7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

Был при нашей мастерской и небольшой художественный участок, выполнявший наиболее квалифицированные художественные работы. Бригадиром был Голубин, потерявший на Колыме ногу и ходивший на деревяшке. Как-то у них из-за внепланового увеличения заказов образовался затор в работе и некого было поставить на разрисовку полочек для полотенец. Обычно на такой полочке рисовался в овале какой-нибудь неприхотливый русский пейзаж. Начальство направило на помощь художникам меня: я хоть и не имел специального художественного образования, но, как остальные члены бригады, все же разрисовывал в игрушечном цехе кукол.

Выдали мне кисти, палитру, краски, открытки с образцами пейзажей, и я сел за работу. Прежде всего надо было вычертить овал: беру две булавки и нитку и по всем правилам черчения изображаю на дощечке математически ровный эллипс.

Случайно в это время около меня стоял Голубин. Когда он увидел мои манипуляции, то сразу же раскричался так, что я подумал, что его вот-вот хватит апоплексический удар. «Вы-вы-вы художник или ремесленник?» – заикаясь от волнения и злости прошипел Голубин. «Как это может художник пользоваться линейкой, треугольником и прочей дребеденью?» – несколько успокоившись, продолжал он и, взяв карандаш, одним росчерком нарисовал на бумаге эллипс ничуть не хуже моего. «Вот так должен работать художник!» – торжественно промолвил Голубин и, окинув меня презрительным взглядом, удалился. Больше он ко мне не подходил, уверенный в том, что художника из меня не получится.

Вообще говоря, коллектив у Голубина был довольно сильный: помимо Ивана Шведова, о котором я уже писал, запомнился еще художник Васильев. Лет за сорок, коренастый, всю свою жизнь он занимался только тем, что рисовал цветы, за что и попал в заключение, наотрез отказавшись рисовать портрет одного из тогдашних вождей. Надо сказать, что в изображении цветов Васильев достиг совершенства. Нарисованные им на оштукатуренной стене барака розы так и хотелось взять в руки и понюхать, они были как живые. Свои работы заказчикам Васильев обычно сдавал так: выждав солнечный денек, он ставил на столик между двумя окнами кувшин с водой, а позади кувшина картину с нарисованными цветами (фон картины нарочно подбирал под цвет стены). Каждый вошедший в комнату с удивлением обнаруживал: зимой, в трескучий колымский мороз, на столе, в кувшине с водой, кустик цветущей сирени или цветущую розу. Это было настолько естественно, что некоторые, не поверив глазам, подходили поближе – понюхать цветы, просто не верилось, что все это нарисовано. За свои работы художники получали иногда от своих меценатов-заказчиков (преимущественно, стрелков-охранников) еще дополнительную мзду в виде хлеба, сахара, табака и прочего. Так что особенно жаловаться на жизнь им не приходилось.

Были у нас и музыканты. На «23-м километре» существовал неплохой струнный оркестр. Обычно этот оркестр в обеденное время играл в столовой, а п выступал и в клубе на вечерах самодеятельности. Руководителем его был известный виолончелист Конон Лазаревич Новогрудский, освобожденный от общих работ. Мы с ним часто беседовали на разные музыкальные темы. Все музыканты оркестра, кроме Новогрудского, работали в нем по совместительству: полдня они проводили на лагерных работах, в основном, в столовой, где получали свой приварок.

Однажды Конон Лазаревич предложил играть в его оркестре и мне. «На чем же?» – спросил я, ведь за всю жизнь, кроме фортепиано, я ни к какому музыкальному инструменту не притрагивался. Но Новогрудский ответил, что, если я знаю нотную грамоту, то он берется за несколько дней обучить меня игре на балалайке «прима». И действительно, ровно через неделю состоялся мой дебют в нашем клубе.

Зимой температура в клубе не отличалась от наружной, клуб не работал, но в летнее время порой давали концерты для зэков. Приходили и вольные работники лагеря, иногда с семьями: они занимали самые почетные места – первые ряды. Зэков, желающих попасть на такие концерты, было очень много, и поэтому их пускали в клуб либо по блату, либо по особым билетам, которые получали только ударники.

Звездой всех концертов и главным постановщиком всех номеров был Коля Солнцев, способный и опытный артист, остроумный и находчивый режиссер. Он обладал не очень сильным, но красивым тенором и вполне мог бы украсить собой любой областной театр музкомедии. Но на воле призванию актера Коля неизменно предпочитал планиду вора-рецидивиста. Он имел несколько судимостей, частенько сиживал по тюрьмам и лагерям и вот теперь попал на Колыму (правда, впоследствии он с Колымы как-то выбрался, и я еще раз встретил его на БАМлаге в Свободном, где он тоже кантовался по самодеятельности).

Но артистичен был Коля по-настоящему, играл всегда с душой, и просто не верилось, что такой талант мог заниматься грабежами и разбоем. Особенно мне запомнилась в постановке Солнцева утесовская «Маркиза», в которой Николай исполнял роль кучера Марселя. Женщины к участию в самодеятельности не допускались, даже на концертах их сажали отдельно от мужчин и под неусыпным наблюдением лагерных надзирателей, поэтому роль маркизы исполнял молоденький парнишка из уркачей.

Надо сказать, что аккомпанемент нашего оркестра всегда был на высоте, и после особо бурных оваций Коля обычно выводил за руку Новогрудского и театрально благодарил его. Такие концерты были в лагере большим событием и хоть на короткое время, но помогали несколько забыть все тяготы нашей жизни.

Раз в месяц около столовой, а зимой в тамбуре столовой, вывешивалась наша стенгазета на нескольких листах ватмана. Ее техническим редактором был талантливый журналист Юрочка Казарновский[220], бывший работник областной газеты в Архангельске. Газету оформляли такие художники, как Шведов и Голубин. Так что по части оформления она была шедевром: броские красочные надписи, профессионально выполненные рисунки и карикатуры, – было на что посмотреть. Чего не скажешь о содержании, состоявшем в основном из полуграмотных, суконным языком написанных статей лагерного начальства. Единственным исключением и ярким пятном газеты был так называемый «Листок сатиры и юмора». Конечно, никакой критики лагерного начальства или лагерной жизни не допускалось, но Казарновский всегда что-нибудь да придумывал такое, от чего все читающие держались за животы от смеха. Особенно остроумными у него были «зарисовки с натуры», или так называемые «мысли вслух».

Из «зарисовок» мне запомнилась одна о том, как лагерный блатной жаргон входит в лексикон даже бывших священнослужителей. На рисунке были изображены двое доходяг. Один, поднеся к лицу другого руку с назидательно поднятым указательным пальцем, что-то ему объясняет. Надпись же под рисунком гласит: «Бывший поп поясняет богобоязненному старичку притчу из священного писания: “И вот тут-то апостол Павел зело фраернулся”».

А вот из «мыслей вслух»: «Странно? Уже второй месяц лагстаростой, а все еще в старых сапогах ходит!», или «Уже месяц поваром, а все еще не Жора!» Таких хохм в каждом номере стенгазеты было немало, и «Листок сатиры и юмора» пользовался неизменным успехом как среди зэков, так и среди начальства.

Наш начальник лагеря – Бондарев – несмотря на свою русскую фамилию, был «щирым хохлом». И когда он узнал, что в лагерь попал настоящий профессиональный бандурист, лет около шестидесяти, почти слепой на оба глаза, то загорелся желанием послушать в его исполнении старинные украинские песни. Но бандурист заявил, что петь он будет только под свою бандуру. И вот, каким уж образом не знаю, но связались с его родными на Украине, и бандуру все же в лагерь доставили. И бандурист стал частым солистом в столовой. Пел он хоть и слабым, надтреснутым голосом, но очень задушевно, и когда исполнял «Кармелюка», а особенно место: «Маю жинку, маю диток, но я их не бачу, як сгадаю за их долю, так гирко заплачу», – у многих на глазах стояли слезы.

Бондарев часто забирал бандуриста из лагеря как к себе домой, так и в Магадан. И, как ни жаль ему было расставаться с такой игрушкой, но через несколько месяцев бандуриста, сидевшего по какой-то неполитической статье, актировали по инвалидности и старости и, освободив, отправили домой.

Общепризнанным фюрером преступного мира нашего лагеря был Садык Гарипович Шерипов, профессиональный вор и астраханский татарин. Перед ним заискивали стрелки охраны и коменданты, да и сам Бондарев при встрече с Шериповым здоровался первым. Все они прекрасно знали, что слово Шерипова кое-что значит не только в лагере, но и в Магадане, где на поселении проживали многие его дружки-уголовники.

В погожие летние дни вечерние поверки обычно устраивались на плацу. Все зэки, поротно, выстраивались по его периметру. Строй обходил дежурный комендант с лагерным, из зэков-бытовиков, старостой и проверял наличие по спискам. После поверки зачитывались приказы по лагерю. Обычно они касались бытовиков-«женатиков»: поймают женщину в мужском бараке, или, наоборот, – мужчину в женском, запишут, а вечером по плацу приказ: «Заключенную Иванову за незаконное (как будто бы в лагере может быть что-либо законное!) сожительство с мужчинами водворить в ШИЗО сроком на десять суток». Раз она пришла к нему, ей дают десять суток, а ему – пять, а если бы он пришел к ней, то десять суток дали бы ему, а ей пять. И вот наберут пар пять-шесть, построят их посреди плаца парами, и раздается команда: «Женатики – под ручки! В ШИЗО – шагом марш!». Оркестр Новогрудского играет бравурный марш, а «женатики», взявшись под руки, шествуют в сторону ШИЗО, отдыхать на трехста граммах хлеба в сутки.

Бывали в лагере и такие развлечения. Многие, особенно из молодых, «контрики» завидовали «женатикам», работавшим, как правило, на блатных должностях (повара, пекаря, хлеборезы и пр.): они могли не только сами хорошо питаться, но и подкармливать своих «жен» – профессиональных проституток, не стеснявшихся проделывать все, что надо, на глазах у всего мужского барака. Мы же, контрики, питались так, что еле-еле ноги таскали. Тут уж не до любовных похождений, вот и приходилось нам на этих поверках только облизываться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.