V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Как у хорошего хозяина, у Петра Степановича постоянно были дела в городе: то нужно поехать в правление, выписать досок для ремонта станков в конюшне, то требуется заехать в моботдел и зарегистрировать племенных жеребцов, в другом месте необходимо побывать и принанять плотника, там… да мало ли дел у делового человека! Между делами Петр Степанович черпал и духовное удовлетворение: там поговорит с приятелем Иваном Григорьевичем на отвлеченные темы, тут перекинется парой теплых слов с бухгалтером склада и пообещает ему обязательно прислать сладких помидор, скажет, остро и умно скажет, Анастасии Васильевне комплимент. Все это между делом. Хотя это «между делом» и было главной духовной пищей для Петра Степановича. Можно было бы сегодня не явиться в моботдел, и даже не к спеху, да и плотники сейчас не нужны, но нельзя же ехать в город без дела! Надо его придумать. Конечно же, прямое дело от этого у Петра Степановича не страдало, он ехал в город, когда можно ехать. В жнитву, например, так Петр Степанович совсем две недели не ездил в город. Еще бы: уборка, молотьба!

Особенно приятно было Петру Степановичу вести разговоры со знакомыми из всех ведомств уезда, штатскими и военными, партийными и беспартийными. Например, в земельном управлении Петру Степановичу приятно было побеседовать со своим партийным товарищем по институту, с которым можно было обо всем разговаривать, даже ругать советскую власть. Однажды Петр Степанович этого партийного товарища, по фамилии Краулевич, кажется, из латышей, даже спросил:

– Почему ты, Краулевич, за эти разговоры не продал меня в свою ЧК?

– Такой элемент, как ты, Петр, для государства не опасен, – добродушно отвечал т. Краулевич, усмехаясь глазами сквозь пенсне.

– Какие опасен! – даже рассердился Петр Степанович – за кого ты меня считаешь? Что я, ребенок?

– Не ребенок, но политический ублюдок, – смеясь возразил Краулевич, и дальше продолжал, хлопая Петра Степановича по плечу: – да ты не сердься, ей-богу! Ты интересен, и я тебя люблю, но только не за политику. Ты очень интересный собеседник. Когда это, знаешь, сидишь в комнате вечерком и, знаешь ли ты, разговариваешь о материализме, об атомах… Если хочешь, так я бы с удовольствием с тобою встречался, только не на службе, чтобы в беседе с тобою восстанавливать в памяти химию, физику, космографию… Ну, не сердься, голубчик, не сердься…

– А ты знаешь, что я эсер? – вдруг спросил Петр Степанович Краулевича, желая последнего озадачить.

– Врешь, папаша. Я тебе не поверил, и никто тебе не поверит, ибо ты разбираешься в политике, как свинья в апельсине, – смеясь, отвечал Краулевич.

– А я тебе скажу, – горячился Петр Степанович, – что из вашей советский власти ни черта не выйдет, потому что к вам присосалось много разной сволочи! Ваша ЧК вся из бандитов, председатель уисполкома – выскочка, заведующий земельным отделением – дурак!

– Ха-ха-ха… – заливался Краулевич. – По злобе, папаша, говоришь, по злобе… Ну, брось, а то кто-нибудь подслушает, то хохотать будет над твоими аргументами.

Так Петр Степанович говорил только с Краулевичем, а со случайными партийными говорил осторожно и всегда в приятную для коммунистов сторону при этом обязательно рассказывал, что и он сидел при белых в тюрьме за коммунизм. С некоторыми же партийцами Петр Степанович вел разговоры так, что с частью коммунистических положений соглашался, а с частью нет, поэтому у партийцев должно было составиться мнение, что, мол, парень, в сущности, полностью сочувствует, но только имеет на плечах голову и относится к явлениям критически.

Совершенно иным был разговор у Петра Степановича со старым приятелем Жгутиком. Тут уже о чем только они ни говорили! Критиковали, ругали, возмущались, злились, подсмеивались… Попадало бедным коммунистам в разговорах Петра Степановича со Жгутиком Иваном Григорьевичем. Но Иван Григорьевич критиковал коммунистов сознательно, ибо он в немецкую войну дослужился до капитана, состоял, чуть ли не в чине полковника, в одной из военных частей Симона Петлюры. Что же касается Петра Степановича, то он критиковал больше по привычке критиковать, а может быть потому, что он сжился со старым бытом, привык видеть в городе солидного исправника, артиллерийских офицеров, чиновника с двумя кокардами на фуражке и с петлицами на сюртуках. Петру Степановичу были дороги формы в гимназиях, реальных школах, нравились чинно стоящие городовые возле почты и булочной, ласкал взгляд автомобиль председателя земской управы, бешено проносившийся по харьковской улице с деловым председателем, и чем-то приятным остались в памяти парады возле собора в табельные дни, когда командир батареи и воинский начальник под звуки духового оркестра произносили речи.

А как приятны были все ночные балы в женской гимназии, когда в зале с левой стороны стояли гимназистки, а справа – реалисты! Входит начальник гимназии и все гимназистки, в белых передничках, с чистенькими бантиками в волосах, как одна сделают книксен… Бог ты мой, что это была за картина! Как будто ветром подули, и гимназистки заколебались, шевельнулись и замерли. Реалисты косят, во время всенощной, глаза в сторону гимназисток, и у каждого реалистика, начиная с третьего класса, есть своя, за кем он ухаживает, с кем он сегодня будет вечером, после всенощной шагать по тротуарам в паре! Ах, как это прекрасно! А приятный разговор о разных разностях: об атомах, о бытии, о душе… Петр Степанович привык к кинематографу «Чары», привык к народному дому, где любители устраивали «малороссийские спектакли», а антракты такие длинные и приятные, что, сидя в парке с Соней Балаконовой или с Тамарой Тулгузиной, вдоволь наговоришься о Базарове, о нигилизме, о Лизе Калитиной; можно рассказать пару стихов из «Евгения Онегина», упомянуть о прекрасных римлянах из «Камо грядеши», да мало ли было приятных разговоров!

Петр Степанович, собственно, против революции ничего не имел бы, но чтобы эта революция не нарушила того, к чему так привык Петр Степанович. Ну, провели бы там реформу какую-нибудь среди селянства, среди рабочих, но зачем же ломать эти прекрасные формы, уничтожать кокарды, погоны? Теперь, например, противно зайти в народный дом! В первых рядах сидят в шапках, одеты в черкасиновые пиджаки, с вульгарными мужицкими физиономиями, а среди них Маруська в красных брюках из ЧК! Бр… какая мерзость! Толи дело раньше: в первом ряду сидят нотариус с женой, исправник и два сына кадета, мать и дочь купца Топоркова с большими веерами, помощник исправника и многие другие приличные люди. В седьмом и восьмом рядах размещаются учителя, реалисты и гимназистки побогаче, а дальше и на галерке, между нами говоря, всякая шантрапа, позволяющая себе громко цмокать, когда целуются на сцене, и громко вызывать на bis, даже когда этого не надо.

Возможно, что Петр Степанович более снисходительно отнесся бы к коммунистам, если бы своевременно познакомился не только с Базаровым и Лизой Калитиной, но с той грязной ролью Третьего отделения, какую оно сыграло в свое время, со страданиями политзаключенных, с распутинщиной и вообще со всей той гадостью, что прикрывалась красивыми золотыми погонами, белыми гимназическими фартуками и всем тем, чем только прикрывалась гадость старого режима. Но он почему-то с этим не познакомился. Петр Степанович читал и такие книги, как «Записки из мертвого дома» Достоевского, но, если хотите, Петру Степановичу жизнь каторжников показалась чем-то романтичным, и самому хотелось посидеть, но посидеть не с катастрофическими последствиями, а как-то так… Ну, в общем, особенного в каторжной жизни Петр Степанович не нашел, кроме поэтического, романтического и немножко лирического. Читал Петр Степанович «Рассказ о семи повешенных», он тоже на него произвел хотя и сильное впечатление, но с другой стороны. Петр Степанович в этом рассказе больше интересовался не тем, за что их вешали, а как их вешали и что они перед этим делали. Петр Степанович был весь пропитан психологией каждого из преступников, восхищен гимнастикой по Мюллеру перед самой смертью и очень сочувствовал папаше и мамаше, считая их поступок – посещение сына, – легкомысленным. Читал еще Петр Степанович Глеба Успенского, но описание этих крестьян… Вообще Глеб Успенский писатель скучный! То ли дело – возьмешь, например, Толстого, раскроешь книжку и читаешь: «Князю Нехлюдову было девятнадцать лет, когда он из третьего курса университета…». Тут, по крайней мере, имеешь дело с князем, со студентом, а Петр Степанович сам собирался быть студентом. Тут что-то родное, интересное, – а то Глеб Успенский! Попадались под руку Писарев, Белинский и Добролюбов, и читал Петр Степанович их критические статьи, но что же: начнешь читать критику на что-нибудь, а самого этого что-нибудь не читал; одолеет Петр Степанович половину статьи, а дальше спать хочется. Да, собственно, если и читал Петр Степанович критиков, то больше, чтобы козырнуть перед товарищами, щегольнуть где-нибудь вроде:

– Сам Писарев по этому вопросу сказал…

На самом же деле, важно не то, что сказал Писарев, а что Петр Степанович произносит эти слова, показывает, что он читает Писарева, а ребята и молчат, думая про себя: «А черт его знает, – может так Писарев и сказал!»

Может быть, вы спросите: неужели Петр Степанович ничему не научился в институте? Но ведь вы помните, что Петр Степанович после окончания средней школы главным образом подымал вверх руки и совершенно не успел разглядеть и облюбовать какую-нибудь из властей. В высшей школе Петру Степановичу некогда было читать посторонние книги, а «Общее земледелие» и «Зоотехния» могли скорее подтолкнуть мысли Петра Степановича снова в сторону атомов, нежели к вопросам социологии. Если же и пришлось встретиться с «Политической экономией» Туган-Барановского, то она была прочитана только для получения зачета, а отнюдь не для других каких-нибудь целей. Но все-таки Петр Степанович не считал, что он ничего не понимает в политике, и очень любил поговорить на разные темы.

Иван Григорьевич Жгутик и Краулевич поселились в одной квартире, и скоро их квартира сделалась местом сборища местной агрономии. Краулевич, как мы сказали, не был тем ретивым коммунистом, что может придираться к каждому слову беспартийного, а потому сходившиеся на посиделки агрономы в его присутствии чувствовали себя довольно свободно. Если уж они особенно расхаживались разуделывать коммунистические порядки, то Краулевич или был себе на уме и в разговор не вмешивался, или, шутя, говаривал:

– Вот где бы вас, товарищи, накрыть нашему политбюру, – сразу контрреволюции меньше осталось бы!

А нам так кажется, что т. Краулевич только получал пользу, не мешая откровенным разговорам, по крайней мере, он был в курсе настроений ценного отряда уездных кадров.

Что же были здесь за разговоры? Какую цель агрономы преследовали, разговаривая на политические темы? По нашему мнению, – хотя и не совсем корректно со стороны автора высказывать свои мнения, – по нашему мнению, агрономы просто болтали, извините за вульгарность, не преследуя своей болтовней определенной цели.

– Как живешь, Ивантий? – обращался к Ивану Григорьевичу Петр Степанович, поздоровавшись и закуривая папироску безакцизного табаку.

– Живу вот… Разве можно жить при этих чертях! – отвечает Иван Григорьевич, показывая на Краулевича, спокойно читающего «Правду».

– Что, уже? – смеясь, спрашивает Краулевич и снова углубляется в «Правду».

С этого и начинается. Иван Григорьевич начинает доказывать, что если сейчас сельскохозяйственная кооперация и налаживается, то только благодаря таким хорошим беспартийным товарищам, как Шкодько, и хорошему подбору агроперсонала.

– Но я чувствую, – говорил Иван Григорьевич, – чувствую, що коммунисты в кооперации за октябрят: разгонят беспартийцев, сядут сами на готовенькое и начнут портачить. Поделят весь райсельхозсоюз на кабинеты, понаписывают плакаты «без доклада не входить», пораздают машины в кредит бедноте, а когда беднота откажется кредиты погашать, – закроют не только союз, но и товарищество.

– Бедноте только и давать в кредит! – восклицает Краулевич, держа наготове газету, чтобы дальше читать.

– Так разве это кредиты? Кредиты это – я тебя спрашиваю? – горячится Иван Григорьевич, размахивая кулаками перед самым носом Краулевича. – Это милостыня! Взятка, чтобы они стояли за коммунистов! Подкуп и беззаконное распоряжение коммунистами не принадлежащими им средствами! Почему вы называете это кредитами, позвольте вас спросить? Мы, порядочные люди, привыкли называть кредитами то, что поворачивается обратно к сроку!

– И поворотят, – спокойно заявляет Краулевич, читая газету.

– Ты смеешься или дурака корчишь? – возмущается Иван Григорьевич. – Пойми ты, что он, незаможник, берет кредит на коня, а купит бутылку самогону, самогон и пиджак! Но если купит пиджак, он хоть, стерва, мерзнуть не будет, а то пропьет! Пропьет, вы потом кинетесь ссуды возвращать, а оно… кукиш с маслом! А незаможник еще подшутит над вами: «А еще там разжиться нельзя? Больно уж хорошо я тогда пьянствовал!» Вот вам кредиты! Вы, конечно, с просьбой в банк об отсрочке, надеясь, что за это время ваши незаможники наберутся где-то там рыцарских качеств, сядут на коня и привезут вам дориносилш чинми[1]! Держи карман!

– Что большевики развалят кооперацию, то это как пить дать, – добавляет от себя авторитетно Петр Степанович. – Правда, есть и среди коммунистов люди порядочные, но нам же их не дадут, а пришлют отого Петрова, что в комхозе, спеца на все руки; он возьмется за всякую работу – даже тиф возьмется лечить. Но толку много ли?

– Да откуда у нас, на Украине, набралась эта Коммуна? – возмущается Иван Григорьевич. – Понаезжали эти лапотники, всякая сволота, чертовы политики да политиканки, и будут наводить здесь порядки! Ты, например, – обращается Иван Григорьевич к Краулевичу, – латыш! Какого же черта приехал сюда коммунию эту наставлять! Небось, у себя там коммуны не устраиваете, а остались и бароны, и министров понаставили, и белогвардейцев передерживаете, и земли не делите! Что бы ты сказал, если бы я поехал туда, к вам, да и начал там коммунию разводить?

– Пожалуйста, – согласился Краулевич: – хоть сейчас! Одним словом, все было тихо, мирно, а оказалось, что Иван Григорьевич был не такой уж дурак.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.