29

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

29

Письмо Иосико год лежало в Сенином столе, пока опять не приехала дочь Рита и перед продажей квартиры на Финляндском проспекте решила ящики вскрыть. Так оно попало в руки Шуры Торопова, и он написал в Японию несколько осторожных слов. Иосико ответила, что догадалась о случившемся по долгому молчанию, и попросила прислать фотографию…

В мае 2001 года она оказалась на стажировке русистов в Москве и дала знать Шуре, что собирается в Петербург с единственной целью — прийти на Сенину могилу. Готовя эту встречу, Торопов позвонил в Америку, и Лора Данилова разрешила взять у соседки ключи, чтобы Иосико могла ночевать на Манежной, в их брошенном доме. Он купил также билеты на оперу в театр Мусоргского и на «Стрелу» обратно до Москвы.

Встречая Иосико, Шура поразился скромности ее внешнего вида, невзрачному пиджачку, серым брюкам, маленькому рюкзаку за плечами, в котором были календари на этот год и другие сувенирные мелочи для японского уголка. Но все равно она смотрелась девочкой и была хороша…

На другой день по приезде у Иосико случился сердечный приступ, и практически все три дня она провела в пустой квартире Даниловых с окнами на Конюшенную церковь. Оказалось, что ее здоровье расшатано: удалена почка, митральный клапан нуждается в замене, и встревоженный муж настаивал в телеграмме, чтобы она отказалась от поезда и летела в Москву самолетом. Билеты на «Стрелу» и в театр Мусоргского так и пропали…

На Волково поле, где лежал Семен, поехали на Шуриной машине, и по дороге Иосико успела рассказать, что ее семья переехала на юг Японии, в провинцию Тоттори, где она начала составлять туристический справочник на четырех языках, в том числе и на русском, и сожалеет, что владеет им не так хорошо, как ей бы хотелось. Торопов в ответ сказал, что у нас, к сожалению, плохо обстоят дела с охраной авторских прав и какой-то вурдалак догадался подложить Сенину музыку под рекламу майонеза…

До могилы Иосико дошла с трудом, не раз останавливаясь и придерживая сердце. Тут она положила свои цветы, зажгла плоскую свечу в круглой алюминиевой плошечке и заплакала.

Шура отошел в сторону и, обернувшись, увидел, что они говорят…

В императорском дворце древнего Киото пели полы. Их так и представили нам — соловьиными полами. Когда-то и кого-то они должны были предупредить об опасности, мол, враг не дремлет и крадется уже по дворцу. А теперь они скрипели для нас. Это была совершенная и совершенно японская декорация с резными колоннами, деревянной скульптурой и экзотической утварью, в которой двигались некрупные наши фигурки, послушно прислушиваясь к тающим музыкальным скрипам. Шло нас человек сорок или побольше, все в носках и робкие, как дети. Молчали нарисованные павлины, цапли и гуси. Замерли драконы и черепахи. А под подошвами полуевропейцев тихонько щебетали поющие полы…

Здесь крылся какой-то не до конца ясный композитору Р. образ, в этом осторожном шарканье пешей стаи по поющим половицам императорского дворца. Вот только какой?.. Что родится из ощущения хрупкой случайности и доверенной избранности?.. Радость и скованность?.. Нет, еще не то… Нежность и боль… Да, дикая нежность и страшная боль… И эту смесь нужно записать нотными значками… Только слушать, верить себе и записывать… И на миг Сене показалось, что он сумеет это сделать…

«Пусть продлится держава нашего императора тысячу, да, тысячу лет… Вот они, наши гейши и самураи со стадиона Каракуэн!.. Ничего похожего, и все-таки… Я вам скажу, что общего!.. Беззащитность перед судьбой, вот что!.. Краткость века!.. Привычка разыгрывать день и костюмировать вечер… Смотрите: духи умерших микадо по углам и шут на одной ноге, настороживший розовое ушко… Скрип… Скрип… Скрипочка… Ум-па, ум-па-па… Ты моя уточка… Ум-па-ум-па-па… Шесть татами, шесть татами, тим-тарарам-та-дарам!.. Выше, выше, к Фудзияме, там-тира-рам-падарам!.. Скрип… Скрип… У нас за спиной тоже не что-нибудь, а — империя!.. А мы — солдаты имперского театра, а не вшивая артель!.. Имейте в виду!.. Сказано, сказано, спето!.. Скрип, скрип, скрип… Неужели нам грозит опасность? Неужели нас предупреждают полы?..»

Автор не может сообщить читателю, кто именно стал для артиста Р. вестником смерти Анны Андреевны. Весть была так неожиданна и сильна, что переносчик от нее вдруг отстал и растворился в смысловой волне, как в гуле большого колокола наверху пропадают бормотанья наземных реплик…

Р. сдался течению непреложных событий и постарался пройти этот путь: Никольский собор, Дом писателей, кладбище в Комарово. Благо, что театру был не нужен в тот день. Впрочем, взаимно, по этому случаю и театр был ему вовсе ни к чему…

У гроба все время оказывалось так много близких и активных, так плотно стояли вокруг имеющие больше прав, что Р. в голову не пришло выставлять плечо и протискиваться поближе. И он вставал на цыпочки, тянулся издалека, но только изредка видел запрокинутое, отодвигавшее всех лицо с черной молитвенной повязкой на высоком лбу.

Теперь она вновь обретала тех, с кем давно рассталась, знакомилась с жизнью, которой не видно с земли, и проникала наконец в недоступные здесь тайны. В скором времени Анне Андреевне предстояло встретить и того, кто не шел на поклон, посылая за себя артиста Шекспира…

Если бы поэт Глеб Семенов без вечного своего берета, сутулый, с прической и характером сродни Ходасевичу, не взял его за локоть и не потянул к себе, Р. не попал бы в Дом писателей. Ехать киношным автобусом в Комарово позвали с собой документалисты, снимавшие в театре репетиции «Трех сестер», а теперь, по чистому своеволию и в нарушение приказов, — похороны Ахматовой. Командовал у них режиссер Семен Аранович. Большую часть снятого материала кагэбэшники изъяли, пленку засветили, а Семена на два года разжаловали в ассистенты, на нищую зарплату, не давая никакой режиссерской работы. Хорошо, что он догадался пару коробок утащить домой и задвинуть глубоко под кровать, а то никакого документального свидетельства о похоронах Ахматовой у мира бы не осталось. Эту историю рассказал артисту Р. сам режиссер во время съемок своего первого художественного фильма, в котором Р. оказался замешан. Дочь Семена Арановича вышла замуж за сына Марины Адашевской и Жени Горюнова, артистов БДТ, и тот же рассказ превратился в домашнее предание…

Оказался Р. сведен случаем и с художником-кузнецом Всеволодом Петровичем Смирновым, который сковал большой крест на могилу Анны Андреевны. Был Всеволод Смирнов силен и добр, звал домой и в кузню-мастерскую, возил на дачку под Псков, угощал крепким питьем из высокого посоха. Пили не раз и псковскую, и ленинградскую: в середине 80-х Р. ставил «Розу и крест» еще и во Пскове, а Смирнов сковал к премьере по черной розе ему и героине. На железную память. Из одной кузни и из одних рук роза у Р. и крест на комаровской могиле. Так в его частной судьбе еще раз встретились Александр Блок и Анна Ахматова…

Проводя дни в Комарове, Р. всегда старался сходить к Анне Андреевне и по мере возможности продолжить диалог. Раз или два, не скажем, по какому поводу, он получал от нее негромкие, но внятные ответы.

Однажды в Москве, распив ноль семьдесят пять «Синопской» завода «Ливиз» под веселую гостиничную закуску, артист Р. и критик той же литеры заговорили о настоящем и будущем. Раскроем карты: речь шла о том, открывать поллитровку «Санкт-Петербург» того же завода или воздержаться. Поскольку они никуда не спешили, в разговор вплелись ностальгические нотки, и, коснувшись завершившейся карьеры артиста Р. в Большом Драматическом, критик Р. мимоходом сказал:

— Они тебе, конечно, хребет сломали.

На что артист Р. с обычной для дураков уверенностью в себе отвечал:

— Нет, не сломали.

— Сломали, сломали, — повторил критик Р. с обычной для умников верой в свою безошибочность.

— Нет, — повторил своевольный Р.

Но вопрос остался неразрешенным, потому что во время этого диалога поллитровка неожиданно оказалась открытой. Как это вышло, ни тот ни другой объяснить бы не могли, но спорить с судьбой посчитали глупым…

Читатель, не переживший наших времен, не должен удивляться тому, что артист Р., находившийся внутри протекших событий, часто ничего в них не понимал, тогда как автор, не по чину взявшийся их описывать, делает вид, что понимает. На то и было отпущено последнему драгоценное время, чтобы хоть что-то с трудом сообразить. Поэтому, если сегодня авторские оценки чем-то отличаются от его же прошлых, а тем более от оценок артиста Р., тут не надо искать противоречий или непоследовательности. Наоборот. Сама последовательность перехода от полной глупости к частичной и составляет драматическое содержание и нарративную структуру гастрольного романа. Ученое слово «нарративная», то бишь повествовательная, приведено с единственной целью — произвести умное впечатление на читателя.

Однако, если автор до чего-то все же допер, это не абсолютная случайность, а тяжелая работа трудолюбивого Хроноса. Если же нет, прощения просим, — повод для параллельного диагноза.

В любом случае не следует обижаться на него дорогим коллегам, с которыми Р. изредка встречается если не на новых представлениях, то на новых похоронах. Разница в понимании протекших событий не так значительна, как может показаться, и связана, видимо, не с состоянием стареющих умов, а скорее с административным подчинением. Продолжая расписываться за горькую получку в кассовом закуте любимого театра, поневоле догадаешься держать про себя несогласованные оценки славного прошлого…

Будем, однако, надеяться, что наступивший недавно новый век, а тем более тысячелетие, называемое красивым словом «миллениум», все различия мнений ласково согласуют и тихо примирят в рамках всеобщего договора о дружбе и сотрудничестве петербургских погостов…

И все же это отступление появилось вовсе не для красоты, а для закрепления новой очевидности: автор, подумавший было, что годы прибавили ему крупицу ума и толику знания, а стало быть, и права на отдельные суждения, на самом деле явно ошибся. Заслоняясь доморощенным текстом, он вздумал, что имеет право касаться различных табуированных в прошлом тем. Но это доказывает лишь то, что за отчетный период он не просто поглупел, а стал глуп «как сивый мерин» (Н.В. Гоголь), и любыми его суждениями в будущем разумнее всего пренебречь.

* * *

Коты встречают исчезновение хозяев не так остро, как собаки, и Фомка-Третьяк с Кошей не составили исключения. Некоторым казалось, что их волнует лишь проблема пропитания, но это была неправда. Только настоящий и чуткий знаток мог бы прочесть в их глазах звериное несогласие с нарушением гармонии, навеки связанной для них с обликом, голосом и прикосновениями Семена Ефимовича. Теперь их судьбу решали другие люди, и гладкую шерсть холодили ужас и пустота.

После похорон возникла тема кошачьего приюта, временный выход помогли найти соседи, предложив до продажи квартиры поселить в ней их племянницу-студентку, которая будет убирать жилье и готовить кошачьи обеды. Так и вышло. Коша и Фомка продолжали тосковать и все же постепенно смирялись с судьбой. Но месяцев через девять приехал с детьми Ефим, племянница вернулась в общежитие, и в дом зачастили покупщики. Варить котам стало некогда и некому. Когда продажа жилья решительно осуществилась, кинулись искать для его последних обитателей хорошие руки, но ничего толком не находилось. Наконец истопник из ближней котельной дал согласие взять умницу Фомку. И Фомка, рожденный за кулисами великого театра, переселился в котельный подвал. А Коша, доведенный переменами до нервного срыва, прыгнул из окна на магазинную крышу и надолго исчез. Жизнь бомжа оказалась ему не по силам. Кошу искали до последней минуты, пока не заметили на той же крыше его серое неподвижное тело…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.