Предисловие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Предисловие

Мне неоднократно приходилось встречаться с автором прекрасной книги, появляющейся ныне в переводе на русский язык. В ней близким очевидцем передается, просто и правдиво, рассказ о семейной жизни трагически погибшей Царской семьи и скорбная повесть о ее судьбах с начала русской революции вплоть до мученической кончины всех ее членов.

Едва ли мог бы кто-либо иной из лиц, близко стоявших к Царской семье, дать нам с большим правом на наше внимание и доверие эту книгу, как не иностранец, чуждый одинаково партийности, заедающей нашу жизнь, и соображений честолюбия или личной выгоды, скромно исполнявший свой долг преподавателя Царских детей и живший в ближайшем соприкосновении с семьей Государя, не внешней, показной, а внутренней, будничной ее жизнью.

Наблюдательность и живой человеческий интерес, которые г-н Жильяр вносит в исполнение принятых на себя обязанностей, дали ему возможность всесторонне ознакомиться с чрезвычайно замкнутым строем жизни семьи, ревниво оберегавшей свое семейное святилище не только от всяких посягательств извне, но даже от нескромнаго взора.

Мои встречи с Жильяром начались, сколько я помню, в Ливадии, куда я ездил для доклада Государю во время пребывания там Двора и где я обыкновенно проводил некоторое время. В Крыму Царская семья жила гораздо свободнее, чем в Царском Селе или Петергофе. Этим, в значителной степени, объясняется любовь к Ливадии всех ее членов.

Там создавалась для них возможность более свободных передвижений и встреч с людьми иными, кроме тех, которые постоянно исполняли при них какие-нибудь служебные обязанности, словом, — расширялись их горизонты. По выражению одной из Великих Княжен, в Крыму была жизнь, а в Петербурге — служба.

Когда началась война, и поездки в Крым прекратились, мне пришлось ездить сперва в Ставку Великого Князя Николая Николаевича, когда он стоял во главе армии, причем обыкновенно мои поездки в Барановичи совпадали с пребывалием там Государя, а затем, после принятия им на себя обязанностей Главнокомандующего, я ездил в Могилев, куда была перенесена Главная Квартира. Когда, что случалось часто, Наследник гостил у своего отца, его неизменно сопровождал Жильяр, и в этих случаях мне приходилось видать их обоихь.

Из этих поездок в Могилев мне особенно памятна одна, та, которую я совершил в конце июня 1916 года.

Война, казалось, затягивалась на бесконечное время. Немцы сильно теснили на западном фронте наших союзников, Польша уже более полугода была во власти врагов, и на нас тяжело отзывался, нравственно и матерьяльно, недостаток вооружения и боевых запасов. Воодушевление и вера в успех, ознаменовавшие первую стадию войны, начинали уступать место раздражению и сомнениям. Соответственно с этим и внутреннее положение страны становилось все более смутным, благодаря резко обнаруживавшемуся расколу между правительственной властью и общественным мнением.

И в Царской Ставке ощущался гнет тяготевших над Россией событий. Лица, окружавшие Государя, расспрашивали подробно людей случайных, как я, о петроградских слухах и настроениях и отвечали, в свою очередь, на наши вопросы о положении вещей на разных фронтах.

У Государя был тот сосредоточенный вид, который я замечал у него со времени объявления войны и без которого я уже его не видел вплоть до последнего нашего свидания, за месяц до начала революции. Искать тому причин не приходилось. Их было множество, и они были для всех очевидны. Постоянное напряжение нервов и тревога о ходе военных действий отозвались на нем и физически. Он сильно похудел, и на висках и в бороде появились в большом количестве седые волосы. Оставались по-прежнему приветливый взор прекрасных, унаследованных от матери глаз и добрая улыбка, хотя она и стала появляться гораздо реже.

Во всех остальных отношениях он был тем же, каким был всегда, со всеми привлекательными чертами и некоторыми недочетами его типично русского характера. Только присущее ему с раннего детства глубокое религиозное чувство стало, как будто, еще интенсивнее. Глядя на него у церковных служб, во время которых он никогда не поворачивал головы, я не мог отделаться от мысли, что так молятся люди, изверившиеся в помощи людской и мало надеющиеся на собственные силы, а ждущие указаний и помощи только свыше. В его душе к горячей и искренней вере примешивалось, странным образом, какое-то чувство безнадежности, в чем он сам сознавался, называя себя фаталистом. Из факта совпадения дня его рождения с празднованием церковной памяти Иова Многострадального он выводил заключение, что жизнь его будет богата скорбными событиями, и как будто постоянно ожидал их наступления. Этому предчувствию, к несчастью, было суждено сбыться с ужасающей полнотой.

Что бы ни происходило в душе Государя, он никогда не менялся в своих отношениях к окружавшим его лицам. Мне пришлось видеть его близко в минуту страшной тревоги за жизнь единственного сына, на котором сосредоточивалась вся его нежность, и кроме некоторой молчаливости и еще большей сдержанности, в нем ничем не сказывались пережитые им страдания. Это было осенью 1912-го года, в Спале, куда я выехал, по его приказанию, для доклада о моем путешествии в Англию и во Францию и о свиданиях моих с тамошними государственными деятелями. Я нашел Царскую семью в полном сборе. Первые же мои впечатления ясно указывали на то, что виденные мной в заграничной печати известия о болезни Цесаревича были не только не преувеличены, но давали далеко не полную картину серьезности его положения. Между тем, по внешности, все шло как будто обычным чередом. На ежедневных завтраках и обедах появлялись Государь и Великия Княжны, отсутствовала только Императрица, не отходившая ни на минуту от постели больного сына.

Государь принял от меня несколько докладов, подробно говорил со мной о делах и с интересом расспрашивал меня об английской королевской семье, с которой он был, из всех своих родственников, в наиболее близких отношениях. А между тем, в нескольких шагах от его кабинета, лежал при смерти его сын, вымоленный у Бога матерью своей, Наследник Русского Престола, за жизнь которого он отдал бы свою.

На третий день моего пребывания в Спале я узнал от пользовавших Наследника врачей, что на выздоровление больного было мало надежды. Мне надо было возвращаться в Петроград. Откланиваясь Государю перед отъездом, я спросил его о состоянии Цесаревича. Он ответил мне тихим, но спокойным голосом: «надеемся на Бога». В этих словах не было ни тени условности или фальши. Они звучали просто и правдиво.

Сдержанность и самообладание Императора Николая были хорошо известны и составляли предмет удивления всех, кто имел случай наблюдать их. Это были уже не черты нацюнального характера, а качества, выработанные, вероятно, упорным и долгим трудом его разума и воли.

Как-то раз мне пришлось говорить с Государем об одном из бывших его министров, которого он не любил по многим и хорошо известным мне причинам и который, с своей стороны, старался вредить ему всеми силами в общественном мнении. Слыша его суждение об этом, в нравственном отношении мало привлекательном человеке, я выразил ему мое удивление по поводу того, что в его оценке не звучала совершенно нота личного раздражения, столь понятного в данном случае. На это Государь ответил мне следуюшими словами, живо сохранившимися в моей памяти: «Эту струну личного раздражения мне удалось уже давно заставить в себе совершенно замолкнуть. Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого-нибудь другого». Как глубоко он был прав и сколько доброты лежало в основании этого замечания!

За семь почти лет моей совместной с ним работы мне приходилось поневоле говорить ему иногда вещи, которые были ему неприятны и шли наперекор установившимся его привычкам и взглядам. Тем не менее, за все это время, он ни разу не выразил своего несогласия со мной в форме, обидной для моего самолюбия. Нередко он уступал мне, в других же случаях я видел по его молчанию, что мне не удалось убедить его в правоте моего мнения. Против этой непреодолимой, хотя и самой кроткой формы протеста, я, очевидно, бывал бессилен.

В тяжелые дни, предшествовавшие объявлению нам Германией войны, когда всем уже было совершенно ясно, что в Берлине было решено поддержать всею германской мощью притязания Австрии на господство над Балканами и что нам, несмотря на все наше миролюбие, не избежать войны, мне привелось узнать Государя со стороны, которая, при нормальном течении политических событий, оставалась мне мало известной.

Я говорю о проявленном им тогда глубоком сознании его нравственной ответственности за судьбы Родины и за жизнь бесчисленных его подданных, которым европейская война грозила гибелью. Этим сознанием он был проникнут весь, и им определялось его состояние перед началом военных дествий.

Помимо всех усилий русской дипломатии найти способ предотвратить надвигающуюся на человечество катастрофу путем примирительных переговоров и посредничества, Государь взял на себя почин настоятельных попыток личным своим влиянием побудить императора Вильгельма удержать своего союзника от непоправимого шага. Он не был уверен в успехе своих стараний, но совесть его их ему предписывала и он повиновался ее голосу.

Он долгое время не хотел произнести решающее слово, необходимое для приведения русских военных сил на степень подготовленности, вызываемую открытой мобилизацией Австро-Венгрии и скрытыми подготовительными мерами Германии. Колебания эти были поставлены Государю в вину и истолковывались, как проявление присущей ему нерешительности.

Люди, близко видевшие его в эти роковые минуты, не согласятся с подобной оценкой. Она фактически неверна и несправедлива по отношению к нему, как к Правителю и человеку.

Мой последний доклад Государю в качестве министра иностранных дел пришелся на Петров день. Это было в упомянутый уже мною приезд мой в Ставку, в Могилев. Перед завтраком в губернаторском доме, где жил Государь, и в ожидании его появления, я провел некоторое время в разговоре с Наследником, который начал его с того, что спросил меня, поздравил ли я уже г-на Жильяра. На мой вопрос: с чем, он ответил: «Разве вы не знаете, что сегодня Петров день и что моего учителя зовут Пьер?» Я обещал ему исправить эту оплошность, как скоро увижу Жильяра. Вслед за тем Наследник показал мне приготовленный им для него подарок — портсигар с подобающей случаю надписью. Он был необыкновенно привлекательный мальчик с умным и открытым выражением тонкого лица, на котором были заметны следы физических страданий. Дни, которые он проводил в Могилеве у своего отца, к которому он питал глубокую привязанность, были счастливейшим для него временем, и он не скрывал своего огорчения, когда надо было возвращаться домой, под женское влияние, в полузатворническую атмосферу Царского Села и Петергофа.

В течение дня я имел случай говорить с Жильяром о его воспитаннике, о котором он отзывался с большой теплотой. Не скрывая многих детских недостатков, он находил у него немало добрых качеств и, прежде всего, горячее сердце, отзывчивое к чужому горю.

На другое утро я выехал обратно в Петроград и с тех пор не видел более Наследника.

В предисловие к книге, не касающейся общественной стороны жизни Царской семьи, а дающей лишь картину ее тесного семейного быта, было бы неуместно вводить какую-либо иную оценку, а тем более критику. Как бы то ни было, отчасти по личным воспоминаниям и еще более под влиянием книги г-на Жильяра, при чтении которой болезненно сожмется самое черствое сердце, мне хочется сказать тем, чьи суждение и злопамятство не обезоружены до сих пор страшной драмой 16-го июля, что как бы горьки ни были плоды ошибок Царской четы, ошибки эти были смыты кровью ее самой и неповинных в них детей ее. Государь и семья его несли свой крест с глубоким христианским смирением и простотой и не далеко, может быть, то время, когда русский народ увидит в погибшей Царской чете не врагов своих, а венчанных мучеников.

С. САЗОНОВ.

Франценсбад, 23 августа 1921 г.