7
7
Поскольку я был тюремно-заключенным, то оставлять меня в бесконвойной мальдякской зоне после выздоровления было нельзя. Но и отправить прямо из стационара на Ленковый не было возможности: довольно далеко, а гнать машину из-за одного зэка не имело смысла. Надо было ждать оказии, и начальство приняло соломоново решение: поместить меня пока в строго законвоированный мальдякский РУР, куда на короткие сроки помещали злостных отказчиков от работы, подследственных, совершивших преступление уже в лагере и других. Публика в РУРе была, как говорится, оторви и брось: здоровые лбы – многократные рецидивисты, которых боялось даже лагерное начальство. Их заставляли, под усиленным конвоем, делать самую тяжелую физическую работу, например, переносить по непроезжим дорогам тяжелые грузы на большие расстояния.
Никакой санитарной службы в РУРе не было, и все попавшие туда без исключения выводились на работу, кроме подследственных, которым грозила «вышка» за тяжкие преступления, например, убийство охранников и т. д. Только раз в неделю приходил фельдшер и производил прием больных, но права на освобождение от работы этот «лепила» не имел – он мог только давать какие-либо порошки или пилюли. Вот в этот-то РУР и привел меня конвоир поздно вечером прямо из больницы.
Несмотря на начало мая, еще повсюду лежал снег. Днем пригревало солнышко, но с его заходом температура опускалась до -10°, а то и ниже, а я был практически раздет: больничные шакалы-санитары забрали мои теплые портянки и одеяло, а телогрейку, бушлат и ватные брюки заменили на абсолютное рванье; не побрезговали и дырявыми валенками, заменив их совершенно изодранными ботинками. Несмотря на отсутствие температуры, я после болезни был так слаб, что после нескольких минут ходьбы должен был столько же отдыхать. Два километра от больницы до РУРа я плелся часа два: спасибо, что попался сердобольный стрелок (хоть и редко, но встречались). Видя, в каком я состоянии, он терпеливо поджидал меня, не подгонял, а иногда даже, в нарушение инструкции, и поддерживал. Разговаривал со мной очень сочувственно: «Ну куда же тебя, пахан (старик по-блатному, а старику-то еще и тридцати лет не исполнилось) еще посылают? Ведь загнешься ты в РУРе за два дня, лучше бы уж сразу расстреляли, если ты такой опасный, чем так мучить». Но служба есть служба, привел он меня наконец в РУР и сдал дежурному коменданту.
Начальство в РУРах, учитывая их контингент, подбиралось соответственно: здоровые мордовороты, с полностью атрофировавшимися человеческими чувствами и с пудовыми кулачищами. Да и то, комендант, взглянув на меня, сквозь зубы буркнул: «Ну зачем присылают сюда такую дохлятину? Что я с ним буду делать?» – и послал меня в барак, предупредив, что больных в РУРе не бывает и что завтра к шести утра мне выходить на общие работы.
Кое-как перележав и передрожав от холода и голода (кормили в РУРе два раза в сутки; рацион – триста граммов хлеба и две баланды с кашей в сутки, а затем, если заработаешь, то хлеба могут прибавить, но меня привели поздно и потому кормить меня не полагалось), я проснулся еще до развода. Не успел я съесть свою пайку (а баланды мне не досталось, ее съели более авторитетные клиенты РУРа), как раздалась команда: «Выходи на развод». Назначили меня в какую-то бригаду. Бригадир – здоровый лоб – попытался уговорить коменданта оставить меня в лагере, но в ответ получил хороший пинок и больше таких попыток не предпринимал.
В бригаде было человек пятнадцать, а охраняло нас шестеро стрелков. Зэки, все здоровые и хорошо упитанные (как социально близкие бытовики), были бесконвойными. Все их боялись, и грабили они в лагере фраеров как хотели; потому имели в достатке и хорошее питание, а иногда и выпивку с женщинами (в тех местах, где имелись женские зоны). Даже попав в РУР, они не сидели на пайке. Их бесконвойные дружки, зная, где они будут на следующий день работать, оставляли им в заначках и хлеб, и консервы.
В обязанности бригады входила переноска железных рельсов для вагонеток на несколько километров. Поскольку руровцам полагалось работать только в световой день, то работу они обычно брали аккордно. Ребята все здоровые, и, придя на место, они первым делом доставали из заначек съестное, набивали мамон и, прихватив остатки с собой, брали рельсы и буквально бегом переносили их куда надо. Обычно в таком темпе они успевали свою дневную норму сделать до обеда, на который их водили в лагерь, а потом уже законно оставались в лагере играть в карты и развлекаться, кто как может.
Но в этот день мое присутствие сорвало им всю малину. Заставлять меня таскать рельсы они и не думали, но я и порожний никак не мог поспеть за ними гружеными, и стрелки все время останавливали их, чтобы дать мне отдохнуть. В результате бригада, не сделав к обеду и половины нормы, должна была вместо отдыха в лагере снова выйти на работу после перерыва.
Около вахты взбешенный бригадир сказал мне: «Вот что, пахан, больше ты с нами на работу не выходи. Мы против тебя ничего не имеем, но не желаем из-за тебя торчать за зоной до ночи. Как хочешь, так и делай, но если после обеда выйдешь с нами, пришибем как вшу». Понимая, что это не пустая угроза, я твердо решил: будь что будет, но после обеда я на работу не выхожу. Свою пайку я съел еще утром, поэтому выпил из миски обеденную баланду и уселся на нарах. У бандитов, в отличие от начальства, что-то человеческое еще осталось. Подсел ко мне один из коллег по бригаде и, протянув ломоть хлеба с куском рыбы, сказал: «На, пахан, подрубай». Наклонившись, он тихо произнес на ухо: «Смотри, пахан, держись, выйдешь на работу, Лешка-бригадир тебя пришьет, я его знаю: сказал – сделает». Это еще больше укрепило меня в решении: пойду на работу – смерть верная, а не пойду, еще как получится.
После перерыва бригады, выполнившие норму, остались в лагере, а нашу снова погнали на вахту. Надо было видеть, какими волками смотрели на меня мои коллеги, даже тот, который «дрюкнул» (то есть дал) мне кусок хлеба с рыбой. У вахты я отошел в сторону от бригады и, подойдя к коменданту, сказал, что только вчера выписан из больницы, очень слаб и на работу идти не могу. «У меня здесь не санаторий! – заорал комендант. – Раз прислали, значит здоров. Марш на работу!» Ударом кулака он сбил меня с ног, правда для этого и не требовалось большого усилия. Я упал и, почти потеряв сознание, остался лежать на земле. «Подымайся!» – заорал комендант и ударил меня в бок носком кованого сапога. Но я не поднимался. Тут подбежали другие охранники и стали помогать своему шефу. Я был практически без сознания, боли не чувствовал и только инстинктивно прикрывал голову руками.
Сколько и как эти звери меня били, я не помню. Очнулся я, когда на меня вылили ведро холодной воды. Комендант схватил меня за шиворот, поднял с земли и поднес к моему носу громадный, заросший рыжими волосами кулак: «Последний раз спрашиваю, паскуда: пойдешь на работу?» Говорить я уже не мог, из разбитого рта струйками текла кровь, один глаз затек и ничего не видел, но во мне буквально бурлила ненависть к этим гадам. Я отрицательно покачал головой и мысленно попрощался с жизнью: теперь комендант точно убьет меня.
Собравшаяся поодаль бригада молча смотрела на происходящее. Против моих ожиданий, комендант не стал меня добивать, а просто отпустил левую руку и я мешком упал на землю. «Этих на работу, – показал он на бригаду, – а этого в яму». Яма была высшей мерой наказания для клиентов мальдякского РУРа. В нее помещали только совершивших нападение на руровского охранника или особо злостных отказчиков от работы, к которым зверь-комендант причислил и меня. По совместительству яма служила и моргом, куда временно, до оформления, складывали трупы умерших в РУРе.
Недалеко от вахты, прямо в вечной мерзлоте, конечно силами самих зэков, была выдолблена яма, глубиной метра три и примерно три на три метра площадью. Из-за вечной мерзлоты ее пол и стены и зимой и летом были покрыты льдом. Зимой в эту яму живых не помещали, но сейчас наступила весна, и комендант решил в назидание другим открыть летний сезон и сгубить в ней меня.
Бригада ушла на работу, а меня два охранника волоком потащили к яме. Вход в нее был только сверху, через люк, через который спускалась и убиралась лестница. Сам я спуститься по ней не мог, и охранники просто открыли люк в крыше ямы, опустили меня в нее, держа за руки, и бросили туда. Я упал на дно, но, видно, как-то удачно, потому что ничего себе не повредил. На мерзлой земле я пролежал некоторое время в полубессознательном состоянии, пока не собрался с силами и, кое-как поднявшись на ноги, стал оглядывать свой новый «дворец». Через щели в крыше (люк, конечно, сразу же закрыли) проникал свет, и, привыкнув к полутьме, можно было оглядеть помещение. Стены во всю вышину покрыты коркой льда, утолщающейся книзу. На полу замерзшие кучи кала, видимо, я здесь не первый, а прошлым летом люди здесь находились и оставили эти следы. В яме не кормили и не поили и на оправку не выводили – делай, мол, под себя.
Пока меня тащили стрелки, я потерял один ботинок, и теперь, если не считать тоненькой, размотавшейся тряпки (ее мне дали при выписке вместо моих теплых портянок), одна нога у меня была босой. Кругом лед, нельзя ни к стене прислониться, ни на пол сесть: замерзаешь сразу. Можно было только стоять, переминаясь с ноги на ногу. На босую ногу я опустил одну штанину, и получился «тришкин кафтан»: ногу закрыл, поясницу открыл. И что лучше, еще неизвестно, ведь я перенес крупозное двухстороннее воспаление легких. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но они все же были. Более того, появилась какая-то дикая злость: я решил все перетерпеть, но побороться за свою жизнь до конца.
Чтобы не замерзнуть, я то стоял, то передвигался по яме, а иногда по-ямщицки похлопывал себя руками по бокам. Когда силы окончательно оставляли меня, я усаживался на пол, но, почувствовав смертельный холод, снова вставал. Так прошел конец дня, и наступила ночь. Я настолько был на нервах, что особенно не почувствовал ни ночного, ни утреннего мороза. Когда взошло солнце и несколько его лучиков проникли сквозь щель в потолке, открылся люк, и в него заглянули двое стрелков. Я стоял, держась одной рукой за стену, другую отогревал на своем теле. «Смотри-ка, жив!» – удивленно обратился один стрелок к другому. «Ну и живучий!» – так же удивленно ответил другой. Я было обрадовался, подумав, что пришел конец срока моего ареста, но оказалось, что они и не собираются ни выпустить меня отсюда, ни даже покормить. «На работу пойдешь?» – заорал в яму первый стрелок. Как ни был я слаб, но такая во мне кипела ярость, что я даже не удостоил их ответом, а только явственно выматерился. «Ну и подыхай», – произнес стрелок и захлопнул люк. Я остался в яме на вторые сутки.
Все меньше оставалось сил, все чаще погружался я в полузабытье и падал на ледяную землю. Не помогал даже опыт полтавских карцеров, где я мог, сидя почти раздетый в неотапливаемой бетонной камере, полностью отключаться от окружающей действительности и переноситься в театр или концертный зал, и даже мог сам давать концерт на роскошном «Стейнвее», в результате чего физические страдания в карцере я практически не ощущал. Но, как оказалось, и возникновение транса имеет свои границы. Здесь, в яме, номер с самовнушением не проходил. Холод и голод, по-видимому, были чрезмерными. Вместо блаженных полтавских трансов, я все чаще погружался в какое-то черное ничто и падал на ледяную землю, но все же пока не умирал.
Очнувшись, усилием воли я отгонял от себя слабость и даже шептал: «Врете, бляди, я еще буду жить!» Так прошли еще сутки. Я был пока жив. Но когда снова поутру открылся люк и стрелок, снова удивившись моей живучести, прокричал свое: «На работу пойдешь?», то обматерить его у меня уже не было сил, и я чуть слышно пробормотал: «Нет» и отрицательно замотал головой. Стрелок на этот раз без комментариев захлопнул люк, а я, окончательно обессиленный беседой с ним, упал на землю. К заходу солнца я уже подняться на ноги не мог, лишь, напрягши все силы, окончательно закоченев от лежания на льду, иногда мог стать на четвереньки, да и то ненадолго, и наверно к утру был бы уже готов. Но вдруг! Ох, уж мне эти «вдруг!» – сколько раз они мне спасали жизнь, спасли и на этот раз: но вдруг, уже поздно вечером, когда я совсем не мог подняться с ледяного пола и, казалось, сам превратился в ледышку, но в которой еще кое-как теплилась искорка жизни, вдруг открылся люк в потолке, и в яму стали медленно спускаться по лесенке люди, много людей. Ни подняться, ни окликнуть их у меня уже сил не было. Один из них в темноте нечаянно наступил на меня и удивленно закричал: «Братцы! Да здесь человек, и, кажется, живой», – ощупав меня, продолжал он. Меня сразу же окружили, подняли с земли, начали растирать руками, чтобы согреть, и когда я пришел в себя, то один из них протянул мне кусок черствого хлеба. От такого количества людей (а их было не менее десяти) в яме стало теплее. От тепла и съеденного хлеба я немного отошел и рассказал им свою одиссею.
К моему удивлению, ни один из них даже не выматерился; все только вздыхали и тихо произносили слова молитв. Оказалось, что это была целая бригада баптистов, которую заставили работать в какой-то очень священный для них праздник, и они предпочли этому яму. Но меня это спасло. Из-за смерти одного доходяги – меня, никто бы не стал шуметь, тем более что тут была замешана и амбиция коменданта: меня бы просто списали. Но тут была целая бригада здоровых людей, и в начале промывочного сезона это кое-что значило. К тому же работать они не отказывались, а только просили, чтобы им дали выходной в праздник, и обещали его отработать.
Все же для острастки в яму их посадили, но держать их там долго не имело смысла. Ночь они провели в яме, правда, меня они поместили в самом теплом месте – посредине ямы, один из них даже дал мне свою телогрейку, чтобы, подстелив ее, я мог присесть, когда ноги перестанут держать. Наутро открылся люк, и раздалась команда: «Вылезай!». Вытащили и меня. Оказалось, что прибыл чуть ли не сам Бурлов – начальник прииска Мальдяк, он хотел лично разобраться в баптистском деле. С этим он управился быстро, баптистов просто отправили на прииск, тем более, что свой праздник они уже провели в дороге к РУРу и в яме.
Со мной оказалось сложнее, несмотря на то что имелись мои документы из стационара, да и по внешнему виду можно было легко определить, что я за птица и могу ли я работать на тяжелых физических работах. Но Бурлов ничему не поверил и вызвал вольного врача. Только когда тот признал мою полную нетрудоспособность, Бурлов разрешил оставлять меня в лагере на легких работах, а при первой же возможности этапировать на прииск Ленковый, где собрались все наши тюремщики.
Так я был снова возвращен к жизни. Первый день я пластом лежал на нарах, не в силах даже подняться на лагерную поверку. Мои бывшие собригадники прониклись ко мне некоторым уважением. Некоторые из них, а один раз и сам бригадир, угрожавший меня пришить, иногда угощали меня хлебом и рыбой.
Но особенно поддержал меня один человек, о котором стоит написать поподробнее. Имел он бытовую статью «ПУД» и утверждал, что был режиссером Малого Театра в Москве. Внешне он ничем не выделялся, комплекцией был с меня, но был признанным фюрером всех мальдякских бандюг. Если учесть, что Мальдяк был штрафным прииском в штрафном управлении сверхштрафной и сверхрежимной Колымы, то можно себе представить, какие перлы бандитской аристократии туда попадали. Так что быть у них фюрером что-нибудь да значило. Находился он в РУРе по какому-то особо серьезному уголовному делу, на работу его не выводили, и, по всей вероятности, ему грозила «вышка». Это не мешало ему чувствовать себя тут как рыба в воде. Еду ему выходившие на работу приносили в неограниченном количестве и в широком ассортименте, все его приказания выполнялись беспрекословно.
Звали его Левин, по национальности он был еврей. Многие бытовики имели склонность приукрашивать свои биографии, так что я не знаю, был ли он действительно режиссером Малого Театра, но в том, что он был всесторонне эрудирован в гуманитарных вопросах, я убедился при первой же беседе.
Узнав некоторые детали моей биографии, Левин принял во мне самое горячее участие. Первым делом он перевел меня с крайнего, около дверей и параши, места в свой аристократический угол. Одного его слова было достаточно, чтобы здоровенный бандюга, удара кулаком которого было бы достаточно, чтобы убить не только меня, но и самого Левина, беспрекословно оставил для меня, жалкого доходяги, свои матрас и подушку и перешел на другое место.
И вот началась для меня, даже в РУРе, райская жизнь: лежу на мягком, в тепле, кормит меня от своих щедрот Левин более чем обильно, никто из бандюг даже и не пытается меня чем-нибудь обидеть. Когда захочу – гуляю по территории зоны, никакой работы никто и не думает заставлять меня делать (видимо, авторитет Левина действовал и на охрану), в свободное время ведем с ним душеспасительные беседы, причем больше рассказывает Левин, а я слушаю.
Попав в лагерь, Левин сумел быстро выдвинуться. Как, каким образом, – не могу понять. Обычная логика здесь бессильна, и секрет выдвижения в бандитские фюреры так и остался для меня загадкой. Был же фюрером на пароходе Аид – такой же щуплый еврей, как и Левин! Плывшие с ним бандюги одним пальчиком могли бы его пришибить, но вместо этого беспрекословно исполняли все его распоряжения.
Но моя «кантовка» в РУРе продолжалась недолго. Видимо, комендант РУРа никак не мог простить себе и мне того, что я выбрался живым из ямы. Таких осечек в его практике еще не было: оттуда было только два пути – или в могилу, или на работу. Я же и на работу не пошел, и живым остался!.. Он старался как можно быстрее меня спровадить, чтобы своим невыходом на работу, утвержденным самим Бурловым, я не портил показателей его РУРа.
И вот пригожим майским утром, когда мы с Левиным кейфовали за приятной беседой, в барак вошел стрелок: «Хургес! Быстро с вещами на вахту». Так как вещей у меня не было, собираться долго не пришлось. Обнявшись с Левиным, я пожелал ему скорее отсюда выбираться на волю, на что он ответил только саркастической улыбкой. Сердечно поблагодарив его за все доброе, что он для меня сделал, я побрел на вахту. У ворот уже стоял грузовик, следующий мимо прииска Ленковый. Комендант сдал меня сидевшему в кузове машины стрелку: вручил ему мое дело, а в качестве живого приложения к делу – меня.
И мы покатили. Так я расстался со страшной тюремной зоной прииска Мальдяк и с мальдякским РУРом, где я провел самые ужасные, как я тогда думал, дни своей жизни.
Откуда мне было знать, что самые ужасные дни у меня еще впереди?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.