Глава четвертая У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

К сожалению, осталось мало свидетельств встреч и разговоров Гоголя и Алексея Толстого в сороковые годы. А они были. Этим литераторам, наверно, хватало тем для бесед. И в характерах у них было что-то общее. Ну хотя бы ироничность, склонность к шутке, к озорству наконец... Как-то не вяжется это с тем образом печального Гоголя, который составился у многих, хотя они и улыбались, читая его произведения. Да и Алексей Толстой у нас до сих пор не слишком-то весел...

Но они знали и ценили друг в друге юмористическую жилку. Вот случай, рассказанный Толстым и воспроизведенный биографом Гоголя:

«Когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Гоголь прогостил у него довольно долго. Однажды - это было в присутствии графа А. К. Т(олстого) - Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене.

- Чьи это часы? - спросил он.

- Мои, - отвечал Жуковский.

- Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь!

С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности».

Природа всегда выше искусства, человеческая натура богаче и разностороннее того, что о ней писали, пишут и будут писать. Кому дано запечатлеть те выси и глубины, в которые воспаряет и низвергается человек в своей невидимой для постороннего глаза жизни? Можно лишь заглянуть в душу человека, уловить переходы его настроений, найти внешнее оправдание его поступков, иногда угадать их внутреннюю мотивировку... Но всего, всего человека (не материальную его оболочку) взглядом охватить невозможно. А казалось бы, чего проще - наблюдай хотя бы за собой, изображай себя. Но человек, писатель, боится себя, ужасается, как перед разверзшейся бездной, и предпочитает подчас выдумывать всякие конструкции, питая то, что называется наукой. А если и вправду преодолеет он стены, непрерывно воздвигаемые между многочисленными человеческими «я», то его коснется крылом гений. Но даром ничего не дается, редкий ум способен выдержать такую нагрузку, он может дойти до помрачения и отказа разрушать стены, как это случилось с Гоголем, начавшим сжигать написанное - очевидную для него фальшь. Лишь Достоевский пытался не сдаваться, и какой же ценой давалось ему это!

Алексей Константинович Толстой был человеком невероятно сложным, а главное - проявившим себя самобытно во многих областях человеческого духа. В лабиринте его души легко заблудиться, а сломать стену между трагическими его ощущениями и веселостью мышления и поведения пока невозможно. И пусть он возникнет так, в другой своей ипостаси, без сложных объяснений...

Для этого надо попасть в молодую компанию, часто собиравшуюся в большой квартире на Среднем проспекте Васильевского острова, которую сенатор Михаил Николаевич Жемчужников снял для своих старших сыновей Алексея и Николая.

Алексей Жемчужников кончил училище правоведения и служил в Государственной канцелярии. Николай после окончания восточного факультета университета был устроен в таможню. Потом к ним присоединился младший брат Лев Жемчужников, который, кончив Пажеский корпус, твердо решил стать художником. Он-то и оставил нам воспоминания о своих братьях.

Лев писал:

«Брат Алексей в свободное от службы время занимался литературным трудом и много говорил со мной об искусстве во время наших прогулок по отдаленным линиям острова. Братья Александр и Владимир были тогда студентами и жили с отцом. Собирались мы почти ежедневно; и тогда бывали горячие молодые разговоры и веселье - без попоек...»

Вот мы и познакомились уже с пятерыми молодыми Жемчужниковыми. В той же квартире жил их друг и будущий зять, восходящее административное светило Виктор Арцимович. И наконец, там часто бывал Алексей Толстой.

Анна Алексеевна Толстая и Ольга Алексеевна Жемчужникова были родными сестрами. Мать Жемчужниковых умерла рано, но отец дал им прекрасное воспитание и образование. Собственно говоря, процесс этот продолжался в то время, которое описывается сейчас. Сенатор Жемчужников внимательно следил за сыновьями, заботился о них и сумел внушить им глубокое уважение и любовь к себе. В своих письмах к отцу они делились с ним всеми своими заботами и помыслами...

Самый старший из братьев Жемчужниковых, Алексей, был моложе Толстого на четыре года. Уже камер-юнкер, он писал стихи, пытался пристраивать свои пьесы в театр, отличался либеральными взглядами, как, впрочем, и остальные. Будущий художник Лев Жемчужников был радикальнее других, относился к «чиновнизму и капрализму» более нетерпимо.

О кружке молодых людей, собиравшихся в квартире на Васильевском острове, ходили по столице весьма забавные слухи и анекдоты, а поскольку именно в нем позже родился знаменитый Козьма Прутков, то кружок потом так и называли - «прутковским».

О некоторых «проделках невинного, но все-таки вызывающего свойства» поведал историк литературы Н. Котляревский, много анекдотов встречается и в мемуарной литературе.

«Рассказывают, как один из членов кружка ночью в мундире флигель-адъютанта объездил всех главных архитекторов города С.-Петербурга с приказанием явиться утром во дворец ввиду того, что Исаакиевский собор провалился, и как был рассержен император Николай Павлович, когда услыхал столь дерзкое предположение».

Особенно отличался студент Александр Жемчужников, прирожденный актер, с успехом выступавший в домашних спектаклях. «Созданные им типы высоко ценились М. С. Щепкиным, П.М. Садовским и И.Ф. Горбуновым», - вспоминали о нем.

Князь В.П. Мещерский в «Моих воспоминаниях», рассказывая о тогдашнем министре юстиции графе Панине, пишет:

«Каждый божий день по Невскому проспекту, в пятом часу дня, можно было встретить высокого старика, прямого как шест, в пальто, в цилиндре на большой длинноватой голове, с очками на носу и с палкою всегда под мышкою. Прогулка эта была тем интереснее, что все видели графа Панина, но он никого никогда не видел, глядя прямо перед собой в пространство: весь мир для него не существовал во время этой прогулки, и, когда кто ему кланялся, граф машинально приподнимал шляпу, но, не поворачивая и не двигая головою, продолжал смотреть в даль перед собою. Отсюда стал ходить в те времена анекдот про знаменитого комика Жемчужникова, который однажды осмелился решиться нарушить однообразие прогулки графа Панина: видя его приближение и зная, что граф Панин смотрит прямо перед собою, он нагнулся и притворился, будто что-то ищет на тротуаре, до того момента, пока граф Панин не дошел до него и, не ожидая препятствия, вдруг был остановлен в своем ходе, и, конечно, согнувшись, перекинулся через Жемчужникова, который затем как ни в чем не бывало снял шляпу и, почтительно извиняясь, сказал, что искал на панели уроненную булавку...

Не менее комичен анекдот про Жемчужникова, касающийся ежедневных прогулок министра финансов Вронченко. Он гулял ежедневно по Дворцовой набережной в 9 часов утра. Жемчужникову пришла фантазия тоже прогуливаться в это время, и, проходя мимо Вронченко, которого он лично не знал, он останавливался, снимал шляпу и говорил: «Министр финансов, пружина деятельности» - и затем проходил далее...

Стал он проделывать это каждое утро до тех пор, пока Вронченко не пожаловался обер-полицмейстеру Галахову, и Жемчужникову под страхом высылки вменено было его высокопревосходительство министра финансов не беспокоить».

Эти проделки относили больше насчет Александра Жемчужникова.

Некоторые шутки были грубоваты. Но тогда это было принято. Шутили по любому поводу как бы в пику николаевским строгостям. У молодежи были в ходу «практические шутовства».

Считалось остроумным привязывать к звонкам куски ветчины, чтобы их дергали собаки, поднимая переполох в домах. Приезжих, которые искали квартиру, посылали на Пантелеймоновскую, 9: там, мол, помещения сколько угодно, и они приходили прямехонько к воротам страшного III Отделения. Шутники стучались по ночам к немцу-булочнику («васистдасу») и спрашивали, есть ли у него пеклеванный хлеб, а получив утвердительный ответ, восклицали: «Ну, благодарите бога, а то много людей не имеют и куска насущного хлеба». Немцам доставалось особенно. В немецком танцевальном собрании, «Шустер-клубе», проказники устраивали «музыкальные скандалы». Виновников выводили под руки, позади шел клубный швейцар, заметая след метлой, а оркестр играл модный марш.

«Братья Жемчужниковы с А. Толстым приезжали в немецкий театр с огромными словарями и отыскивали в них, громко шелестя страницами, каждое слово, произносимое со сцены.

Это показалось безобразно бывшему тогда генерал-губернатору Суворову. Он подошел спросить фамилии и обратился к адъютанту:

- Запиши: Жемчужниковы и Толстой...

Жемчужников вежливо встал и осведомился о фамилии генерала, а потом обратился к Толстому:

- Запиши: Суворов!..»

И тут-то возникает сомнение, не сочинялось ли все это задним числом, когда уже возник из небытия Козьма Прутков? Сама логика этого образа потребовала, очевидно, нагородить вокруг его создателей множество анекдотов и приписать им «практические шутовства», которые случались вообще.

Историк литературы Н. Котляревский писал, что Толстой и Жемчужниковы «составляли тогда интимный веселый кружок, несколько напоминавший молодую компанию 20-х годов, в которой куролесили Пушкин и Нащокин, или 30-х годов, когда в этой роли весельчаков и проказников выступали Лермонтов и Столыпин. В чем заключались проделки друзей Козьмы Пруткова, в точности неизвестно, но проделок, которые им приписывались, столь много и так они экстравагантны, что если Толстой и Жемчужниковы во всех этих шалостях и неповинны (а это возможно), то один тот факт, что такие проделки им приписывались, уже показывает, какого о них были мнения».

Любопытно, что обо всем этом в воспоминаниях Льва Жемчужникова нет ни слова, как нет в них упоминания о Козьме Пруткове. Зато из них можно узнать, что Алексей Толстой читал свои стихи у Жемчужниковых, где вообще посвящали много времени поэзии, увлекались чтением Пушкина, Гомера в переводах Гнедича...

Можно догадаться, что там декламировали стихи Бенедиктова и Щербины. Острили, дурачились, сочиняли, подражая известным поэтам, с напыщенным видом произносили банальности, копируя и доводя до абсурда афоризмы. Эти краткие изречения обычно содержат претензии их авторов на открытие непреложных истин. Молодые люди удачно подметили относительность таких «истин», поскольку всегда находился афоризм, утверждавший нечто совершенно обратное...

Летом 1849 года, когда братья Жемчужниковы проводили отпуск в своей курской деревне Павловке и сочинили три шуточные басни, положившие начало «творческому пути» Козьмы Пруткова, Алексей Толстой, по некоторым сведениям, гостил в Калуге у местного губернатора Смирнова, женатого на бывшей фрейлине Александре Осиповне Россет, и встречался у них с Гоголем.

Толстой и в самом деле получил 3 июня четырехмесячный отпуск.

К этому времени Гоголь уже дважды сжигал написанные страницы второго тома «Мертвых душ», издал «Выбранные места из переписки с друзьями», которые считал сперва своей «единственной дельной книгой», и пытался разъяснить «истинный смысл» комедии «Ревизор» (город, в котором развертывается действие, - «наш душевный город», ревизор - «наша проснувшаяся совесть», и «в безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей»).

За исключением Смирновой и еще немногих, Гоголя порицали и публично, и в письмах даже в кругу обожавших его славянофилов; все были оскорблены и раздражены. «Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха самому себе. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник...» - сознавался он в письме Жуковскому 6 марта 1847 года. Чаадаев возлагал вину за «Выбранные места» на его московских поклонников-славянофилов, которые превозносили его «до безумия», чтобы иметь в этом «высшем проявлении самобытного русского ума» писателя, которого можно было бы поставить в один ряд с Гомером, Данте и Шекспиром. «Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить - нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов», - писал он тогда же Вяземскому с иронией, коробившей многих русских.

В общем, «восточные, западные, нейтральные - все огорчились», а письмо Белинского потрясло Гоголя, но тем не менее он осуществил обещание, данное в «Переписке», поехал в Палестину поклониться гробу господню, а по приезде больше тяготел к Москве.

Гоголь не мог забыть упрека Белинского в том, что он не знает России, живя в «прекрасном далеке». Теперь он жадно присматривался ко всему, скучал от похвал в славянофильском кружке, был остроумен и тороват на озорство в актерской среде, собирал и записывал народные песни, мечтал о путешествиях по стране, работал над «Мертвыми душами», хандрил в обществе мрачного мистика графа А.П. Толстого, у которого жил, и обрадовался Александре Осиповне Смирновой. Она приехала из Калуги в конце июня 1849 года, и они тотчас встретились у ее брата Л. И. Арнольди, благо идти было недалеко - А.П. Толстой жил у Арбатских ворот, Арнольди - у Никитских.

Они встречались каждый день. Приходил и Юрий Самарин. Он и Гоголь шутили и так представляли в лицах известные им случаи, что остальные смеялись до слез. Уезжая, Александра Осиповна взяла с Гоголя слово приехать погостить к ней в калужскую деревню. Через несколько недель он выехал с Арнольди в тарантасе. По дороге он говорил о литературе, рассказывал анекдоты, собирал растения, читая целые трактаты о каждом цветке, расспрашивал половых в трактирах об окрестных жителях, их привычках, даже о том, какую водку употребляют... Но вот свернули с большой дороги и поехали проселком. Направо показалось белое строение, блеснул между деревьями пруд. Это было село Бегичево, имение Смирновых в Медынском уезде.

Так мы медленно, но верно приближаем друг к другу Гоголя и Толстого, хотя об Алексее Константиновиче пока не имеем никаких свидетельств, кроме нескольких строчек из воспоминаний Ольги Николаевны Смирновой, дочери Александры Осиповны:

«Гр. Алексей Константинович Толстой, проживая в Калуге, читал моей матери свои произведения, охотился с моим отцом в Бегичеве, и Гоголь тут с ним сошелся. Толстой читал Гоголю первые главы «Князя Серебряного», план трилогии, стихи и былины, а Гоголь читал ему «Мертвые души», второй том. Гоголь очень полюбил А. К. Толстого».

Нельзя было не полюбить его, рослого, веселого, неизменно благожелательного и совершенно ненавязчивого, а по отношению к Гоголю таким качеством отличались немногие. Знакомы они были уже давно, чего Ольга Николаевна могла не знать. Ссылаться на нее вообще считается дурным тоном в ученом мире, поскольку ее подозревают в фальсификации записок своей матери, в которых Пушкин и его мысли возникают в весьма непривычном для нас свете... Но все более достоверные воспоминания вертятся вокруг Гоголя; ничем не проявивший еще себя Толстой почти не виден в тени гения.

Предположим все-таки, что Алексей Толстой в Бегичеве с его старинным стриженым садом, что он вместе со всеми хлопочет о том, как лучше принять Гоголя, ходит вместе со всеми за грибами, едет в восьмиместной линейке на полотняную фабрику в имении Гончарова, где бывал Пушкин и до и после своей свадьбы, слушает, как каждый вечер Гоголь читает «Одиссею» в переводе Жуковского, восторгаясь каждой строчкой...

Известный украинский литератор Пантелеймон Кулиш в своих «Записках о жизни Гоголя» писал, что Николай Васильевич часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок, необыкновенными узорами на рубашках, которые он заставлял срисовывать гостившего там живописца Алексеева. «Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел город и деревни обильно настеленными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый».

Потом все общество отправилось в Калугу.

Калужский губернатор Николай Михайлович Смирнов был богатым человеком, владельцем пяти тысяч душ в шести губерниях, и именно это решило выбор Александры Осиповны в свое время, когда ее руки домогались многие. Впрочем, бывший дипломат долго жил в Лондоне и Италии, знавал Байрона, был тонким знатоком искусства и владельцем прекрасной коллекции. Уже одно это могло привлекать к Смирновым и Алексея Толстого, но, кроме того, по словам Арнольди, губернатор имел отличную охоту, поддерживал ее со знанием дела и любовью, и его борзые и в особенности гончие были известны всем знаменитым русским охотникам.

По дороге зашла речь об охоте. Гоголь вмешивался в разговор, самонадеянно, как казалось Арнольди, спорил с опытными охотниками... Но никто не знал, что записные книжки писателя полны заметок об охоте и собаках, вплоть до списка кличек гончих, да и повадки самих губернаторов расписаны подробнейшим образом: какие маски надеваются губернаторами - «благородными и воспитанными», «военными генералами - прямыми людьми», «губернаторами-дельцами»; какая манера у каждого брать взятки, причем «самые нестыдные, неопасные взятки - с откупщиков»...

Он и тут все расспрашивал хозяев, каков быт губернатора, и просил описать все, что того окружает. К вечеру замелькали огоньки загородного губернаторского дома.

- Да это просто великолепие! - воскликнул Гоголь. - Да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!

Его поместили в особый флигель, и утром из окон открылся вид на Оку, на извивающуюся лентой речку Яченку, на сосновый бор, на далекие деревни и утопающий в зелени Лаврентьев монастырь. На самой губернаторской даче было много цветов, красивых старых лип и елей...

Гогояь по утрам запирался у себя, писал, стоя у конторки, потом гулял в саду или по городу. Его свозили за Оку в село Ромоданово, и он сказал, что оттуда Калуга напоминает Константинополь, но вообще-то она была похожа на Москву допожарную. Город рассекает глубокий Березуйский овраг, и через него перекинут мост - точь-в-точь древнеримский виадук. На краю оврага стояло здание дворянского собрания, неподалеку был и губернаторский дом.

К обеду по субботам и воскресеньям приглашали местных чиновников, но они, бывало, убегали даже, боясь, что Гоголь «опишет» их. Он являлся на праздничные обеды франтом - в ярко-желтых панталонах и голубом жилете. В городе его все знали, он часто прогуливался к гостиному двору, просматривал журналы и книги в книжных лавках Грудакова и Антипина на Никитской улице. Играл в шашки с купцами. Заносил в книжку наблюдения. «Все должно быть взято из жизни, а не придумано досужей фантазией», - говаривал он.

Многие привычки писателя раздражали хозяев, что ясно видно из «Моего знакомства с Гоголем» Льва Арнольди, который рассказал, как через неделю после приезда Гоголь сперва Александре Осиповне, а потом всем прочел несколько глав из второго тома «Мертвых душ».

«Через несколько дней после этого чтения я и брат мой К.О. Россет, - писал Арнольди, - собрались поздно вечером у графа А.К. Толстого, который был тогда в Калуге. Разговор зашел о Гоголе; каждый из нас делал свои замечания о нем и его характере, о его странностях. Разбирали его как писателя, как человека, и многое казалось нам в нем необъяснимым и загадочным...

При этом мой брат сделал замечание, которое поразило тогда верностию и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сходство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо».

Алексей Толстой вернулся из отпуска к ноябрю 1849 года, побывав еще и в Красном Роге.

В Петербурге продолжались встречи с Жемчужниковыми в квартире на Васильевском острове, где царило веселье и сочинялись шутки, предрекавшие появление Козьмы Пруткова. «Все мы были молоды, - вспоминал Алексей Жемчужников, - и настроение «кружка», при котором возникли творения Пруткова, было веселым, но с примесью сатирически-критического отношения к современным явлениям...»

Квартиру посещали многочисленные друзья - тот же Оболенский, художники, Иван Сергеевич Аксаков читал там свою поэму о беглом крепостном крестьянине «Бродяга»...

А между тем в Калуге назревал конфликт. Сын некоего генерала Ершова пожаловался царю, что его отец по настоянию калужского губернатора Смирнова совершил дарственную запись в пользу своей дочери Софии, которая была замужем за Россетом, братом Александры Осиповны, и тем самым лишил его отцовского наследства. Царь приказал сенатору князю Давыдову произвести следствие, а заодно и ревизию губернии.

- Поезжай, - сказал ему Николай I, - знаю наперед, что хорошего ты там мало найдешь. Суды в беспорядке. Полиция не лучше. Проекты о ней в министерстве внутренних дел не двигаются вперед. Дворянские опеки не охраняют сиротские имения, а разоряют. О них я тщетно стараюсь много лет. Но главное, обрати ты внимание на то, почему в Калужской губернии, где некогда, как мне известно, процветали полотняные заводы, снабжавшие своими изделиями даже Америку, пали. Как объяснить это, и нельзя ли поправить?

Давыдов аккуратно записал все, что велел ему император, и выбрал себе в помощники чиновника Н.М. Колмакова и юриста и археолога А. К. Жизневского. 28 апреля 1850 года среди других к сенатору был прикомандирован Алексей Константинович Толстой.

Жалоба генеральского сына не подтвердилась, и он за клевету был предан суду. Зато во всем, что касалось самого суда, полиции, дворянских опек, царь оказался прав, и ревизия затянулась на многие месяцы.

Так Толстой снова оказался в зеленой Калуге и совершил несколько поездок по губернии, что прослеживается и в его творчестве. По невыясненной причине он считал свое пребывание там «изгнанием». Толстой останавливался в гостинице Кулона. Матери он писал: «Я часто бываю у Смирновых. Оба они учтивы и умны...» Надев вицмундирный фрак с золотыми пуговицами, Толстой нанес визиты столпам калужского общества, среди которых были видные чиновники и родственники Смирновых. Письмо матери он отправил 24 июня, в Иванов день, а накануне, следуя народному поверью и своей склонности ко всему таинственному, предложил Клементию Россету отправиться в лес, подстеречь ночью цветенье папоротника и сорвать цветок, открывающий старинные клады. «Но Россетти так напугала какая-то белая тень, перебежавшая нам дорогу, что он не пожелал идти дальше, - вспоминал Толстой в одном из писем девятнадцать лет спустя, и там же содержался намек на еще одно приключение, то ли романтическое, то ли просто смешное: - Это было в те времена, когда его сестра, княгиня Ольга Оболенская, произвела на меня сильное впечатление, сильное настолько, что однажды я чуть не утонул во время купания, когда она вдруг появилась верхом на ослике. Древняя история!..»

Он не описал другой своей встречи, которая состоялась несколькими днями раньше, 16 июня, но рассказал о ней Пантелеймону Кулишу, биографу Гоголя.

Гоголь в мае жил в Москве, занимался «Мертвыми душами», читал их Аксаковым. У Аксаковых же он слушал и сам певал народные песни. Украинские песни пел там О.М. Бодянский, у которого Гоголь, кстати, брал уроки сербского языка, чтобы понимать красоту песен южных славян, собранных Буком Караджичем.

Жил он уединенно на Никитском бульваре, у Толстых, изредка бывал у Шевырева и Васильчиковых, в патриархальном доме которых встречались изящный Грановский с Хомяковым, ходившим в поношенном коричневом сюртуке, и Константином Аксаковым, носившим русское платье.

На Никитской было удобно, спокойно, но книга не писалась. Когда у Шевырева кто-то из гостей спросил Гоголя, почему за столько месяцев не написано ни строчки, тот ответил:

- Да, как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа.

Сделав предложение Виельгорской и получив, видимо, отказ, Гоголь заторопился из Москвы в новое паломничество. Он присоединился к своему земляку М.А. Максимовичу. Путь их лежал через Калугу.

«Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии, - пишет Кулиш. - Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, «чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился». Обо всем этом говорил Гоголь у А.О. Смирновой в присутствии графа А. К. Толстого, которой был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более...» (курсив мой. - Д. Ж.).

Вот тут-то и возникает сомнение в свидетельствах Л. Арнольди и О. Смирновой о предыдущей встрече Гоголя и Толстого в Калуге, но и для опровержения их нет документальных оснований. По словам Кулиша, Алексей Константинович нашел в Гоголе большую перемену. Если прежде тот был добродушен в беседе с близкими знакомыми и «охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения», то теперь он был скуп на слова и преисполнен сам к себе глубокого почтения. «В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: «Слушайте, не пророните ни одного слова».

И все же он разговорился с Толстым, увлекся, особенно когда пошла речь об Украине. Он даже спел две колыбельные песни, которыми восторгался «как редкими самородными перлами».

Ой спы, дытя, без сповыття,

Покы маты з поля прыйде...

И еще:

Ой ходыть сон по улоньци,

В билесенький кошилоньци;

Слоняетця, тыняетця...

И, наверно, Толстой читал ему свои баллады или отрывки из «Князя Серебряного», потому что Гоголь «попотчивал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость»:

Пантелей-государь ходит по двору,

Кузьмич гуляет по широкому,

Кунья-то шуба на нем до земли,

Соболья на нем шапка до верху,

Божья на нем милость до веку,

Бояре-то смотрят из города,

Боярыни-то смотрят из терема,

Сужена-то смотрит из-под пологу.

Бояре-то молвят: «Чей-то такой?»

Боярыни-то молвят: «Чей-то господин?»

А сужена молвит: «Мой дорогой».

Такой песня и вошла в роман «Князь Серебряный», который, по словам Колмакова, старшего чиновника при ревизоре, Толстой уже «написал в это время».

В.В. Шенрок, другой биограф Гоголя, касаясь пребывания Гоголя в Калуге, рассказывал о робости его с людьми. Но там, где его любили, он держался просто, рассказывал анекдоты, припоминал случаи из своих странствий, высказывал свои заветные взгляды и убеждения. «Так же держал себя он в обществе поэта графа А.К. Толстого», - пишет Шенрок.

Он сообщает, что положение Гоголя было «ужасным». Состояния Гоголь не имел. Когда появлялись крупные деньги, он раздавал их бедным, а потом сам нуждался. Здоровье оставляло желать лучшего, и он думал, что зима, проведенная в Греции, поможет ему. Однако небольшой пенсион, положенный ему царем на время пребывания за границей, автоматически кончился с возвращением в Россию. Нужен был беспошлинный паспорт и средства для поездки. Алексей Толстой принял в судьбе Гоголя горячее участие и посоветовал написать наследнику престола, обещая свое содействие. Но Гоголь не рискнул это сделать. По словам Шенрока, «с ужасом и доверием выбивающегося из сил, он передает свое душевное состояние Смирновой»:

«Я нахожусь в каком-то нравственном бессилии, пробовал писать к наследнику, но так стало совестно все просить и просить, все забирая вперед, не сделавши ничего, что перо не поднималось».

Гоголь уехал. В Козельске он оставил экипаж и прошелся пешком версты две до Оптиной пустыни. Его поразила приветливость и крестьян в округе, и монахов, и монастырских служек. Чтение и беседы в монастыре надолго дали ему пищу для размышлений. Да и одному ли ему? 19 июня он ночевал в Долбине у И.В. Киреевского, знаменитого критика и публициста.

Вскоре в калужском Дворянском собрании был устроен бал. Гремела музыка с хоров. Пожилые чиновники теснились у губернаторских кресел. Глядя на вальсирующую молодежь, Александра Осиповна Смирнова вдруг нахмурилась, и ее желтая, как пергамент, кожа собралась складками на лбу.

- «Пошла плясать губерния», - сказала она. - Ну откуда Гоголь берет свои карикатуры? У него в губернии что ни чиновник, то взяточник; и вообще что ни человек, то урод и самого скверного свойства... Жалкий он человек!

Разумеется, она не осмелилась бы сказать что-либо подобное вне круга чиновников, подчиненных ее мужу, и оставалась неизменно любезной и с Гоголем, и с Алексеем Толстым, который переписал для нее особо в тетрадку свои стихи и баллады.

В юности Александра Осиповна была похожа на красивую молодую цыганку. В ней смешались французская, немецкая и грузинская кровь. Была она небольшого роста, лицо смуглое, с правильными тонкими чертами. Худа, жива, остроумна. Многих влекло к ней во фрейлинскую келью на четвертом этаже Зимнего дворца. Вряд ли найдется в истории женщина, которой бы столько первейших поэтов посвятили свои стихотворения и эпиграммы.

Она принимала участие во всех спорах, дерзала высказывать свои мнения в присутствии самых блестящих умов России, и к ней благосклонно прислушивались. Ум ее был нетворческий, но колоссальная память удерживала все самое оригинальное из того, что говорилось вокруг нее, а сообразительности пристойно видоизменять и компилировать мнения ей хватало. О памяти ее говорит хотя бы то, что, когда ей понадобилось выучить греческий, она сделала это шутя, в самое короткое время.

Это было шесть с лишним лет назад, во время ее хандры, от которой ей посоветовал лечиться таким образом Гоголь, часто встречавшийся с ней в Риме и Ницце. Александра Осиповна находилась, по выражению С. М. Соллогуба, «на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости, и неизвестных испытаний в преддверии старости». Гоголь предложил ей в утешение религию. В их прогулках тогда участвовали Василий Алексеевич Перовский, лечивший свои раны, его будущий сотрудник Яков Ханыков, Алексей Толстой, Юрий Самарин. Дети Александры Осиповны питали симпатию к Алексею Толстому. Мало-помалу Алексей Толстой все же разглядел нечто ханжеское в поведении Александры Осиповны. Прискучили приемы в губернаторском доме, где среди чиновников велись разговоры о спектаклях появившейся в Калуге «русской труппы» во главе с неким Фридбергом, о свадьбах, о заготовке капусты, причем шли споры, как лучше рубить ее для засолки - домашними средствами, то есть при помощи дворовых девок, или испрашивая у губернатора арестантов из местного острога... Анна Алексеевна Толстая сообщала в письме, что приобрела под Петербургом имение Пустыньку, а также о болезни Василия Алексеевича Перовского, который пожелал видеть племянника. Воспользовавшись этим предлогом, Толстой вернулся в Петербург.

Но было бы неверно думать, что Толстой лишь развлекался разговорами у губернатора да бродил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и прочим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хотя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчугом, в дом, называвшийся «дворцом Марины Мнишек», с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрамленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, «московская царица», сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и металась ночью по городу, призывая горожан к мести... Купец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.

Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путешественник. История у города была славная - семь недель не могли его взять войска Батыя. Потом город расцвел, до сорока церквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился кожевенными заводами и полотняными парусными фабриками, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.

Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета - как «поправить» дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..

От этого дома, построенного в эпоху классицизма, дома с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-дороги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь интереснее, - природа, история или люди.

Уже после появления романа «Князь Серебряный» стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было неподалеку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось предание о кургане, что возвышается верстах в трех от реки, - будто это могила героя романа князя Микиты Серебряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.

Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ходил пешком ракитовой аллеей, описанной позднее Достоевским в «Братьях Карамазовых»? С кем разговаривал? О чем?

Справочники говорят, что, по преданию, пустынь основана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет разбойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.

Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт лесом, и в лесу том, как в соборе, - просторно меж толстенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кроны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плотном ковре увядшей хвои.

Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину - храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Толстой уже ступает на низкий берег, поросший наклонившимися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Моисей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет «гонителем денег». Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через монастырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.

И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в «пустыню», а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сторон к старцам стекались страждущие. И они давали советы крестьянке, например, как кормить индюшек, чтобы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту - как справиться с мучительной нравственной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.

«Он так много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения терзают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово», - написано в «Братьях Карамазовых» про оптинского старца.

В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Гоголь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похоронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Толстой, Леонтьев... Более всего их привлекали беседы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).

Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вернулся к XI главе первого тома «Мертвых душ» и осудил себя за снисходительное отношение к «прирожденным страстям». «Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души». (Из карандашной заметки Гоголя на полях «Мертвых душ».)

Слушая новые главы «Мертвых душ», Алексей Толстой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добродетели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где усилием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу проповеди молчания, кротости и усмирения страстей.

Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: «Старец идет!» появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая проницательными глазами. У него были большие способности, его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.

Напомним, что Алексей Константинович Толстой посетил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях - холере, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!

Старцы читали: «Море мятется, земля иссыхает, небеса не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело проповедовать: «великий царь явился во славе...» Старцам казалось, что наступают страшные времена пришествия антихриста, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что переизданного, воспринимались ими с тем же благоговейным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. «Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его...»

Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Толстому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста «во времена безначалия и отсутствия предержащей власти», как говорил об этом, наверно, старец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Толстому.

Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человеческой природы, всех душевных движений человека - вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей - древних пустынников. Как знал человека хотя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смирнову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, которое не могло оставить равнодушным всякого, в ком была писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Гоголя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у Достоевского в «Гражданине» воспоминание:

«Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковнославянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение».

Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же народная речь была на устах и оптинских старцев. Соединенная с мудростью, знанием человека, она не могла оставить равнодушной писателя.

* * *

8 января 1851 года в Александрийском театре давалось большое представление. Среди прочего в афише вечера значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная некими «Y» и «Z».

Своим высочайшим присутствием представление почтил сам Николай I. Первые три номера программы прошли благополучно, и, когда занавес поднялся в четвертый раз, зрители увидели на сцене декорации, обозначавшие сад перед дачей богатой старухи Чупурлиной. Посреди сада торчала беседка в виде будочки... И на ней развевался флаг с надписью: «Что наша жизнь?»

И вот что еще увидели зрители на сцене.

Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой в надежде на богатое приданое сватаются шесть женихов разом - молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь обхаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из женихов, кто отыщет Фантазию.

Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки - от дога до шавки. Женихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являются с ними к старухе...

Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в императорскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хмурит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумительные, абсурдные диалоги - все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.

Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упирающегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупурлину, что это и есть ее моська. Миловидов притаскивает детскую игрушку - деревянную собачку - и показывает ее издали.

- Подберите фалды! - кричит Миловидов. - Он зол до чрезвычайности!

Именно при этих словах император встал и покинул ложу.

У выхода он сказал директору императорских театров А. М. Гедеонову:

- Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.

Тотчас же зрители начали шикать, кричать, свистеть. Спектакль проваливался. Зрители были озадачены с первых же нелепых реплик.

«Р_а_з_о_р_в_а_к_и (смотрит на свои часы). Семь часов.

К_у_т_и_л_о-З_а_в_а_л_д_а_й_с_к_и_й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них; никак не могу сладить!»

Фемистокл Мильтиадович Разорваки, по авторской ремарке, «человек отчасти лукавый и вероломный», предлагает себя в женихи таким образом:

«Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный; у меня есть страсти!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю занять капитал... в триста тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Мозольную лечебницу?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. На большой ноге!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Нешто на Лизанькино приданое?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Я сказал: занять капитал в триста тысяч рублей серебром!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да у кого же занять, батюшка?

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Подумайте: триста тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!

Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!

Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Миллион пятьдесят тысяч на ассигнации!»

На постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.