И СНОВА В ПУТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

И СНОВА В ПУТЬ

Яков Миронович Маршак продолжал «строить воздушные замки» даже в поезде под стук колес. «Толчок, еще толчок, вперед, назад, вбок, — вспоминал Самуил Яковлевич. — Груда жестяных чайников и кружек летит со столика. Мать вскакивает и хватает меня на руки. Ей мерещится крушение. Крушения чуть ли не каждый день случаются на железной дороге в это время — тридцать лет тому назад.

Мать с укором смотрит на отца. Куда везет он ее с ребятами? Дети должны расти на одном месте, как деревья и трава, а он таскает их по всему свету…»

Мать следит за мной в тревоге,

Не дает мне отойти,

Но как весело в дороге

Пассажиру лет шести!

Мне пошло седьмое лето,

На год старше стал мой брат.

И по четверти билета

Мать купила для ребят.

Когда бесконечные эти странствия становились уже невыносимы, Яков Миронович, пытаясь подбодрить семейство, рассказывал чудеса. Фантазия, оптимизм Якова Мироновича Маршака воистину не знали границ. Самуил Яковлевич вспоминал, как он готовил родных к переезду из Северной России на Украину.

«— Арбузы там, — говорит отец, — во какие! Вишни ведрами, антоновка мешками. Двор огромный — бегать будете. Тут роща, река в двух шагах.

— А не сыро ли там? — спрашивает мать, знающая, что отцу нельзя верить, что ему, кочевнику, всякие новые места кажутся раем.

Отец уже побывал там, куда мы едем. Он и с будущими соседями познакомился, и нашу будущую квартиру видел.

— Пока две комнатки будут, чистенькие, уютные, а потом целая квартирка. Хозяин, заводчик, — хороший человек. Семья его пока еще в губернском городе, но скоро тоже переедет и будет жить с нами рядом. Дочка у него Шурочка — красавица и умница. У соседа Мирон Мироныча тоже есть бойкие мальчики, вы с ними играть будете.

Впоследствии мы узнали, что эти бойкие соседские мальчики, дети Мирон Мироныча, — настоящие разбойники. От них нам житья не было».

Принято считать, что путешествия развивают в детях воображение. Пожалуй, это так. Пройдут годы, и уже взрослый Самуил Маршак, вспоминая об одном из многочисленных переездов, напишет стихи:

Четыре года было мне,

Но помню, как сквозь сон:

Стучат копыта в тишине.

Мы едем через Дон.

Мы едем долго — Дон широк.

Потом пошли сады.

В саду и дали мне глоток

Живой донской воды…

После длительных странствий семья Маршаков возвращается в пригород Острогожска Майдан.

Есть такой небольшой городок,

Где полвека назад на слободке

В каждом доме стучал молоток

По колодке, по новой подметке.

Был за этой слободкой завод.

Много лет он стоял недостроен.

По соседству ютился народ,

Промышлявший отходами боен.

По большому пустому двору

Летом целые дни и недели,

Извиваясь, крутясь на ветру,

Пузыри и кишки шелестели.

Рыжий мальчик, сидевший на тыне,

Точно всадник лихой на седле,

Караулил арбузы и дыни,

Что лежали кругом на земле.

Моисей и Самуил, не успев еще осмотреться в новом доме, побежали на улицу знакомиться с окрестностями. Едва ли не у порога начинались огороды, за ними — поля. И вот мальчики увидели чудо, обещанное отцом: на земле лежали арбузы и дыни. Самуил попробовал поднять самый большой арбуз, но, увы, это оказалось ему не по силам. Мальчик позвал на помощь маму и удивился, когда узнал, что все эти богатства — чужие: «Да ведь двор-то теперь наш!» На что последовал ответ: «Двор наш, а дыни и арбузы не наши».

Вскоре мальчики, жившие на соседних улицах, пришли знакомиться с новыми поселенцами Майдана. После допросов «с пристрастием» — кто вы? откуда? почему не похожи на местных? — Самуил и Моисей, получившие полагающуюся новичкам порцию оплеух и затрещин, песка и земли за шиворот, долгое время за ворота дома без старших не выходили. Единственным мальчиком, с которым они дружили, был слепой горбун из соседнего двора. «Горбун был степенный, серьезный и очень добрый малый, — вспоминал Самуил Яковлевич. — Буйная и озорная молодежь соседних дворов не принимала его в компанию, да и сам он чуждался своих ровесников и проводил целые дни совсем один.

Это был первый слепой, которого я встретил на своем веку».

Маму, разумеется, не радовало такое окружение. К тому же «зеленые луговины и рощицы, в которых терялись улицы нашей окраины, веяли болотистым дыханием малярии», — писал в своих воспоминаниях С. Я. Маршак. Почти каждый вечер она просила, убеждала отца, уставшего после тяжелого рабочего дня, в необходимости перебраться в другой город. «Ну потерпи еще немного… Еще полгода, ну, самое большее — год, и все у нас пойдет по-другому», — отвечал тот. И снова рассказывал о своих проектах. Действительно, вскоре после их приезда в Острогожск Якова Мироновича вызвали в Петербург. Радость охватила всех домочадцев, и мечтания о большом городе вскружили Самуилу и Моисею головы. Но, оказалось, до отъезда в Петербург было еще далеко, и пока жизнь шла своим чередом. Со двора мальчики по-прежнему почти не выходили. «На дворе я и познакомился с первым моим приятелем — слепым горбуном Митрошкой, — писал Самуил Яковлевич. — Ни он у меня, ни я у него никогда не бывали, а встречались мы у плетня, который отделял наш двор от соседнего. Плетень был невысокий — не то что деревянный забор со стороны улицы. Во время наших разговоров Митрошка пристраивался по одну сторону плетня, я — по другую. Мне было тогда лет семь-восемь, а ему не меньше восемнадцати, но мы были почти одного роста. Может быть, потому-то я и считал его своим ровесником и вел с ним долгие душевные беседы обо всем на свете — о мальчишках, которые обижали его и меня, о том, что люди должны обращаться друг с другом по-доброму, по-хорошему и что, может быть, когда-нибудь так оно и будет… Говорили о разных странах, о боге, о земле, о звездах, о хвостатой комете, про которую тогда было так много толков…

…Слепой соглашался со мною. Я тоже с ним никогда не спорил. Нам с ним было хорошо, до того хорошо, что у меня горло сжималось и дух захватывало. Я любил, когда со мной разговаривают терпеливо и ласково, а слепой был добрый и спокойный человек. Делать ему было нечего, и он никуда не торопился.

Я рассказывал ему об инквизиторах и спрашивал, волнуясь:

— Разве это хорошо жечь людей, которые совсем не виноваты?»

Почему тема инквизиции так волновала восьмилетнего Самуила?

«Мальчишки, с которыми я бегал, знали, когда звонят к вечерне, когда — к обедне… А я не знал, что такое обедня и вечерня, потому что я еврей (я думал, что обедня — это такая долгая, спокойная, сытная, как обед, молитва). Мне совестно было спрашивать мальчиков об этом — я даже немного побаивался церкви и церковного звона. В будни никто на нашей улице не помнил, что я еврей, а в воскресенье и в праздник все мальчики в новой одежде ходили в церковь, а я один с прорехами в штанах стоял у забора и от нечего делать рубил палкой головы лопуху и крапиве…

…Мальчики на улице называли меня жидом. Они все были православные. Мне казалось, что они сами себя так назвали из самохвальства. Славным называют человека, когда хвалят его. Правым бывает тот, кто говорит и поступает, как надо. Они, значит, и правые, и славные. А что такое жид? Жадина, жаднюга, жила — вот что это такое.

Я не знал, как мне дразнить русских мальчишек. Никто на нашей улице еще не придумал для них обидной клички. А если сам не выдумаешь, кличка не пристанет. Мой старший брат читал книжку об инквизиторах. Это такие монахи, которые судили [и] жгли хороших людей на кострах. Самого злого инквизитора звали Торквемада.

И вот, когда Митрошка-кишечник начинал дразнить меня жидом, я кричал ему, сжимая кулачки:

— Инквизитор! Инквизитор! Торквемада!»

Пройдут годы, и уже взрослый, признанный в Петербурге поэт Самуил Маршак, вернувшийся из путешествия по Ближнему Востоку, в 1911 году напишет стихи:

На Пасху, встречая свой праздник свободы,

Под низкие своды спустились они.

Казалось, звучали шаги в отдаленьи,

И глухо дрожали крутые ступени,

И тускло горели огни.

Семья притаилась за скатертью белой…

Могучий и смелый, лишь он не дрожал

             И встал он пророком в молчаньи глубоком,

             И взором окинул подвал.

И тихо он начал: «Рабами мы были,

Но в темной могиле, в подвале немом

Мы гордо повторим: „Мы были, мы были,

Теперь мы тяжелое иго забыли —

И дышим своим торжеством!“

Пускай мы пред смертью, пускай мы в подвале —

             Грядущие дали не скрыл этот свод

             И нашей свободы никто не отнимет…

             Пусть голову каждый повыше поднимет

             И смерти бестрепетно ждет!

Мы были рабами! Мы были! Мы были!»

И вдруг позабыли свой ужас они:

Они не слыхали в минутном забвеньи.

Как глуше, сильней задрожали ступени,

И дрогнули робко они.

Вскочили… Столпились… Слетела посуда,

Как мертвая груда, застыли и ждут

             И отперлись двери — и черные звери

             По лестнице черной идут.

             И сытый, и гордый

             И с поступью твердой

            Аббат выступал впереди…

Старик к нему вышел. Он стал у порога

Спокойный и гневный, как посланный Богом

И замерли крики в груди!

И встретились взоры…

Эти стихи были опубликованы в 1912 году в Петербурге в брошюре «Библиотека еврейской семьи и школы». Тогда память не раз возвращала Маршака к событиям пятнадцатилетней давности, к тем дням, когда ребята с так называемого «рязанского двора» на Майдане доставали его и брата расспросами: кто они, откуда, отчего не похожи на майдановских?

«— Мы нездешние, — виновато сказал брат, — мы всего три дня как в этот город приехали.

— А вы русские? — спросил рыжий.

— Да, — сказал я.

— Нет, — сказал брат. — Мы евреи.

— Ну, это ничего, — ответил рыжий. — У нас во дворе тоже есть еврейчик, Жестяников Митька.

Тут мы расстались».

И именно здесь, на Майдане, судьба подарила Маршаку незабываемую встречу, которую он впоследствии описал в незавершенной своей новелле «Шура Ястребцова»: «В соседних дворах было много девочек, но такой я еще не видел. Не то чтобы платье на ней было лучше, чем у других девочек, — платье было самое обыкновенное, хоть и голубое. И сама она была, я думаю, не какая-нибудь особенная. Только очень новая, незнакомая».

Увидел он эту незнакомку, когда она поднималась по шаткой лестнице на чердак старого завода. Оказавшись на краю площадки у входа на чердак, она то ли поскользнулась, то ли, растерявшись, упала. «Как она падала, я даже не заметил. Услышал только визг, а потом что-то негромко шлепнулось в траву. Подбегаю — она лежит и молчит. Глаза закрыты. Расшиблась, умерла. Я заорал во все горло, сам не помню что. Она вскочила, прижала обе ладони к моим губам и шепчет:

— Молчи, дрянь, молчи, дрянь».

Незнакомка попросила у Самуила носовой платок — она не хотела, чтобы на ее платке остались следы крови — и иголку с ниткой. Он украдкой раздобыл дома иголку с белой ниткой и принес их девочке, успевшей к тому времени привести в порядок смятое платье. Велев Самуилу отвернуться, она заштопала порванный чулок и еще раз предупредила мальчика, чтобы тот хранил молчание. «Если ты кому-нибудь скажешь, что я слетела сверху, я тебе… Я с тобой навсегда поссорюсь». И потребовала: «Перекрестись, что никому не скажешь».

«Я был очень испуган и готов был поклясться всем святым, что никому не скажу, — вспоминал Маршак. — Но перекреститься я не мог. В нашей семье никто никогда не крестился.

— Я не умею, мне нельзя, — сказал я ей.

— Как не можешь? — спросила она гневно. — Ты что, креститься не умеешь? Разве ты собака или кот, а не человек?

И она громко рассмеялась…

…Так я познакомился с Шурой.

Это была та самая Шура Ястребцова, из-за которой в продолжение многих лет шла потом между тремя дворами ожесточенная война».

* * *

А вот каким запомнился Майдан сестре Самуила Яковлевича, Юдифи:

«Окраина Острогожска. Майдан. Мне около трех лет. Рано утром мама идет на базар. В руке у нее большое ведро. Зая — моя сестра — говорит, что в ведре мама принесет вишни и сварит варенье, а потом на ужин нам будут давать по целому блюдцу варенья с хлебом.

Перед уходом мама просит нашего старшего брата Сёму хорошенько за нами присматривать, а то мы еще убежим за ворота или на задний двор, где мусорная яма…

Потом Сёме надоедает играть „в человечки“».

В голове Сёмы возникали новые и новые игры:

Среди пустынного двора

У нас, ребят, идет игра.

Кладем мы кучку черепков,

Осколков кирпича —

И городок у нас готов:

Дома и каланча.

Из гладких, тесаных камней

Мы строим город покрупней,

А из дощечек и коры

Деревню — избы и дворы.

…Бегут дороги и пути

Через поля, холмы.

Бегут и вдоль и поперек

Пустынного двора.

А этот двор, как мир, широк,

Пока идет игра!

Вот еще из воспоминаний Юдифи Яковлевны:

«— Хотите, я вам покажу голубей, которые живут на чердаке? — спрашивает он.

— А мама нам не позволяет ходить на задний двор, там мусорная яма, — говорит Зая (сестра Маршака. — М. Г.).

— Конечно, без старших ходить туда нельзя. Но вы же не одни, вы идете со мной.

И мы отправляемся на задний двор.

Там, в старом разрушенном доме, с выбитыми стеклами, с шаткой лестницей, живут одни только голуби…

Не успевает Сёма подняться наверх, как уже снова спускается в овраг вместе с Моней. Моня тоже наш брат. Он уже совсем большой, даже старше Сёмы. Когда мы ему мешаем заниматься, он очень сердится. Ведь у него скоро экзамены.

— Ну, что у вас тут случилось? — говорит Моня и морщит лоб совсем как взрослый. — Где у тебя болит? — спрашивает он у меня».

Отца, с раннего утра и до позднего вечера занятого нелегкой работой, дети видели нечасто.

Редко видел я лоб этот кроткий

Без морщины тревог и забот

В те часы, когда вечер короткий

Оставлял нам для встречи завод.

Больно дрались отцы на слободке.

Мы не знали ни палки, ни плетки.

Наш отец нас ни разу не бил.

Человек он был строгий, но кроткий.

И хорошую книжку любил.

Возвращение отца домой, порой поздним вечером, было для всех радостью. Однажды, придя с работы, он увидел, что Сёма что-то старательно записывает в тетрадь. Прочел:

Один сижу я.

Кругом все тихо.

Печально с неба

Сияет месяц,

Как будто что-то

Сказать он хочет.

Один сижу я.

Кругом все тихо…

Юдифь Яковлевна вспоминала, что на вопрос отца «Ты сочинил эти стихи?» Сёма ответил:

«— Да так, пустяки… Знаешь, папочка, — говорит Сёма, — когда у меня накопится много стихов, я перепишу их для тебя в синий бархатный альбом, что лежит на этажерке…

— Спасибо, — говорит папа. — Я горжусь тем, что у меня сын — поэт. Но пока еще этому поэту нужно много учиться, и в первую очередь научиться писать красивым почерком…»

На первой странице красивым, ровным почерком было написано посвящение, из которого я запомнила такие строки:

Прими от сына первый дар.

Не ты ль во мне создал поэта?

Не ты ли бросил искру света

В мой ум и зародил пожар

В моей груди?

Читая эти первые поэтические строки маленького Сёмы Маршака, невольно задаешься вопросом: не здесь ли истоки лучших его ранних стихов для детей, таких как «Детки в клетке», «Цирк».

…Начинается программа!

Два ручных гиппопотама,

Разделивших первый приз,

Исполняют вальс-каприз.

В четыре руки обезьяна

Играет на фортепьяно…

По проволоке дама

Идет, как телеграмма…

Лев Кассиль вспоминал свой разговор с Владимиром Маяковским, состоявшийся в 1928 году:

«— Слушайте! — оглушил он меня своим басом. — Вы это что?.. Вы, я вижу, совсем темный еще? Неужели вот и этого не знаете? — он широко повел рукой. — „По проволоке дама идет, как телеграмма…“

— Это-то знаю, — пробормотал я. — Помните, когда мы по Таганке шли, там еще через канаву мосточки были проложены. Вы все повторяли. Я думал, это вы сами сочинили.

— Если бы я придумал такие строки, я бы не по мосточкам, а по Кузнецкому мосту целый месяц гордый бы ходил, — прорычал Маяковский. — Это же у него в „Цирке“. До чего же ж здорово! — Он прошелся по комнате, постоял, как бы вслушиваясь, и скрылся у себя в кабинете, откуда еще несколько раз донеслось, вполголоса, на разные тона баса пробуемое: — „По проволоке дама идет, как телеграмма… По проволоке дама идет, как телеграмма“. Здорово!»

В библиотеке Маршака есть сборник стихов Маяковского с его дарственной надписью: «Замечательному Маршаку. В. В. Маяковский. 11.01.30».

Пройдет больше двадцати лет после этого январского дня, и Маршак в письме к саратовской студентке А. И. Бегучевой напишет: «С Маяковским я встретился в те времена, когда шла острая борьба за новую, политическую, идейную детскую книгу и за высокое поэтическое мастерство в этой области. В этой борьбе мы оказались с ним единомышленниками, и наши нечастые встречи (я жил тогда в Ленинграде, а он — в Москве) всегда были для меня большой радостью».

Есть в цикле стихов Маршака «Детки в клетке» стихотворение «Тигренок». Написал он его в 1923 году.

Убирайтесь! Я сердит!

Мне не нужен ваш бисквит.

Что хорошего в бисквите?

Вы мне мяса принесите.

Я — тигренок, хищный зверь!

Понимаете теперь?

Я с ума сойду от злости!

Каждый день приходят гости,

Беспокоят, пристают,

В клетку зонтики суют.

Эй, не стойте слишком близко,

Я тигренок, а не киска!

В 1935 году поэт вернулся к этому стихотворению и… оставил от него лишь последнее двустишье: «Эй, не стойте слишком близко!/ Я — тигренок, а не киска!» Почему так поступил Маршак? Автору, разумеется, виднее. Но не вызывает сомнения, что такие стихи, как «Тигренок», «Обезьяна» и другие мог написать только человек, сохранивший детскую душу, детское восприятие мира. Впрочем, лучше всего об этом написала Марина Цветаева в своих заметках «О новой русской детской книге»: «„Детки в клетке“ С. Маршака из всех детских книг моя любимая. Начнем с названия. Не звери в клетке, а детки в клетке, те самые детки, которые на них смотрят. Дети смотрят на самих себя. Малолетние (дошкольники) — слон, белый медведь, жирафа, лев… кого там нет! Все там будем…

Закончу спокойным и удовлетворительным утверждением, что русская дошкольная книга лучшая в мире».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.