Лариса о своем доме

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лариса о своем доме

В ее автобиографическом романе Ариадну провожает домой приятель, который говорит: «"Люблю вашу Зеленину. – Урсик вдруг остановился. – Смотрите, какой чудный бык!" Это была вывеска мелочной лавки, писанная золотом и масляными красками, с тем своеобразным пониманием перспективы, которое есть только у художников Раннего Возрождения и у старинных подробных вывесок на Петербургской стороне. Бык стоял на зеленом утесе, сделанном как бы из бархата, и подымал в безоблачное небо свои золоченые рога. Ниже его утка, повернув к Зелениной свой печальный круглый глаз, переплывала пенное фатальное озеро, на берегу которого ее ждали два грустных и толстых барана, петух величиной с римский огурец и недальновидная, неестественно веселая курица. Все эти животные, несмотря на радужное свое перо и кудрявую шерсть, казались натянутыми, встревоженными, как бы нарочно не замечали нарисованного тут же краснощекого юношу с огромным ножом, очень похожего на мясника. Но звери были выше своей судьбы – они презирали Рок». Окраины пестрели примитивными звериными вывесками, а в центре Петербурга сосредоточилось, как и сейчас, сто лет спустя, больше всего вывесок стоматологов и фотографов.

Живописные строки Ларисы передают биение жизни, поэтому о своем доме лучше всего расскажет она сама.

«Первый этаж: он темный и неприличный. Из двери под лестницей выглядывает швейцариха, пахнет спертым запахом нищеты, немытых пеленок и лифта. Во втором брезжила луна. Второй этаж – чиновный. Он уходит на службу в половине девятого, шьет своим дочкам новые шубы на рождественские прибавки и танцует по субботам под граммофон. В третьем приоткрытая дверь в чью-то прихожую: уходят поздние гости. Здесь недавно умер паралитик, устроила огромный скандал француженка-артистка, немолодая, толстая. У нее сын лгунишка, и на олимпийских играх во дворе его за трусость и фискальство жестоко бьют дворниковы дети.

Еще выше – старый адмирал в отставке, бедняк, у которого три дочери – незамужние и немолодые девушки – и по субботам чудесные дуэты Грига. Скрипка и рояль встречаются и бесплотно любят, пока зеленая весенняя звезда, выйдя из-за крыши, не проплывет узкой полосы неба над провалом сырого, темного, вонючего двора. Григ ликует, и наверху в пятом, в своей комнате, полной книг и особенного запаха детской, который еще держится в пикейном с розами покрывале постели, в простом и чистом белье подростка, в занавесках окна, – сидит и плачет в синем бархатном кресле девушка… В комнате рядом проснулся Гога: Ларочка, отчего ты плачешь?.. Гога вспомнил: – У мамы в столовой есть сладкое.

Разве может быть что-нибудь лучше раковин с кремом, если они заперты на ключ, но достаются через верхний ящик, где набросанные друг на друга карточки родственников придают всей авантюре такой солидный и таинственный вид. По коридору идут тихонько мимо маминой спальни и вдоль правой стены. У левой стоят безобразные остовы деревянных рам для сушки занавесок. На них осенью и перед Пасхой натягивают нежные влажные, пахнущие крахмалом и чистотой тюлевые занавески, штопанные в ста местах, купленные за границей еще до Гогиного рождения… Есть целый ритуал, строго и добровольно соблюдаемый, в котором принимают участие все – от папы до фокса Бублика. Сперва в кухне появляются огромные чаны, полные горячей воды, и до самого кабинета в течение трех дней проникает неприятный запах мыльного пара. Мама исчезает на кухне, превращается в ретивую «прач», дом полон запустения и откликов бурной и фанатичной борьбы с грязью, которую совершенно одна ведет мужественная прач. Книга, которую ей обычно диктует отец, забрасывается, дети разнузданно наслаждаются свободой, фокс спит в неубранной постели… Второе действие происходит в столовой, в нем участвуют рамы, дети, кнопки, рассыпанные по полу и вонзившиеся во все подошвы, и, наконец, лестница и на ней профессор, стоящий на вершине с молотком, гвоздиками и карнизом в руках. Утром солнце золотит старые занавески и сквозь их сказочный узор поливает светом и радостью вялую, но любимейшую пальму профессора, постоянно теряющую листья, голую, как перст, и изнуренную частыми поливами и пересадками. Профессор не позволяет, но дети все-таки называют это растение «штык».

Мальчик зажег электричество, раковины оказались на месте, были уничтожены, и с первыми синими тенями утра в детской воцарилась тишина… Но прежде, чем настали более отчетливые звуки дня, прежде, чем газетчик хлопнул примерзшей парадной дверью и оставил на столе, закапанном чернилами, пачку писем и газет, между которыми была повестка из банка на вексель профессору в 300 рублей, – повестка, из-за которой он всю ночь мучился бессонницей, прежде, чем дворник с багровой шеей и замерзшим потом на затылке и груди втащил на самый верх, в прачечную, свою ежедневную нечеловеческую вязанку дров, – Ариадна еще раз открыла глаза. – Гога! Гога, ты спишь? – Тишина. – Знаешь, там был один поэт, у него такие странные глаза. Он ничего не понял в стихах. Ах, почему мы такие одинокие – и папа, и теперь я? Гога?»

Поэт, который «ничего не понял в стихах», – Николай Гумилёв, с которым Лариса встретится в «Бродячей собаке» через семь лет, но об этом другая глава.

Вдоль коридора еще тянулись книжные полки, где выстроилась библиотека М. А. Рейснера, которую он продаст в 1918 году, чтобы заплатить долг В. Святловскому, другу его семьи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.