Глава VI Снова литературные реминисценции
Глава VI
Снова литературные реминисценции
«Трое в одной лодке, не считая собаки» я написал в Челси-Гарденз, на верхнем этаже, куда приходилось карабкаться по лестнице в девяносто семь ступенек, — но вид того стоил. У нас — я уже говорю как человек семейный — была маленькая круглая гостиная, с окнами во всю стену, словно на маяке, и оттуда, глядя вниз, мы видели реку, Баттерси-парк и за ним холмы Суррея, а прямо напротив — сад Королевского приютного дома для отставных солдат в Челси. За эту квартирку — две гостиные, три спальни и кухня — мы платили четырнадцать шиллингов в неделю. В то время на триста фунтов в год можно было чувствовать себя богачом: держать прислугу и попивать хеннесси «Три звездочки» по четыре шиллинга шесть пенсов за бутылку. Район Челси-Гарденз я знал и раньше. Актриса Роуз Норрис, снимавшая там квартиру, устраивала приемы по воскресеньям. Она тогда играла в Королевском придворном театре с Артуром Сесилом и Джоном Клейтоном. Богемная молодежь набивалась в ее крошечную гостиную, а кто не помещался, устраивался на кухне. Нынче, кто из них жив, уж лыс иль сед. Последними уходили обычно Бернард Партридж и я. Роуз Норрис невозможно было не любить — странное одухотворенное создание, словно так и не повзрослевшее. Из нее вышла бы замечательная Жанна д’Арк. На репетиции в театре «Водевиль» мальчишка сунул мне в руку записку, набросанную карандашом, — ее последнее письмо. Посыльный не сказал, от кого, и я вскрыл письмо только часа через два, когда закончилось очередное действие пьесы. Роуз умоляла меня приехать немедленно. Тогда она жила на Грейт-Портленд-стрит, в доме, увитом плющом. Когда я примчался, у двери толпилась кучка зевак. Роуз только что увезли в Коулни-Хэтч, в лечебницу для душевнобольных. У меня так и не хватило духу навестить ее там. О ней заботились подруги — среди них художница миссис Джоплинг Роу. Надеюсь, что Роуз меня простила.
Я не планировал написать смешную книгу. Я и не знал, что я юморист. Да и сейчас не уверен. В Средние века я бы скорее всего отправился проповедовать и допроповедовался до того, что меня бы сожгли или повесили. Конечно, в книге предполагались «комические эпизоды», но главным образом это должна была быть «Повесть о Темзе», ее пейзажах и истории. Однако получилось не как задумано. Я только что вернулся из свадебного путешествия, и мне казалось, что все горести мира остались позади. Зато с «комическими эпизодами» трудностей не возникало. Я решил начать с них — спихнуть с плеч, если можно так выразиться, а потом уж, в более серьезном настроении, взяться за историю с пейзажами. До этого так и не дошло — остались одни сплошные «комические эпизоды». Под конец я с мрачной решимостью все-таки написал десяток исторических кусочков и добавил по одному в каждую главу, а Ф. У. Робинсон, публикуя книгу выпусками в своем журнале «Родные пенаты», почти все их вымарал — и правильно сделал. Название ему тоже сразу не понравилось, он потребовал заменить. Примерно к середине работы я придумал «Трое в лодке» — ничто другое просто не подходило.
Собаки вначале тоже не было. В то время я, как и Джордж, и Гаррис, не держал дома собаки. В детстве у меня было множество домашних животных. Однажды я подобрал в сточной канаве детеныша водяной крысы. Он жил по большей части у меня в нагрудном кармане. Я брал его с собой в школу; он незаметно для других выглядывал из-за носового платка и смотрел на меня восхищенными глазками. Я любил его больше всех на свете, после мамы. Другие мальчишки жаловались, что он воняет, но по-моему, они просто завидовали. Я никакого запаха не чувствовал. Позже был еще бельчонок-сирота — я почти уговорил нашего белого кролика его усыновить, но он покусал одного из своих приемных братьев. Был кот, что приходил на станцию меня встречать, а вот собаки не было. Монморенси возник из моего подсознания. Я вообще считаю, что в каждом англичанине есть нечто от собаки. Знакомые собачники говорили мне, что Монморенси получился как живой.
В сущности, вся книга — история из жизни. Я ничего не сочинял и не выдумывал. Кататься на лодке по Темзе я любил с тех пор, как смог себе позволить этот вид спорта, и вот — просто записал все, что со мной при этом случалось.
Несколько лет назад ко мне приехали друзья из Америки, и я повез их смотреть Оксфорд. Мы вышли из дома в восемь утра и без четверти семь закончили экскурсию у Мемориала мучеников. Кажется, не пропустили ни единой достопримечательности. Я попрощался с ними на железнодорожной станции — они поехали дальше, в Стратфорд. Я так вымотался, что совсем забыл про машину, — я оставил ее у гостиницы «Рэндольф». Делать нечего, я сел в поезд, идущий в обратном направлении от Стратфорда. Когда состав уже тронулся, в вагон вскочила темно-каштанового окраса собака, а за ней — три солидных джентльмена средних лет. Пес породы чау-чау занял место напротив меня. В нем было какое-то спокойное достоинство. Мне он показался больше китайцем, чем собакой. Остальные трое тоже понемногу расселись. Старший и самый общительный оказался профессором — по крайней мере так к нему обращались, да и вид у него был подобающий. Самый упитанный, насколько я понял, был как-то связан с финансами. По его разговорам выходило, что если к пятнице «группа А. Г.» не внесет четырнадцать миллионов, ему в понедельник придется ехать в Лондон, а это весьма досадно. Я невольно ему посочувствовал. В тот период меня и самого донимали денежные проблемы. Третий, простая душа, занимался египтологией и музейной работой. Я уже начал дремать, как вдруг поезд дернулся и профессор воскликнул: «Черт!».
— Неудачно я тогда сел на штопор, — заметил профессор, потирая соответствующее место.
— Если уж на то пошло, — откликнулся финансист, — тебе еще кое на что лучше бы не садиться. На помидоры, например.
Я слушал, не открывая глаз. Я узнал, что, утомившись от умственного труда, они придумали свежую идею — взять напрокат лодку в Кингстоне и подняться вверх по реке. Сейчас на них нахлынули воспоминания, и так я узнал, что в путешествии у них возникли трудности с упаковкой багажа. Вначале они планировали спать в палатке, что и делали первые две ночи — с некоторыми перерывами. Судя по всему, палатка проявила к философии, финансам и египтологии не больше уважения, чем к юношескому безрассудству. Она упорно следовала собственной палаточной природе, и на третье утро ее торжественно сожгли с песнями и плясками. По утрам они купались в реке. Египтолог, поскользнувшись на банановой кожуре, окунулся раньше, чем рассчитывал, причем в пижаме. В реке они постирали одежду и после отдали ее бедным. Они сидели голодные вокруг роскошных, герметически запечатанных яств, потому что забыли консервный нож. Собака — ее, как выяснилось, звали Конфуций — ввязалась в свару с кошкой и ошпарилась кипятком из чайника.
Как видите, «Трое в лодке» мог написать всякий, кому бы это взбрело в голову. Вполне возможно, какие-нибудь древние бритты, стоя лагерем в том месте, где сейчас высится над Темзой мать всех парламентов, хохотали, слушая рассказы о злоключениях своего товарища, пустившегося с двумя соплеменниками по реке на коракле[14]. Не считая волка. Наверняка путешествие проходило примерно так же, как наше, — с несущественными мелкими отличиями. А если в тридцатитысячном году нашей эры на Земле еще останутся реки, «древние» из пьесы Шоу, по всей вероятности, повторят эксперимент — с аналогичными результатами. И прихватят с собой собаку пяти тысяч лет от роду.
Джордж и Гаррис тоже списаны с натуры. Гарриса звали Карл Хеншель. Я познакомился с ним в театре. Его отец привез в Англию метод фототравления. Новая технология позволила печатать в газетах фотографии и тем самым изменила весь облик журналистики. Метод хранился в секрете. Карл с отцом запирали черный ход из кухни, задергивали занавески и до глубокой ночи колдовали над своей алхимией. Позднее Карл повел дело с размахом, и мы все думали, что он станет лорд-мэром. Война подрезала ему крылья. Карлу поставили в вину немецкое происхождение. На самом деле он был поляк, но конкуренты не упустили случая. Джорджа Уингрейва, ныне почтенного управляющего банком, я встретил, когда жил в меблированных комнатах на Ньюмен-стрит. Позднее мы вместе снимали жилье на Тэвисток-плейс — очень удобное расположение, недалеко от читальни Британского музея; ее называли клубом бедных студентов.
Мы втроем собирались воскресным утром и ехали на поезде в Ричмонд. От Ричмонда до Стейнса тянулись чудесные живописные луга и поля. Поначалу мы были практически одни на реке, но с годами там стало оживленно, и мы перенесли отправную точку своих прогулок в Мейденхед. В те дни англичане свято соблюдали день субботний. На нас часто шикали, когда мы проходили мимо в вызывающе ярких полосатых пиджаках, с корзиной для пикника. Однажды девица из Армии спасения бухнулась перед нами на колени и принялась истово молиться. В теннис по воскресеньям играли за высоким забором, а гольф еще не вошел в моду. Только-только начинали осваивать велосипед. Помню, хозяин деревенского трактира возмущался, глядя, как молодые люди отправляются на воскресную прогулку:
— Посмотрите на них! Гоняют целый день, что твои деревянные обезьяны на палочках, а домой возвращаются, когда заведение уже закрыто, прости господи!
Иногда мы устраивали настоящий поход, на три-четыре дня, а то и на неделю, с ночевками под открытым небом. По моему опыту, трое — самая лучшая компания. Вдвоем быстро становится скучно, а четверо и больше разбиваются на мелкие группы. Позднее мы в том же составе отправились на велосипедах в Шварцвальд — из этой поездки родилась книга «Трое на велосипедах» (в Америке назвали «Трое на колесах»), В Германии ее официально включили в список книг для школьного чтения. В другой год мы прошли пешком по верховьям Дуная. Об этом тоже можно бы написать интересную книжку, но тогда я был занят сочинением пьес. То путешествие мне запомнилось как самое лучшее из всех. Мы словно при помощи уэллсовской машины времени переместились в средневековье. Исчезли гостиницы, железные дороги… Босоногие пастухи с посохами крюком пасли овечьи стада. В амбарах молотили снопы железными цепами. Волы под ярмом тянули скрипучие телеги. Возле деревенских домиков женщины мололи зерно при помощи ручных мельниц. На постоялом дворе путешественники спали вповалку в большой общей комнате: усталые мужчины и женщины с детьми, еврей-коробейник, бродячий акробат. С рюкзаком на спине да крепкой палкой в руке весело бродить по лесам и долам. Современный автомобиль, проносящийся через историю в клубах пыли, — удел богатых рабов Времени. Даже на старомодном велосипеде едешь слишком быстро. Мелькнуло мимо нечто потрясающей красоты; думаешь — не вернуться ли? А сам уже мчишься дальше: поздно. Когда ходишь пешком, можно постоять, облокотившись на изгородь. Пейзаж успевает запечатлеться в памяти. Заведешь разговор с веселым лудильщиком, собратом-бродягой или сельским священником. Вот поманила боковая тропка: вдруг она ведет к тайнам и приключениям? Был у нас еще поход по Арденнам, хотя там не встретилось ничего особенно интересного, если не считать любопытного явления: объединенный мужской и женский монастырь с вывеской, гласящей, что здесь принимают на постой людей и животных. Готовили монахи, подавали еду монахини, а счет выписывала настоятельница (по крайней мере я так решил, судя по ее виду). В 90-х годах это было. С вопросами о дороге мы обращались к старикам по-французски, а к тем, кто помоложе, — по-немецки, и нам приветливо отвечали. В целом, по моим впечатлениям, крестьяне тяготели к Германии, а французы сосредоточились в городах.
В конце концов Карл дезертировал, занятый продвижением к креслу мэра, и третьим в нашей компании стал Петт-Ридж. Можно сказать, что впоследствии он дополнительно подкрепил свою кандидатуру тем, что женился на одной из сестер Карла. У него был только один недостаток: он никогда не менял одежду, а если и случались исключения, они лишь подтверждали правдивость французской поговорки — чем больше вещи меняются, тем больше они остаются прежними. Петт-Ридж шел в пеший поход по Тиролю или Бретани в том же костюме, в каком фланировал по Стрэнду, направляясь в клуб «Гаррик»: визитка с изысканным жилетом, серые полосатые брюки, лайковые ботинки, застегнутые сбоку на пуговицы (как носили тогда истинно светские люди), белоснежная сорочка и воротничок, синий галстук в крапинку, мягкая фетровая шляпа и светло-бежевые перчатки. Я катался с ним на лыжах в снегах Швейцарии, плавал с ним на лодке, ездил на автомобиле, и всегда он был одет одинаково. В том же наряде он явится и на Страшный суд, точно вам говорю. Быть может, из уважения к суду наденет черный галстук.
Мы все это терпели, потому что он восхитительный собеседник. Книги его хороши, но все же не настолько хороши, как живое общение с автором. Иначе другие юмористы совсем не могли бы с ним тягаться.
«Трое в лодке» обеспечили мне славу, а будь книга издана несколько лет спустя, принесли бы и состояние. А так большая часть добычи досталась американским пиратам. Впрочем, они тоже божьи создания. Само собой, критики разнесли книгу в пух и прах. Почитать их отзывы, подумаешь — Британская империя в опасности. Один церковный сановник объездил всю Англию, выступая с осуждением моей повести. Особенно возмущался «Панч», учуявший коварную попытку протащить «новый юмор» в комическую литературу. Долгие годы, что бы я ни написал, поднимался общий крик: «Новый юморист!» Никогда не мог понять, почему не где-нибудь, а в Англии юмор, пусть даже в непривычном облачении, принимают за незнакомца, которого следует встречать градом камней. Это многих удивляло. Зангвилл пишет в статье о юморе: «В современной английской литературе существует чрезвычайно удивительный обычай: смотреть сверху вниз на редчайшее литературное явление — на юмориста. Впрочем, поначалу его радостно приветствуют, даже критики восторгаются новинкой. Но стоит ему упрочить свое положение и начать получать прибыль, наступает реакция, и несчастный автор становится притчей во языцех. Когда «Трое в лодке» только-только вышли из типографии, почтенные богословы и ученые мужи, поймав меня за пуговицу и заливаясь безудержным смехом, зачитывали мне эту книгу вслух целыми страницами. Позднее те же самые джентльмены присоединились к общей травле и содрогались при одном упоминании Джерома. В ожидании, пока явится следующий юморист, все с громкими стонами оплакивают упадок юмора».
Тщеславие толкает меня еще многое процитировать из этой статьи, но скромность воспрещает. Немного найдется авторов, с кем хуже обходилась бы критика, зато немного найдется и таких, кто видел столько доброты от своих коллег-писателей. Помню, когда я уезжал в турне по Америке, в мою честь устроили обед. Председательское кресло занял Барри — по крайней мере одно из них. В других расположились Конан Дойл, Барри Пейн, Зангвилл, Петг-Ридж, Холл Кейн — всего человек двадцать. И все произносили спичи в мою честь. Говорят, я неплохой мастер застольных речей, но все, что планировал говорить в тот вечер, напрочь вылетело из головы. Звучит эгоистично, да что же делать — в этом опасность написания собственной биографии.
У меня укоренилась привычка всюду ходить втроем. Я хотел посмотреть «Страсти Христовы» в Обераммергау. Ехать собирались опять-таки втроем — Иден Филпотс, Уолтер Хелмор и я. Филпотс и Хелмор в то время работали в страховой компании «Сан», в отделении на Чаринг-Кросс. Филпотс заболел, а постановка ждать не будет, так что мы с Хелмором поехали одни. В 1890 году до Обераммергау приходилось добираться в почтовой карете, и в деревне была всего одна гостиница, но можно было в складчину снять комнату в крестьянском доме. Я снова приехал туда перед самой войной. К городку дотянули железную дорогу, огромные отели были переполнены. Играли оркестры, и по вечерам устраивались танцы. Конечно, я написал об этом книгу: «Дневник одного паломничества», — так что мне, вероятно, грех жаловаться.
Хелмор хорошо знал Германию. Мы вернулись домой через Баварию и вниз по Рейну. Это было мое первое знакомство со страной. Мне понравились люди и безыскусный жизненный уклад. Позже я около четырех лет прожил в Германии, и первые впечатления только подтвердились.
В Челси у нас часто бывал Кэлмур, секретарь Уильяма Гормана Уиллса, который писал для Генри Ирвинга пьесы белыми стихами: «Карл I», «Фауст», «Векфилдский священник» и другие. На премьере «Карла I» в зрительном зале началась настоящая драка. Я взял сторону Кромвеля. В то время я отращивал усы; какая-то роялистка в соседнем ряду схватила меня за ус и половину его выдрала. Уиллс был человек со странностями. Он не имел банковского счета, деньги хранил только в золотых монетах, а выплатив что требуется, остаток швырял с размаху в кладовку на верхнем этаже своего дома и запирал дверь на ключ. А когда снова понадобятся деньги — ему или кому-нибудь из его друзей, для Уиллса это было одно и то же, — он отпирал замок и ползал по кладовке на четвереньках, пока не соберет нужную сумму. Кэлмур и сам писал пьесы. Больше других известны «Янтарное сердце» и «Посланец Купидона». Еще он писал песни для так называемых «комических львов». «Чарли-шампань» и «Призрак Джона Бенджамина Бинса» — его авторства. Зарабатывал он немного, но тратил еще меньше. Жил в однокомнатной квартирке на Сидни-стрит, работал лежа в постели, причем часто не вставал до вечера. Он говорил: постель — самое экономное место. Как только из нее вылезешь, начинаются траты. Обедал обычно у друзей, которых у него было множество. Позднее он разработал «систему», с которой каждую зиму ездил в Монте-Карло. Отличие его системы от большинства других состояло в том, что она действительно работала. Он играл, пока в карманах не окажется сотня фунтов сверх стоимости расходов, и следующим же поездом возвращался домой — поистине редкостная сила воли! Поговаривали, что он любит засиживаться в гостях допоздна. Кэлмур знал за собой такую привычку и с самого первого знакомства договорился на этот счет с моей женой. Я при их разговоре не присутствовал и был страшно шокирован, когда, едва часы пробили полночь, моя жена встала и с самым любезным видом произнесла:
— Вам пора, мистер Кэлмур. И пожалуйста, не забудьте закрыть за собой входную дверь.
Не успел я опомниться от изумления, он попрощался и ушел.
— Все в порядке, — успокоила меня жена. — По-моему, он очень славный.
Часто приходил актер Эдвард Джон Хенли. Мы с Иденом Филпотсом писали для него пьесу. Хенли, как большинство комиков, мечтал играть серьезные роли. Они бы у него получались — он умел быть и гротескным, и трагичным, и голос у него был от природы звучный.
— Бесполезно, — сказал он мне, когда я ему все это высказал. — Я бы сыграл Калибана, но публика подумает, что я изображаю в комическом виде какую-нибудь зверюгу из зоопарка. Если я в гостях прошу соседа по столу передать мне горчицу, он радостно хохочет, хлопая себя по коленям. Чертовски глупо, на мой взгляд.
Недалеко от нас в очаровательном домике на Эбери-стрит жила с матерью и сестрой Гертруда Кингстон. Если бы симпатии британской публики не были навеки отданы образу «нежной английской розы», подобной героиням пьес Пинеро, Гертруда Кингстон давно бы стала ведущей лондонской актрисой. Она ворчала, что к нам слишком высоко взбираться, а я уверял, что это полезно для фигуры. Она хоть и не очень поверила, однако часто поднималась по нашим девяноста семи ступенькам. Ольга Брэндон, преодолев их, временно теряла дар речи — быть может, и к лучшему.
Ольга Брэндон жила поблизости. Она была настоящая красавица — уверенная, статная. В театре всегда играла королев, мучениц и греческих богинь, словно родилась для этих ролей. А вне сцены говорила с чудовищным простонародным выговором и ругалась как кавалерист. Она была чудесная и очень добрая. В конце концов ее постигла судьба многих. Мне запомнилась одна премьера в театре «Водевиль». В кулисах ждет своего выхода молодая актриса — ей сегодня предстоит играть свою первую большую роль. В руке у нее бокал. Стареющая Эмили Торн останавливается перед ней, загораживая дорогу.
— Дрожь пробирает, да? — спрашивает старшая актриса.
— Вот точно! — смеется молоденькая.
— А капелька бренди помогает собраться, успокоить нервы?
— Без этого, боюсь, не справлюсь, — отвечает девушка.
Эмили накрывает ее тонкую руку своей, и содержимое бокала выплескивается на пол — а большей частью на проходящего мимо рабочего сцены.
— Много я знала таких, как ты, молодых и перспективных, — произнесла Эмили, — и половина сгубили свою карьеру из-за выпивки. Кое-кого она в могилу свела. Научись обходиться без этого, деточка.
В квартире под нами жил брат драматурга Генри Артура Джонса. Он был директором театра и сам играл на сцене под псевдонимом Сильванус Дэннси.
С Марией Корелли я познакомился, когда жил в Челси. Мы часто виделись в гостях у итальянки мадам Маррас, в Принсес-Гейт. Мария была очень хорошенькая, похожая на девочку. Как выяснилось, мы были ровесниками. Иногда в той же компании появлялась миссис Гарретт Андерсон — первая в Лондоне женщина-врач. Мы играли в разные игры: «найди туфельку», кошки-мышки и музыкальные стулья. Могу похвастать, что не раз сидел на коленях у Марии Корелли, хотя и недолго. Она работала по настроению и часто задерживала рукописи позже срока, оговоренного в контракте. Жила она вместе с приемным братом, Эриком Маккеем, сыном поэта. Случалось, когда литературный агент приезжал к ним домой и принимался рвать и метать, требуя очередной выпуск, они запирали Марию в кабинете; она поначалу колотила в дверь, а потом, успокоившись, садилась за работу.
Дружить с ней было нелегко. Нужно было соглашаться со всеми ее мнениями, а было их много, самых разнообразных. Меня восхищали ее смелость и искренность. Она умерла, когда я писал эту главу.
Артур Мейчен женился на моей близкой приятельнице, мисс Хогг. Как могла такая очаровательная барышня родиться с такой неблагозвучной фамилией — одна из загадок мироздания. Она тоже была завсегдатаем премьер и входила в число основателей клуба «Театралы», опередившего свое время, поскольку туда принимали женщин. Эми Хогг и сама была нарушительницей традиций: жила одна в квартирке напротив Британского музея, посещала чайные «Эй-би-си» и рестораны, общалась с друзьями-мужчинами — все это считалось неприличным. Она продавала вино с собственного виноградника во Франции хозяину ресторана «Флоренция» на Руперт-стрит. Мы с ней там часто ужинали за ее любимым столиком у окна и распивали бутылочку. «Флоренция» в то время была уютным небольшим заведением, где можно пообедать за шиллинг с четвертью и поужинать за два шиллинга. Там часто появлялся Оскар Уайльд — они с друзьями приходили поздно и занимали стол в дальнем углу. О нем уже ходили слухи, а внешность его спутников не способствовала их опровержению. Все притворялись, будто его не видят. Мейчен в молодости имел вид интеллектуала, а с возрастом сделался добродушным седовласым джентльменом — словно один из братьев Чирибл сошел со страниц «Николаса Никльби». Не могу назвать ни одного писателя, покойного или ныне живущего, который сравнился бы с ним в умении нагнетать атмосферу неизъяснимого ужаса. Как-то я дал Конану Дойлу почитать его «Трех обманщиков». Дойл не спал всю ночь.
— Ваш приятель Мейчен — действительно гений, — сказал Дойл, — но к себе в постель я его больше не возьму.
Мне запомнилась последняя встреча с его женой. Дело было в воскресенье, под вечер. Они жили в Верулем-билдингз, Грейз-Инн, на первом этаже. Окна выходили в огромный тихий сад, где в кронах вязов кричали грачи. Она умирала. Мейчен с двумя котами под мышкой бесшумно ходил взад-вперед, ухаживая за ней. Мы почти не разговаривали. Я ушел, когда закат наполнил комнату удивительным лиловым сиянием.
В нашу первую зиму в Челси замерзла Темза. В том году в Лондоне впервые появились чайки. На улицах звенели колокольчиками сани. Излюбленная трасса шла по набережной и вокруг парка Баттерси.
Наши друзья жили в Сент-Джонс-Вуд, у них были сады, кое-кто даже выращивал розы и зеленый лук. Они так хвастались, что становилось завидно. У Ольги Нетерсоул был коттедж с настоящим крылечком и плющом. У Льюиса Уоллера — шелковичное дерево, а Огастеса Гарриса я как-то видел с ружьем. Он сказал, что купил ружье, чтобы стрелять кроликов в своей «усадебке» близ Авеню-роуд. Мы нашли себе старинный дом за высокой оградой на Альфа-плейс. Поблизости жил Брет Гарт, у каких-то сильно высокопоставленных друзей по фамилии Ван дер Вельде. Кажется, старый джентльмен был послом, а его жена-американка знала Брет Гарта еще с молодости или что-то в этом роде. Брет Гарт оставался у них до самой своей смерти. Он занимал в доме отдельные собственные комнаты. Когда мы с ним познакомились, волосы у него были золотые, а с годами побелели. Сам он был худощав, быстр в движениях, учтив и стеснителен, с мягким тихим голосом. Трудно представить его среди сентиментальных головорезов Ревущего Стана и Красного ущелья.
В Сент-Джонс-Вуд обитал и Зангвилл с семейством. Его брат Луис тоже писал книги, под псевдонимом «3. 3.». Самая известная из них на сегодняшний день — «Мир и человек». Зангвилла обзывали «новым юмористом». Он издавал юмористический журнал «Ариэль» и открыл английского «Шекспира». В то время на каждом шагу открывали Шекспиров. Театральный критик Джейкоб Томас Грейн открыл голландского Шекспира, другой критик, не желая отстать от коллеги, откопал бельгийского Шекспира… В конце концов каждой европейской стране досталось по Шекспиру, кроме Англии. Зангвилл отказывался понять, почему Англию обделили, и разыскал Шекспира в Брикстоне. Судя по опубликованным отрывкам, Шекспир был не хуже других. В то время также вовсю обсуждали тему Бэкона, и опять-таки Зангвилл сделал открытие, что пьесы Шекспира были написаны другим джентльменом с тем же именем. С миссис Зангвилл, тогда еще мисс Айртон, я познакомился на обеде. Она была дочерью профессора, и мне поручили ее развлекать. Нечасто случается задеть женщину, преуменьшив ее возраст, но в тот вечер я сильно обидел мисс Айртон. Выглядела она лет на пятнадцать, и я очень старался разговаривать с ней соответственно. В моем характере есть некоторое мальчишество, и я льстил себя надеждой, что у меня отлично получается. Вдруг она спросила, сколько мне лет. Растерявшись, я ответил.
— Тогда почему вы разговариваете, как четырнадцатилетний?
Она назвала свой возраст — видимо, считая его очень солидным. Во всяком случае, она оказалась старше, чем я подумал. После этого мы нашли множество общих интересов. Меня всегда поражало ее сходство с леди Форбс-Робертсон. Надеюсь, ни та ни другая не обидятся — тут никогда не угадаешь. Один общий друг уверял, что я ему невероятно напоминаю мистера Асквита, а потом задумался и добавил: «Только ему не говорите, что я так сказал!»
Зангвилл — яркая личность. Он или очень нравится, или его хочется как следует стукнуть по голове дубиной. Мне он всегда был симпатичен. Нас объединяет сочувствие к безнадежным затеям и к тем, кого несправедливо обижают. Он мне как-то признался, что полжизни потратил на сионизм. Я не хотел ему этого говорить, но мне всегда казалось, главная опасность для сионизма — что он может в один прекрасный день осуществиться. Иерусалим для еврейской расы всегда был прекрасной мечтой: огненный столп, направляющий их в пути через века преследований. Каждый еврей, как бы ни был он беден, загнан, презираем, лелеял в груди тайное право первородства, великое наследие, которое мог передать своим детям. А реальный захолустный городишко на боковой ветке Багдадской железной дороги — да кому он нужен? Уж точно не сионистам. Их Иерусалим должен оставаться в облаках — земля обетованная вдали, за горизонтом. Подарив Палестину евреям, британское правительство разрушило последнюю надежду Израиля. Теперь остается объявить конкурс подрядчиков для восстановления Храма.
Один раввин мне как-то сказал, что жизненный путь лондонского еврея отмечен тремя вехами: нищий Уайтчепел, зажиточный район Мэйда-Вейл и преуспевающая Парк-лейн. Еврей-бизнесмен ничем не лучше своего конкурента-христианина. Все знакомые мне художники-евреи простодушны, как дети. Многие из них сбежали из Мэйда-Вейл и поселились по ту сторону Эджвар-роуд, в Сент-Джонс-Вуд. Соломон Дж. Соломон, державший мастерскую в районе Мальборо-роуд, кажется, первым из художников стал работать при электрическом свете — весьма полезное достижение в нашем туманном Лондоне. Он начал мой портрет, когда гостил у нас в Пэнгбурне, но постоянно жаловался, что у меня слишком много лиц. По его словам, я похож то на убийцу, то на святого. Незаконченный портрет так и остался у меня.
Кого-то он мне напоминает — не знаю только кого. Та же проблема была недавно со мной у де Ласло, но он нашел выход: незаметно перевел разговор на меня, и я принялся рассказывать о себе. Мой портрет его кисти так и лучится энтузиазмом.
Композитор Фредерик Коуэн устраивал чудесные концерты в своем доме на Гамильтон-террас. Однажды весной Сара Бернар сняла дом поблизости. Она привезла с собой ручного леопарда: судя по рассказам местных торговцев, зверь был с характером. Целый день дремал в кухне у огня, и пока мальчишки-посыльные скромно передавали кухарке провизию, только поглядывал на них вполне благожелательно из-под полуопущенных век. Но стоило какому-нибудь из них вручить конверт, да еще и с намерением дожидаться ответа, леопард вскакивал с таким леденящим душу рыком, что мальчишки улепетывали со всех ног.
Впервые я увидел Сару Бернар на ужине после очередной премьеры у Ирвинга, на сцене «Лицеума»: одинокая неприметная фигурка в стороне от всех. Она не знала ни слова по-английски, и ее никто не знал. (Сборища были неформальные: вы просто показывали свою карточку и проходили на сцену.) Она ничего не ела, только взяла бокал с вином. Я хотел всем ее представить, но она, видимо, обиделась, что ее не узнали и не суетились вокруг, стала жаловаться на головную боль, и я поймал для нее кеб. Я заметил у нее на глазах слезы, когда закрывал дверцу.
У Джозефа Хаттона был на Гроув-Энд-роуд дом с огромным садом, где он устраивал приемы по воскресеньям. Там можно было встретить самых разных людей — лордов и художников, актеров и телепатов, африканских царьков, беглых заключенных, журналистов и социалистов. Там я впервые услышал пророчества о правительстве рабочих и праве голоса для женщин. Там часто бывал неистовый русский нигилист Степняк[15] с мрачным лицом и ангельской улыбкой. Как-то в воскресенье я его встретил в омнибусе. Мы вместе прошлись от Аксбридж-роуд до Бедфорд-парка — оказалось, что мы идем в один и тот же дом. Дорога вела через пустырь и пересекала железнодорожное полотно. Миновали турникет; Степняк, увлеченный разговором, не заметил приближающегося поезда. Я еле успел поймать его за рукав. Несколько секунд он стоял, растерянно глядя вслед поезду, и остаток пути был непривычно молчалив. На следующее воскресенье его сбил насмерть тот же самый поезд на том же самом переезде. Говорили, что он выдал российской полиции какую-то тайну и ему предложили выбор: самоубийство или публичное разоблачение. Правды никто не знает до сих пор.
У нас была замечательная кухарка по фамилии Айзекс; она утверждала, будто состоит в родстве с какими-то важными людьми с той же фамилией. Не знаю, насколько это соответствовало действительности. Она подбивала нас совершать безумства и устраивать многолюдные обеды. У. Ш. Гилберт был прекрасным собеседником. Позднее в нем появилась какая-то горечь или озлобленность, но в девяностых он еще был добродушен. Помню, как актриса Мэй Фортескью стала рассказывать, что у древних греков был обычай вырезать застольные речи на сиденьях. Для этих надписей было какое-то специальное название, но она его забыла и обратилась к Гилберту:
— Как они назывались?
— Задним умом, надо полагать, — ответил Гилберт.
Они с Кроссом (или с Блэкуэллом, не помню точно) вели тяжбу о праве на отстрел дичи. Гилберт начал письмо так: «Возьму на себя смелость возразить Вам, общепризнанному специалисту по сохранению природных богатств»… В другой раз он рассказывал, как обедал вместе с американским антрепренером, который недавно открыл молодого талантливого драматурга. У американца не хватало слов, чтобы описать блестящие способности своего подопечного. Наконец он воскликнул:
— Я вам скажу, что он такое! Он как мистер Барри… — Последовала выразительная пауза. — Только с чувством юмора!
Барри, пожалуй, был самым молчаливым человеком из всех, кого я знал. Он мог просидеть весь обед, не произнеся ни слова. А потом, когда гости разойдутся и останутся один или два — или вовсе ни одного, — проговорить больше часа, заложив руки за спину и расхаживая по комнате. Однажды его соседкой по столу оказалась очаровательная, но очень пугливая барышня. Когда подали камбалу на гриле, Барри нарушил молчание:
— Вы бывали в Египте?
Барышня от неожиданности растерялась и не сразу смогла ответить. В ожидании следующей перемены блюд она повернулась к Барри и произнесла:
— Нет.
Барри продолжал спокойно есть. Приканчивая жаркое, барышня не выдержала.
— А вы? — спросила она с любопытством.
В серьезных глазах Барри возникло мечтательное выражение.
— Нет, — ответил он.
После чего оба вновь погрузились в молчание.
Барри, как и моя жена, бесконечно восхищался животными и птицами. Помню, он ей рассказывал, что ягнята гораздо умнее, чем принято думать. Однажды он, присев на перелазе, стал набрасывать будущий сюжет на старом конверте. Барри в тот период почти никогда не выбрасывал конверты. Джон Хэр, распорядитель театра «Гаррик», объясняя, почему отклонил пьесу «Любовная история профессора», упомянул, что половина ее была записана на оборотной стороне старых конвертов. Вряд ли половина, но от одной восьмой до одной шестнадцатой — могу поверить. Барри в то время был никому не известным юнцом.
— Откуда я мог знать, что этот балбес — гений? — ворчал Хэр. — Конечно, я принял его за помешанного!
Но вернемся к нашим баранам.
На лугу, возле которого сидел Барри, паслись ягнята. Один отбился от матери, повернулся туда-сюда и потерялся. Он блеял так жалобно, что Барри отложил рукопись и отвел ягненка к маме. Не успел он вернуться на свой насест, как другой ягненок поднял крик. Делать нечего — Барри снова отложил работу и отвел ягненка к матери. Так оно и продолжалось, но самое удивительное, что ягнята, потерявшись, уже не пробовали искать маму, а бежали сразу к Барри. Они-то экономили время, зато Барри поработать так и не дали.
Барри был самым непритязательным человеком, хотя иногда обидчивым. Как-то раз некая высокородная дама пригласила его в свой замок. Гостей собралось много — лорды и государственные деятели, миллионеры и магнаты. Барри отвели крохотную комнатенку в башенке, ведущей к помещениям для прислуги. Возможно, у бедной леди просто не нашлось других комнат. Барри промолчал, а к утру исчез. Никто не видел, как он уходил, и входная дверь была закрыта на засов еще с вечера. Барри собрал сумку и вылез в окно.
Меня выгнали с Альфа-плейс, чтобы освободить место для новой линии Центральной железной дороги. Нынче провал зияет на том месте, где когда-то стоял уютный дом с длинной узкой столовой и просторной гостиной окнами в тихий сад. Моя жена, в то время совсем еще девочка, любила встречать гостей, стоя на верхней ступеньке лестницы, — так она казалась выше ростом. Уэллс тогда был застенчивым молодым человеком, Райдер Хаггард — довольно важным джентльменом, очень серьезно к себе относившимся. Только миссис Барри Пейн отваживалась его поддразнивать. Джордж Мур был простой и добрый, когда чувствовал себя среди своих, но те, кто не знал его близко, часто считали его позером: на людях он принимал весьма импозантный вид. Клемент Шортер и его жена, поэтесса Дора Сигерсон, Джордж Гиссинг с нервными руками и звучным голосом, Холл Кейн, Конан Дойл, Хорнунг… Список можно продолжать еще долго. Как бы не показаться слишком болтливым — лучше оставлю их до другой главы.
Из Сент-Джонс-Вуд мы переехали в Мейфэр — в маленький домик в ряду других таких же домов, в тупичке, с видом на Гайд-парк. Мне о нем рассказал Джордж Александр. Он жил в номере четвертом. Там я впервые встретил Марка Твена. Почти никто не знал, что он в Лондоне. Жил он скудно, экономил деньги, чтобы расплатиться с долгами издателям (повторялась история Вальтера Скотта). Наши дети познакомились в гимнастическом зале. Я обнаружил, что существует два разных Марка Твена: один — юморист, другой — поэт, гуманист и реформатор. И вот что любопытно: юморист был пожилым джентльменом с тусклым взором и медлительной монотонной речью, а поэт-гуманист-реформатор — азартным молодым человеком с выразительными глазами и голосом, полным нежности и страсти.
Говорят, человек всегда возвращается к своей первой любви. Я никогда не любил Вест-Энд — сытый, разряженный, скучный. А Ист-Энд с его узкими безмолвными улицами, где за каждым углом подстерегают тайны, с шумными магистралями, бурлящими пестрым разнообразием жизни, вновь стал моим излюбленным местом для прогулок. Я нашел «верфь Джона Ингерфилда» близ Старой лестницы в Уоппинге, а рядом, за железной оградой, — скромное церковное кладбище, где похоронены Джон и Анна. Однако чаще мои блуждания приводили меня к обшарпанному домику в переулке возле Бердетт-роуд, где прошло детство Пола Келвера.
Из всех моих книг работа над «Полом Келвером» доставила мне больше всего удовольствия — быть может, потому, что эта книга обо мне и о людях, которых я хорошо знал и любил.
С выходом этой книги произошел перелом в отношении ко мне критиков. Первый в моей жизни хвалебный отзыв дал Фрэнсис Гриббл, благослови его Бог, — а за ним последовали другие.
Мне, конечно, следовало продолжать в том же духе. Я мог стать уважаемым писателем — возможно, даже преуспевающим. Кто знает? Но стоило мне, как это называют, «подняться на вершину», как меня охватило единственное желание — поскорее убраться оттуда. Я вернулся к сочинению пьес. История повторялась. В самом начале, добившись успеха как юморист, я немедленно стал серьезен. Видимо, это какой-то вывих в мозгах. Ничего не могу с собой поделать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.