У-у, мандавоха!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

У-у, мандавоха!

Глазея в окно парижского такси осенью 1976 года, наш Вадик вымолвил:

– Маленький городок, но приятный!

Виктор Платонович обрадовался, притянул Вадика к себе и потискал. Тот недоумевал, что такого он сказал?

Наше прибытие в Париж имело место быть вечером 21 апреля 1976 года. На Восточном вокзале встречала нас дюжина незнакомых людей. Махая руками, улыбались искренне и покрикивали, как на ипподроме. Мама в диком волнении трепетала среди них.

Первые мои слова:

– А где Виктор Платонович?

Там, там, смеялись все и тыкали в сторону, где Вика, приседая враскорячку, снимал нас крохотным аппаратом.

Полтора десятка новеньких чемоданов сложили курганом на перроне. Были они набиты, по недомыслию, абсолютно ненужным скарбом, льняными простынями и скатертями, ширпотребными сувенирами и пудами фотографий.

По замусоренному окурками полу громадного зала ожидания ползали, резвясь, какие-то детки. Возле горы объедков вокруг заваленной всякой мерзостью урны валетом спали клошары. Сквозь разбитую стеклянную крышу вокзала стекали водопадики дождя…

Обнимая нас, мама счастливо рюмзала, Вика подшмыгивал носом…

– Что брать с собой?! – надрывались мы в трубку в Кривом Роге перед отъездом.

– Берите всё! – со значением отвечала мама.

Мы злились: какая бестолковость, что значит всё?

Потом мама позвонила и радостно сообщила, что опытные французы советуют покупать лён. Столовое и постельное бельё, да и просто штуки этой редкой на Западе ткани. Мы купили в Москве тяжеленную кипу постельных принадлежностей и скатертей для банкетных столов.

Чтоб не возвращаться к этому проклятому льну, замечу, что колоссальные полотнища ни стирать, ни гладить было Миле не по силам. Поэтому мы в течение нескольких лет сбагривали наш льняной запас на дни рождения доверчивым французам, а что осталось – выбросили…

На вокзале расторопный человек, как потом выяснилось, профессор Мишель Окутюрье прикатил откуда-то огромную багажную телегу. Толкать гружённую чемоданами колесницу пристроились все встречающие.

Некрасов бегал вокруг, залихватски, не целясь, фотографировал. Чувствовалось, что снимки будут дрянными, но всё же первые шаги по земле Франции…

Галдящая процессия шагала вдоль перрона, скопом катя телегу, как стенобитное орудие.

Седеющий и стройный парень моих лет, с красивым лицом впечатлительного эльфа, был крайне разговорчив. Я вежливо кивал в ответ на восторженный шепоток эльфа, представившегося Володей Загребой. Будущий хороший приятель и обходительный врач Некрасова, он на протяжении десятилетий будет в нашей семье лестно именоваться Вовочкой.

Сейчас Вовочка часто округлял глаза и делал брови домиком, дескать, какой момент, не упусти, запомни! Это профессор-лингвист Эткинд, толкал меня Вовочка в бок, ты только пойми, сам Эткинд везёт твой багаж! А это декан факультета славистики Сорбонны Мишель Окутюрье! А это профессор-славист Татищев, ты понимаешь, граф Татищев! А вон тот имеет Гонкуровскую премию, ты только представь себе! А это личный переводчик президента Франции! А тот посол для особых поручений! Вон глазной хирург, мировое светило, понимаешь!

За три недели до этого маме сделали операцию на глазу. Беспокойству не было предела – ничего, кстати, удивительного! – хотя она и непрерывно заявляла, что ни капельки не боится. Врачи в клинике имени Ротшильда успокоили – мадам будет видеть как никогда! Было из-за чего впасть в панику, даже кому покрепче и поуверенней в себе, чем она. Ведь глаз, который оперировали, оставался у неё один, второй был безнадёжно потерян. Операцию лазером безукоризненно провёл встречавший нас знаменитый хирург. Мама теперь читала без очков даже названия улиц! Как поверить, что в Киеве она наливала чай, держа палец на кромке стакана, чтобы сослепу не перелить на стол! Дома выпили шампанского. За детей Некрасова! Встречающие незамедлительно разъехались.

Чемоданами заставили полквартиры. Несколько приличных сувениров Вика быстренько установил на полки, а пару пустячных поделок с радостью утащил в кабинет, для икебаны, как он говорил…

Парижская квартирка на улице Лабрюйер была настолько крохотной, что мне сделалось нехорошо. Как здесь жить, теснота невиданная даже для двоих, а нас тут пятеро!

Особенно огорчила уборная, совмещённая с сидячей ванной. Выяснилось: чтобы сесть на унитаз, надо выполнить в этом закутке серию выверенных телодвижений в строго продуманной последовательности. Иначе можно было уйти несолоно хлебавши…

Когда мы вышли первый раз на прогулку по городу-светочу, столице мира Парижу, сорвался противный апрельский дождь. Светоч безумно разочаровал и поразил огорчительно.

Дочерна закопчёнными величественными фасадами. Тротуарами с кучами собачьего дерьма. Шайками слоняющихся по городу миролюбивых, но крикливых негров-торговцев. Какими-то нечисто одетыми, косматыми и конопатыми девахами и малолетками мужского пола, с рюкзаками и в кожаных шляпах.

Вся эта братия вальяжно валялась на газонах, парапетах и скамейках. Многие сидели прямо на асфальте тротуаров, не говоря уже о ступенях папертей. Все курили, гомонили, пили кока-колу, но были абсолютно трезвы. Что как-то пугало.

Везде на стенах домов были нанесены краской трафареты «Ширак – пидор!», что, как выяснилось, было одним из лозунгов предвыборной борьбы за место мэра Парижа.

Широченные Елисейские Поля с невразумительными разнокалиберными домами, с противными потёками от крыш до цоколя, вдоль и поперёк завешанные невзрачными рекламами.

Среди всей этой сумятицы Мила тихо спросила:

– И почему это называется самой красивой улицей в мире?

Некрасов сделал вид, что не слышит.

Урны переполнены мусором. Плотные ряды немытых машин в обе стороны стояли, как бы не двигаясь, непрерывно и противно пипикали. Люди тоже, казалось, топтались на месте.

Временами эта неисчислимая орава буднично-праздных людей приходила в беспорядочное движение и продвигалась на сотню метров, мешая друг другу и не глядя вокруг. Потом все снова останавливались.

Ходу отсюда, немедленно! С облегчением втискиваешься в вагон метро…

Только вернувшись сюда ещё и ещё, ты притираешься, приглядываешься и присматриваешься.

Раздражения никакого, ты замечаешь вокруг улыбки и приятные лица. Непонятно почему душа начинает мурлыкать, а потом откровенно напевать. В некоей усладе и обретённой лёгкости. И чувствуешь себя молодым и беззаботным, как в студенческие годы, когда, сладко выпив на последний рубль, сидишь в холодке на скамейке, обняв подругу, в предвкушении стипендии…

Тут ты встряхиваешься и видишь, впервые отчетливо, величавую архитектуру, добротные дома и таинственные особняки, волшебную перспективу с Триумфальной аркой. Вдали, в другой стороне, обелиск на площади Согласия, фонтаны и колоннады, позолоту решёток и прозрачность изысканных витрин…

Машины на этот раз движутся фотогеничным потоком, и среди них множество таких красивых и сверкающих, что ты ахаешь и присвистываешь восхищённо. А поразившее нас скопище коптящих колымаг объяснялось модой. Требовавшей, чтобы все жители столицы мира, от студентов до академиков, ездили на мятых, дребезжащих и грязных, как ташкентские нищие, развалюхах…

Пройдя вдоль Сены, с улыбкой смотришь на щеголеватую Эйфелеву башню, неприметный издалека собор Парижской Богоматери, набережные, мосты и эспланады, ну, прямо бальзам на сердце…

Люди вокруг дружелюбные, озабоченные, улыбающиеся, целующиеся, задумчивые, парни-симпатяги и девушки с чудными лицами. Правда, одеты все как-то странновато, мешковато и бедновато – по нашим понятиям, естественно.

Витрины, прилавки и развалы будоражат, как в первый день, но мы научились уже, хотя и с трудом, держаться старожилами и не впадать в обалдение и нервный ступор перед книжными и обувными лавками.

Но свербит тебя некое сомнение, ждёшь ты какой-то каверзы и вновь задаёшь себе вопрос – почему же всё-таки нет очередей? Неужели правду пишут советские газеты, что простому люду это не по карману? Поэтому, мол, и в магазинах так пустынно… Ну, хорошо, бедняки колотятся по домам, сводят концы с концами и волком воют, но и богатых там как-то не густо. А товаров, фруктов, колбас, питья и джинсов – кучи, холмы и горные хребты… Как это объяснить?

А вот и краса Парижа, Пон-Нёф – добротный мост через Сену.

С этого в действительности самого старого в Париже моста в пасмурный апрельский день я впервые увидел Сену, темно-горохового цвета, с какой-то баржой с песком, с осклизлыми набережными.

Мы облокотились на каменные перила и тупо вперили взгляд в воду.

Снедаемый тоской от неустройства, неизвестности и вообще от жизненного перелома, я произнёс знаменитые слова:

– У-у, мандавоха!

– Как!!! – закричал Вика, ошалело посмотрев на меня. – Что случилось?

Я ответил уклончиво, мол, восторг встречи перехлестнул через край, не удержался…

Некрасов даже расстроился от неожиданности…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.