Глава 32 Бегство в Европу январь – май 1891 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 32

Бегство в Европу

январь – май 1891 года

Декабрь 1890 года Антон просидел дома, разбирая сахалинские бумаги и дорабатывая рассказ «Гусев». Зима в том году была суровой – в Москве морозы доходили до минус тридцати, а в Таганроге снегу намело по самые крыши. По ночам Антона беспокоили перебои сердца и кашель, днем же не давал сидеть за столом обострившийся геморрой. В доме было полно народу; вдобавок Ваня, приехавший из Владимирской губернии повидаться с Антоном, слег с тифом. Сахалин заметно повлиял на умонастроение Чехова. Как покажет его последующая проза, он утратил уважение к власти и к сильным личностям. И если к Суворину Антон по-прежнему испытывал симпатию, то его газета стала вызывать у него презрение. Сахалин редко упоминался в прозе Чехова, однако полученные на острове впечатления воплотились в его полном недоверии к официальной идеологии и в предпочтении непорочной природы порочному человечеству. Мысли, которыми Чехов делился с Сувориным, позже будут вложены в уста его литературного персонажа: «Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы».

А пока реальные, не вымышленные фигуры – Лика Мизинова, Ольга Кундасова (водившая за собой семнадцатилетнюю сестру Зою) и Александра Похлебина – как могли, старались ублажить Чехова. В Крыму Маша познакомилась с графиней Кларой Мамуной: она стала Мишиной невестой, однако через год обратила взоры на Антона. В Петербурге его поджидали другие претендентки, и уже распространились слухи о готовящейся свадьбе. Пока Антон был на Сахалине, поэт Плещеев неожиданно стал обладателем двухмиллионного состояния, перешедшего к нему от умершего без завещания кузена. Дочь Плещеева Елена сделалась богатой наследницей. Весь Петербург, включая Анну Ивановну Суворину и брата Александра, подначивал Антона (пусть и в шутку) сделать предложение.

В то время как Буренин увидел в чеховской поездке на Сахалин лишь либеральничанье исчерпавшего себя таланта, либералы приветствовали нового, политизированного Чехова. Рассказ «Гусев» вызвал всеобщее одобрение: в его герое, погибшем от туберкулеза и брошенном в море, левые увидели жертву безжалостной системы, а правые – христианское непротивление судьбе. Рассказ глубоко тронул Чайковского. Зубной врач Натальи Гольден, узнав, что она – невестка Антона Чехова, отказался брать с нее деньги. Дофин (с опозданием на два года) прислал Антону обещанный бочонок сантуринского вина, присовокупив к нему письмо на изысканной латыни, кончавшееся словами: «Dii te servent, nymphae ament, doctoresque ne curent. Tuus А.»[208] Боги своим вниманием Антона не баловали, врачей он сам к себе близко не подпускал, нимфы же были щедры на любовь. В подаренном сантуринском чеховские друзья топили свои горести и печали.

Ежова, который после смерти жены был близок к тому, чтобы наложить на себя руки, вернула к жизни работа: он стал печататься в «Новом времени» и по протекции Маши преподавать рисование в частном женском пансионе мадам Мангус[209]. Иваненко забросил флейту и погрузился в мрачное уныние – у него, недавно похоронив жену, умирал от чахотки брат. Он же сообщал Чехову о Зинаиде Линтваревой: «искренне и терпеливо ждет своего конца. С участием расспрашивает про Вас и Вашу семью и, видимо, интересуется Вами, ей, бедной, невыносимо»[210]. «Белая чума» унесла кое-кого из старых таганрогских друзей Антона. В Москве доживала свои последние дни тетя Феничка, а в Петербурге подходил черед актера Свободина. Став свидетелем смерти солдата на борту парохода «Петербург», мог ли Антон не задумываться о собственном неизбежном конце? По-прежнему болезненны были воспоминания о смерти Анны и Коли – в марте 1891 года он пометил в записной книжке: «И беда, что эти обе смерти (А. и Н.) в жизни человеческой не случай и не происшествие, а обыкновенная вещь».

Седьмого января Антон на три недели уехал в Петербург. Повстречав его, Щеглов заметил: «Чехов прихварывает». Однако тот жаждал «пира во время чумы». По прибытии он заявился со Свободиным на именины к Щеглову – представившись чиновниками от градоначальника Грессера, они вызвали всеобщий переполох. Антон крепко выпил и развернулся во всю ширь. Щеглов записал его слова[211], позже переданные доктору Астрову в «Дяде Ване»: «Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. <…> Мне тогда все нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно <…> И в это время у меня своя собственная философская система…» Стал вдруг хвастать, что ему ничего не стоит соблазнить свою петербургскую поклонницу, высоконравственную Лидию Авилову. Щеглова он поучал: «Театр как церковь – должен быть одинаков и для мужика и для генерала <…> Вам надо увлечься смуглой женщиной».

Многочисленные визиты, приемы и пирушки выбили Чехова из сил. От натиска жаждущих общения с ним сломался суворинский телефон. Антон обходил стороной Клеопатру Каратыгину, зато решил уделить внимание другой актрисе – Дарье Мусиной-Пушкиной. Дарья удрала из Москвы от жениха и приехала в Петербург на встречу с новым кавалером. Оказалось, что она живет в одном доме с Сувориным и желает заполучить Антона в свою свиту. Она засыпала Антона записочками:

«Послушайте, тараканушка, я не могу удержаться от искушения и потому иду к Свободину – была не была. Не скрою, что мне очень хотелось, чтобы зашли Вы ко мне, а не я к Вам, но я ведь знаю Ваше упрямство…»

«Голубчик Антон Павлович, зашли бы Вы сейчас ко мне, как бы я Вам спасибо сказала, потому что сижу я одна и страшно тоскую, разные нехорошие мысли в голове».

«Тараканушка, как Вам не совестно спрашивать, поздно ли. Припомните пословицу: „лучше поздно, чем никогда“ <…> А Вы все-таки лучше, чем я о Вас думала»[212].

Были в Петербурге и женщины, которые всеобщего восхищения Чеховым не разделяли: литературная львица Зинаида Гиппиус, широко раскрыв от изумления глаза, дразнила его, спрашивая о мангусте: «Он людей ест?» Антон перед Гиппиус терялся.

Однако, общаясь с московскими барышнями, Антон за словом в карман не лез. С Машей разговор был короткий: «С Сувориным я говорил о тебе: ты у него служить не будешь – такова моя воля. Он тебе симпатизирует страшно, а в Кундасову влюблен». Шаврова же отвергла совет Антона изменить псевдоним и оставить карьеру актрисы: «Мне кажется, если во мне есть то, что следует, – я везде пробьюсь». Чем более он настаивал, тем непреклоннее в своем мнении становилась эта шестнадцатилетняя девушка[213]. По ее настоянию Антон убедил Суворина платить ей не семь, а восемь копеек построчно за те рассказы, которые «Новое время» печатало после чеховской правки.

И была еще Лика Мизинова, которая стремилась к Антону телом и душой. Она первая сделала шаг к сближению и в письме к нему задала тон их последующей девятилетней переписки: «Сегодня в Думе написала Вам длинное письмо, и хорошо, что не могла отправить, сейчас прочла его и ужаснулась – сплошной плач. <…> Кашляла кровью (как раз на другой день после Вашего отъезда). Бабушка сердится, что я выхожу и не берегусь, пророчит мне чахотку – я так и представляю себе, как вы смеетесь над этим. <…> По приезде своем в Москву не забудьте съездить на Ваганьково поклониться моему праху. <…> Я пишу Вам, вернувшись из театра, потому что спать не хочется, а также и потому, что знаю, что досажу Вам этим, придется читать столь нелитературное произведение, а досадить Вам мне очень приятно. <…> Ну не будьте эгоистом, напишите десять строк, только не бранитесь и не насмехайтесь, а то лучше и не пишите»[214].

Ответ Антона был беспощадно насмешлив: «А что Вы кашляете, это совсем нехорошо. <…> Бросьте курить и не разговаривайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophim) застрелится, а Прыщиков заболеет родимчиком. Вашей смерти буду рад только один я. Я до такой степени Вас ненавижу, что при одном только воспоминании о Вас начинаю издавать звуки ?la бабушка: „э…э…э“. Я с удовольствием ошпарил бы Вас кипятком. <…> Писательница (Мишина знакомая) пишет мне: „Вообще дела мои плохи – и я не шутя думаю уехать куда-нибудь в Австралию!“ Вы на Алеутские острова, она в Австралию! Куда же мне ехать? Вы лучшую часть земли захватите. Прощайте, злодейка души моей. Ваш Известный писатель».

Несколько дней спустя, поздравляя Антона с именинами, Лика сделала заход с другой стороны: «Сейчас вернулась от Ваших <…> Не обращайте внимания на почерк, я пишу в темноте и притом после того, как меня проводил Левитан! А Вас кто провожает?» Антон сменил гнев на милость и свой ответ закончил так: «Бибиков, который был у меня и видел Вас и сестру, написал в Петербург, что он „видел у Чехова девушку удивительной красоты“. Вот Вам предлог поссориться и даже подраться с Машей».

Ответное Ликино письмо от 21 января было первым (и, пожалуй, последним), в котором она обратилась к нему на «ты»: «Зная твою жадность, дорогой мой Антоша, и желая придраться к случаю написать тебе, я посылаю марку, которая была мне так нужна. Скоро ли ты приедешь? Мне скучно, и я мечтаю о свидании с тобой, как стерляди в Стрельнинском бассейне мечтают о чистой прозрачной реке. Я не умею быть тактичной, и когда хочу себя настроить на этот лад, то выходит не то. Но все-таки приезжай 26-го, и ты увидишь, что я могу быть тактичной не только на словах. <…> Итак, я жду тебя, я надеюсь, что ты подаришь мне хоть полчаса! Не все же ей! За мою любовь я заслуживаю полчаса. До свидания, целую тебя и жду. Твоя навек Лидия Мизинова».

Ни одна женщина не волновала Антона так, как Лика, – ни Ольга Кундасова, смело вступавшая в дискуссии с учеными мужами Москвы и Петербурга, ни Елена Шаврова, действовавшая ласковыми уговорами и лестью. В его насмешливых посланиях к Лике мы не найдем и намека на ревность или страсть, однако, судя по их обилию, пространности и затейливости, Чехов и в самом деле потерял душевное равновесие.

Антон навестил брата и написал об этом Маше: «Его детишки произвели на меня самое хорошее впечатление. <…> Супруга Александра добрая женщина, но… повторяются ежедневно те же истории, что и на Луке». Протрезвив голову после дружеских застолий, Антон хлопотал о помощи сахалинским детям. Юрист А. Кони свел его с княгиней Е. Нарышкиной, ведавшей обществами попечительства о ссыльнокаторжных, и совместными усилиями они открыли на Сахалине приют для 120 малолетних преступников. Через Ваню и Суворина Антон отправил на каторжный остров тысячи книг, причем расходы взяла на себя казна. Испытывая неприязнь к аристократам, Антон просил Суворина или Кони вести от его имени переговоры с высокопоставленными чиновниками.

В Петербурге Чехов взялся за книгу о Сахалине: он задумал сделать ее строгой и беспристрастной и опубликовать целиком, дабы усилить ее воздействие на читателя. Сибирская система уголовного наказания в то время вызывала особый интерес – по рукам ходила запрещенная книга американца Г. Кеннана «Сибирь и ссылка». Однако едва ли можно было ожидать, что такой антиправительственный чеховский труд, как исследование сахалинской ссыльнокаторжной колонии, возьмется печатать Суворин. Поэтому неразрывная связь Чехова с «Новым временем» немало удивляла его либеральных друзей, и один политический ссыльный (Эртель) писал другому (Короленко): «И как жаль, что Чехов так, по-видимому, крепко связан с разбойничьей артелью „Нового времени“».

В конце января Антон возвратился в Москву и начал писать повесть «Дуэль», которая чуть не растянулась в роман. Мангуст, расхворавшийся в российских холодах настолько, что перестал бить посуду и прыгать по столам, потребовал медицинского ухода. Антон усмирял Ольгу Кундасову, изводил насмешками Лику Мизинову и заигрывал с Дарьей Мусиной-Пушкиной, которая вслед за ним приехала из Петербурга. Когда к мангусту вернулась радость жизни, в доме снова все пошло вверх дном. Затем последовали две насыщенные событиями недели. В Москву пожаловал Суворин и стал водить Чехова на обеды и в театры. Именно тогда Антон решил, что пришло время предпринять не состоявшуюся два года назад поездку по Европе. Пятого марта в письме Суворину он воскликнул: «Едем!!! Я согласен, куда угодно и когда угодно». Между тем его финансовые дела в «Новом времени» несколько запутались; по его разумению, он был должен Суворину 2000 рублей, но оставаться в Москве и отрабатывать долг ему совсем не хотелось. Домашним, покривив душой, он пообещал вернуться к Пасхе. Шаврова уже начала горевать о том, что остается без наставника. Уязвленная Лика хранила гордое молчание. А Ваня пытался заманить брата к себе в Судогду, где единственной его компанией были скворцы и канарейки.

Одиннадцатого марта Антон распрощался с семьей, друзьями и мангустом и выехал в Петербург (туда же направились и Кундасова с Мусиной-Пушкиной). Через неделю, семнадцатого марта, в половине второго пополудни Суворин, Дофин и Антон – Отец, Сын и Святой Дух – сели в экспресс Петербург – Вена. Дарья Мусина-Пушкина приметила Антона по дороге на вокзал: «Сегодня, когда я ехала по Литейной, то встретила Вас, также едущего на извозчике, причем Вы смотрели прямо на меня, но почему-то не удостоили поклона». Антон был без пенсне – сломанное, оно осталось в Москве. В результате он обижал друзей тем, что не узнавал их издали и, скорее всего, Европу тоже увидел не в фокусе.

Не все Антон понимал и из того, что слышал. Немецкий язык у него остался на школьном уровне. Ежову он признался: «Я говорю на всех языках, кроме иностранных, и добраться в Париже с одного вокзала на другой для меня все равно что играть в жмурки». Весь груз забот о нем взяли на себя Суворины: оплачивали счета, выбирали маршрут следования, были переводчиками. С одной стороны, Антону было приятно почувствовать себя «содержанкой» – он сам про себя сказал: «ехал, как железнодорожная Нана», и наслаждался роскошью спального вагона с зеркалами, постелями и коврами. В Вене его поразила открытость людского общения – в Москве откровенный разговор на улице с незнакомым человеком вполне мог привлечь внимание тайной полиции. Чехов писал домашним: «Странно, что здесь можно все читать и говорить о чем хочешь». С другой стороны, он нередко находил повод для недовольства. Из поезда по пути в Вену писал Маше: «Много жидов. <…> Таможня содрала за табак больше, чем он стоит!» Дорога в Венецию через Альпы его тоже разочаровала: «Горы, пропасти и снеговые вершины, которые я видел на Кавказе и на Цейлоне, гораздо внушительнее, чем здесь».

Венеция, впрочем, вызвала у Чехова прилив энтузиазма. От усыпальницы Кановы и дома Дездемоны он пришел в восторг. Ване он признался: «Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума <…> а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество». В Венеции им встретилась Зинаида Гиппиус и несколько смазала радужное впечатление. Как и многие петербургские снобы, она считала своим долгом поставить провинциала на место и намеренно запутала Антона в ценах за гостиницу. В дневнике она записала: «Нормальный провинциальный доктор. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе – и грубоватые манеры, что тоже было нормально».

К 1 апреля троица путешественников переместилась в Рим. Антон, по собственному признанию, «замучился, бегая по музеям и церквам». Как потом вспоминал Суворин, Чехов сразу же узнал у швейцара в гостинице адрес лучшего римского борделя. Дяде Митрофану он сообщил, что в Ватикане 11 000 комнат (потом он заметит, что Рим «похож в общем на Харьков»). В письмах домой спрашивал только о мангусте. Похоже, что ни Лика с ее кашлем, ни выздоравливающий от тифа Ваня его не интересовали. Третьего апреля Антон с Сувориными выехали в Неаполь; через три дня они осматривали Помпеи. Вот что сохранилось в памяти Суворина: «Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас же по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своей оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцами дожей и проч. В Помпее он скучно ходил по открытому городу – оно и действительно скучно, но сейчас же с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел подойти к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, – и кладбища, и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков»[215].

Затем компания вдоль по морскому побережью направилась в Ниццу – Антон тогда еще не подозревал, что этот город станет его вторым домом. От Лики писем не было. Павел Егорович докладывал: «Мангуст здоров, поведение его неисправимо, но заслуживает снисхождения». В письме к Ване он был более откровенен: «Мангуст тоже не дает покою, Мамаше нос откусил ночью, которая испугалась, когда увидела кровь. Теперь зажило»[216]. Антон исправно писал родным. Ему пришлось признаться, что к Пасхе он домой не поспеет. Вдвоем с Дофином они открыли для себя Монте-Карло: несколько дней подряд ездили туда на поезде играть в рулетку. За два дня Антон спустил 800 франков.

Далее путешественники выехали экспрессом в Париж. Пасхальную заутреню Антон слушал в посольской церкви, несказанно удивившись тому, что французы и греки поют те же самые, памятные ему по Таганрогу, псалмы Бортнянского. Первомайские волнения в Париже дали Чехову пищу для размышления. Он попал в толпу бунтующих рабочих и получил по спине от парижского полицейского. Несколько дней спустя он сидел на галерее французского парламента, слушая, как от министра внутренних дел требуют объяснения по поводу смертных случаев при подавлении беспорядков, – вообразить себе подобное в России было невозможно. Париж, как и Сахалин, помог Чехову укрепить политическое самосознание. Тем временем Суворину захотелось привезти из Парижа собственный бронзовый бюст, и, пока скульптор трудился над ним, Антон с Дофином бродили по кафешантанам и созерцали обнаженных женщин. Второго мая Антон вернулся в Москву.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.