтмана в «Дон-Кихоте» дворец герцога так, чтобы в черном цвете видали цветной бархат, чтобы зрители домысливали его.
Эдуард Тиссэ был оператором, понимающим природу, движение воды, тень дерева, туман и человека в природе. Андрей Москвин годы провел в павильоне и мечтал о цвете.
Как Бетховен, в последние годы жизни глухой, слыхал свою музыку, так Москвин видел плохо; берег глаза для цвета, для цветового, а не для цветного кино.
Он мечтал о цветных тенях, о рефлексах стен, которые дают глубину цвету и помещают человека в пространстве.
Режиссер и оператор были счастливы, работая вместе в Алма-Ате, в здании с пышным названием «ЦОКС».
Это слово похоже на звук большого разбиваемого сосуда.
Много судеб разбилось на ЦОКСе в голодное время великой войны. Вспоминаю о многих, пишу о двоих.
Умер от истощения художник Всеволод Воинов. Это ему Эйзенштейн приносил свои стремительные, трагические рисунки. Художник сутками сидел над старыми книгами, изучал древние одеяния, делал эскизы костюмов, примиряя правду и вымысел. Эскизы, утвержденные режиссером, приходили потом к Я. И. Райзману. Умер Воинов в 1942 году, еще до начала съемок, и потому в титры не попал. Помянем его здесь.
В эпоху ЦОКСа надорвалось здоровье Бориса Свешникова, второго режиссера на «Иване Грозном». Помню его по другим картинам – энергичного, интеллигентного, скромного.
Зритель вторых режиссеров не знает, критики пишут про постановщиков. Второй режиссер обязан быть талантливым и незаметным. На его плечи ложится нелегкий труд подготовки съемок.
Эйзенштейн доверял Борису безгранично. Товарищи его любили, подчинялись, называли гениальным организатором.
Имя Бориса Свешникова должно занять место в замечательном списке эйзенштейновской гвардии, рядом с «потемкинской» железной пятеркой.
Это воспоминание – не упрек кинематографу в забывчивости. Преклоняюсь перед безвинными соратниками великих художников, теми, чьи имена зритель читает в титрах не запоминая. ЦОКС не разбился, он остался в истории кино уроком самоотверженности.
Пушкин в стихотворении о творчестве говорит:
«Знакомцы давние, плоды мечты моей…»
Пятна замыслов, стенографические записи впечатлений, неясные даже творцу, они оживают, становятся матросами на созданном волей художника корабле, и трогается громада, и спрашивает художник сам себя о пути:
«Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны,
Громада двинулась и рассекает волны… …
Плывет. Куда ж нам плыть?..»
В кино «матросы» – люди, живые люди, по-новому увиденные, превращенные.
Хаос человеческих существований, смесь генетических свойств раскладываются, как бы расписываются на карточки.
Так искала для Эйзенштейна Валя Кузнецова в многолюдной Алма-Ате бояр, татар, стрельцов, рыцарей, послов из Ливонии.
Находила их, как обломки выкинутой посуды. Режиссер узнавал людей, видел в них давних знакомцев и домышлял их, соединяя в ряды, изобретая нечто новое.
Так создаются картины.
Помню похожее на бедную оранжерею ателье Первой кинофабрики на Житной, зеркальные стены бывшего Яра, превращенного в съемочное ателье «Межрабпома», огромные ателье Потылихи, в которых дирижабль мог бы заблудиться. Переломанные коридоры Потылихи и согнутые коридоры Студии имени Горького.
В кинематографию легко войти, но трудно выйти; она изменяется сама.
Смены в искусстве мучительны.
Но в кино цветет настоящая дружба.
Люди растут, как в лесу растут, подгоняя друг друга ростом, деревья.
Так рос Эйзенштейн с Александровым, с железной пятеркой, с великим конгениальным с ним композитором Прокофьевым, с актерами.
А. Москвин как будто всю жизнь ждал Эйзенштейна.
Они вместе ткали ткань ленты «Иван Грозный».
Когда умер Эйзенштейн, приехал из Ленинграда Москвин. Оператор молча стоял у широкой кровати, на которой между масками и деревянными апостолами спокойно, закинув знакомое лицо и не драматично лежало тело в знакомом костюме.
Москвин молчал долго, потом заговорил тихо:
– Я попрошу подарить мне одну вещь.
– Бери любую, – сказала Аташева.
– Подари мне шапку Сергея Михайловича – черную, ватную.
Он ушел с этой шапкой; завещал положить шапку к себе в гроб.
Съемочное ателье – место необычайных, самим себе не признающихся в силе привязанностей.
Когда Эйзенштейн умер, жизнь обеднела.
Умер и А. Москвин.
Много людей кино легло на кладбищах.
Но искусство кинематографии не цокнулось.
Оно устояло на своих глубоких корнях.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.