В лодке по Россони

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В лодке по Россони

Из окна моего кабинета сияет осенняя Нарова, раздольная и стремительная. Все более светлеет с каждым днем и, возможно, на днях пойдет «шорох», как называют здесь первые крупные льдинки, тщетно пытающиеся стать уже настоящим зимним льдом. Надо пользоваться последними погожими днями, солнечными, лазурно-небесными, дивно-студеными и веселяще-прозрачными, хочется — и это так безудержно! — сесть в легкую и устремляющуюся в дали лодку и плыть в ней по глубокой и по-осеннему сонной Россони, впадающей в Нарову как раз против моих выходивших на восток окон.

Мы берем бело-синие весла, мы спускаемся к пристаньке, садимся в бело-синюю нашу «Дрину», названную так в честь ни с одной речкой не сравнимой малахитовой босанской реки, и, переплыв Нарову, скользим по водам ее дочери, извилистой и живописно-бережной. Правый берег в соснах и елях, левый — в рощах и лугах. Безмолвие, безлюдье, почти ни одной «встречи». Упоительно грести в студеный, бодрящий день, когда сам одет легко, но тепло, когда на руках рукавички и когда ежевзмашно сознаешь, что плыть тебе не 10–15 минут, а часа четыре!

А вот уже и «Соловьиный остров» с его уютно интимными зарослями и густо-красной калиной у самой воды, и сразу за ним два соседствующие поселка: направо село Вейкюла, налево — деревня Саркуль. Знакомые места… Еще бы! Весь прошлый год мы провели в Саркуле, деревне небольшой, но прелестной. Она между Россонью и Финским заливом. Всего три четверти километра отделяют речную от морской воды.

Вот уже возникает заброшенное в соснах гористое Саркульское кладбище, рядом с ним вплотную, — три необхватных тополя перед домом приятельствующего сo мною вдумчивого и ласкового сапожника Отто Денисовича, рядом вишневый сад «дяди Василия», девятидесятилетнего ветерана российского флота, вот резная часовенка — одним словом, вот он весь милый, радушный Саркуль, сегодня такой просолнечный и влекущий в себя. Мы сворачиваем в бухточку с узким и мелким проходом и пристаем к берегу, так много говорящему душе… Причаливаем лодку, взбегаем на горку, и на встречу к нам выходит из избы в окно завидевший нас ее хозяин.

Грустные глаза его выражают искреннюю обрадованность, и нам это приятно, и это нас трогает: немудрено — свои ведь приехали, не чужие… «Светлый день», — говорим мы ему, крепко и дружески пожимая руку. Смеясь и оживленно разговаривая, входим в избу с таким обвораживающим глаз видом на раздолье речное и луга противоположного берега, приветствуя его жену и бледную, тонкую и нервную Манечку. Впрочем они и все бледные, члены этой семьи, какие-то утонченно-обреченные. Мы не были здесь больше недели, когда они, будучи на базаре в Нарва-Иезу, заходили к нам погреться и попить чайку, поэтому у нас столько новых тем, столько вопросов, столько впечатлений.

Незаметно бежит время среди живых, примитивных, далеких культуре и, следовательно, незлобивых и облагороженных людей в лучшем смысле этого понятия. Река чарует через окно, у которого меня поят чаем, и наконец я заставляю себя охотно и неохотно подняться: и здесь хорошо, и дальний путь влечет, такой знакомый и нагребленный, вечно что-то сулящий, редко в посулах обманывающий, такой интересный, молодой, новый!

Выплываем «на простор речной волны» и поднимаемся вновь все выше и выше, за противоречивые друг другу извивы, за мечтательные, зачарованные затоны и спирально-крутящиеся, неторопливо и как бы гадаючи, омуты. А солнце все выше, и воздух все мягче. «Старая» речка вливается в Россонь… Не завернуть ли в нее, заманивающую в Тихое озеро? До него всего полтора километра. Можно проплыть по узкой по ней, въехать в озеро после округлого поворота и вдоль нагорно-хвойного берега, «взяв» все озеро, пристать у гостеприимного хутора веселоглазого Оскара, с которым тоже не виделись «целую вечность» — больше месяца… Но нет, мы не свернем, пожалуй, сегодня туда, — прельстительнее плыть, думается, прямо: вдали забежевели уже отвесные песчаные берега Кагеля, все в лесах неприкосновенных, и они, эти лесистые, как бы необитаемые берега так прекрасны своей совершенно безлюдной красотой, что так и тянут к себе, так и влекут неотразимо, а потому «плыви, мой челн, по воле волн!..»

Река делает подкову, и вместе с нею делает подкову этот изумительный, весь какой-то заколдованный берег плывем совсем под ним: чтобы видеть его вершину, нужно резко откидывать голову. Взмахи весел… Сто? Двести? Может быть — тысяча?.. Мы причаливаем, карабкаемся, поминутно срываясь и утопая в оползающем песке, к вышестоящим соснам, и какой вид оттуда, какое очарование! Внизу, под нами, совсем маленькая опустошенная «Дрина», — неужели в этой скорлупке приплыли мы сюда?

Посидим здесь, свесив ноги с обрыва, не будем никуда торопиться. Запечатлевайте, глаза, всю эту красоту: до весны вы ее не увидите, зимою она станет иною, ибо ее главная, основная прелесть в этой свободной, нескованной еще льдом, воде. Сколько раз мы бывали здесь каждое лето — ловили крупных подлещиков и окуней под песчаными оползнями, устраивали многолюдные, красоте и поэзии посвященные пикники, собирали в лесу этом белые грибы и горькушки, лакомились черникой и гоноболём, и вот не надоедают же эти места, не вызывают, как зачастую города, чувства безнадежности и смертельной скуки, чувства ужаса и отчаяния, мертвящего душу человеческую. Здесь все и всегда насыщено мечтою, благостью, верою в жизнь, добро и справедливость, во все то возвышенное и, увы, безвозвратно утерянное, что свойственно городам, преимущественно большим городам.

Вечная любовь, и вечная слава, и вечная жизнь благочестивой и мудрой бессловесной Природы, и да охранят ее Небеса от прикосновения с ней людей большого города. Пусть и впредь посещают ее, в особенности этот мой Кагель излюбленный, грибы и ягоды, птицы и рыбы, муравьи и стрекозы, сапожник Отто Денисович, почти столетний «дядя Василий», веселоглазый художник Оскар и я, скорбный и оскорбленный намечающимися путями взбесившегося человечества поэт, плоть от плоти и кровь от крови кагельской пичужки и деревенского сапожника!..