1
1
Итак, еще раз: 1937 год, 7 мая, около девяти часов утра.
Привезли нас с Шубодеевым к ничем не примечательному одноэтажному домику, сложенному из светлого кирпича. Я сам взял свои чемоданы, а Шубодееву с его дипбагажом помогли. Над входной дверью была прибита небольшая вывеска: «Комендатура НКВД города Симферополя Крымской АССР». Завели нас в караульное помещение. За невысокой, до пояса перегородкой письменный стол, деревянный диван, два или три канцелярских шкафа, несколько стульев и на стене неизменный портрет Джугашвили. Из-за стола поднялся военный в форме НКВД, с одной «шпалой» в петлице (по-армейски – капитан). Он пригласил нас за перегородку, куда были уже сложены наши вещи. С нами остался какой-то сержант, а капитан вышел на улицу о чем-то поговорить с нашими провожатыми. Через несколько минут он вернулся и сказал (как обычно в таких случаях), что товарищ, который нас вызвал, сейчас занят, и нам придется обождать здесь, пока он освободится. Поскольку тон, которым он это произнес, не располагал к дальнейшим расспросам, то с нашей стороны они и не последовали. Нам не оставалось ничего, кроме как ждать.
Все эти события пока на меня особого впечатления не произвели, ведь органы НКВД всегда работали в весьма тесном контакте с нашим ведомством. Перед моей отправкой в Испанию я был в командировке в Ленинграде, а поскольку от моего отсутствия могла задержаться отправка парохода с боеприпасами, то разыскать меня было поручено ленинградскому управлению НКВД, которое, кстати, с этой задачей не справилось, и в Москву я приехал без их участия. Так что, полагал я, не было ничего удивительного в том, что крымское НКВД сработало оперативнее ленинградского и, найдя меня в поезде, привезло в Симферополь.
Что же касается Шубодеева, то он был лучше меня информирован о ситуации на Родине, и внезапное снятие с поезда и доставка в симферопольское НКВД явно его беспокоили, хотя он и старался этого не показывать. На мои попытки вызвать его на разговор он отвечал односложно, и я решил оставить его в покое.
Но пауза явно затягивалась, надо было чем-то заняться. На столе у капитана я заметил стопку газет (кажется, «Советский Крым»). Я попросил разрешения их посмотреть, и капитан молча протянул мне всю стопку. Хотя я уже и был несколько подготовлен статьей Уранова в «Правде», но того, что я прочел в этих газетах, я до тех пор еще не читывал: судя по статьям и заметкам, чуть ли не все более-менее ответственные работники Крымской республики были разоблачены как вредители, шпионы, диверсанты, явные или скрытые троцкисты, которых доблестные органы вовремя разоблачили и обезвредили, и теперь они понесут заслуженное наказание.
Нельзя сказать, что эти материалы особенно благотворно повлияли на мое настроение, но себя я считал далеким от этого разоблаченного сброда. Ведь я, что ни говори, все же герой Испании, орденоносец, безупречно выполнял опаснейшие и ответственнейшие особые задания Партии и Правительства, – понятно же, что все прочитанное мною в газетах ко мне лично никакого отношения иметь не может. Видимо, Шубодеев по этому вопросу был несколько иного мнения, потому что, прочтя газеты, он еще больше помрачнел и на мой вопрос, что он думает, ничего не ответил и только молча протянул газеты капитану, листавшему за своим столом какие-то бумаги в папках.
Но время шло, и желудок подсказывал, что со вчерашнего вечера я ничего не ел. На вопрос, как бы нам перекусить, капитан осведомился, а есть ли у нас деньги. В ответ я протянул ему несколько мелких испанских монеток, взятых мною в Союз для сувениров. Тут он впервые за все время улыбнулся и заметил, что с такой валютой я вряд ли сумею в Симферополе прилично пообедать, но тут же вызвал сержанта и что-то ему сказал. Через некоторое время сержант появился с буханкой белого хлеба, кружком «Полтавской» колбасы и двумя бутылками пива. Это меня окончательно успокоило: ну, думаю, если кормят копченой колбасой, да еще и пиво дают, дела не так уж плохи. (Мне даже в голову не приходило, что в следующий раз я отведаю пива не раньше, чем через десять лет!)
Перекусив, я осведомился у капитана, долго ли нам еще ждать и нельзя ли, если есть время, немного пройтись по городу? Он ответил, что ему ничего не известно, а поскольку вызвать нас могут в любое время, то придется нам побыть здесь. И опять мы сидим с Шубодеевым на том же диване и иногда совершаем пятишаговые прогулки по комнате, не выходя за пределы перегородки. Наш капитан несколько раз куда-то уходил, неизменно оставляя на своем месте сержанта.
Часов в шесть вечера капитан появился с какой-то бумажкой в руках и не очень веселым тоном, как бы извиняясь, объявил, что только что получил из Москвы телеграмму с распоряжением «водворить» нас (так он и выразился – «водворить») в камеру. Осведомился, есть ли у нас оружие, и, получив отрицательный ответ, поручил сержанту произвести личный обыск. Сержант забрал у нас авторучки, часы, галстуки, пояса, испанские монеты, документы, у Шубодеева дипломатический, а у меня липовый нансеновский паспорт, выданный краковским воеводой. Все отобранное капитан занес в специальные описи, в которых мы расписались, затем капитан вызвал четырех солдат, те вынули из кобуры наганы, зачем-то взвели курки, нам приказали заложить руки за спину, и вся процессия двинулась вперед: сначала капитан с солдатом, затем мы с Никифором, а сбоку и сзади нас еще трое вооруженных солдат.
Провели нас через двор и завели в одноэтажный домик с окнами, закрытыми козырьками, – изобретением джугашвилиевского НКВД. Уж больно жирно зэкам смотреть в полное окно, хотя бы и в крупную клетку! Так что это окно снизу доверху; и даже немного выше, закрывалось металлическим козырьком, наглухо прикрепленным к стенам. Козырек образует угол градусов десять, внизу он прибит к стене, а сверху отходит от нее сантиметров на тридцать-сорок, в которые зэк может увидеть небольшой клочок неба. Но и этого оказалось много. На просвет еще надевалась густая металлическая сетка, якобы для того, чтобы зэки не могли через эти щели в козырьке общаться с верхним этажом. Между прочим, хотя наш новый домик был одноэтажный, но все же на всякий случай щель в верхней части козырька была забрана густой сеткой.
Заведя нас в коридор, по обеим сторонам которого были расположены двери камер, капитан что-то сказал дежурному сержанту. Тот прошел по коридору, открыл ключом одну из камер, произнес: «Заходите» и, когда мы вошли в камеру, запер за нами дверь. Я впервые услышал грохот запираемого тюремного замка и оказался в тюремной камере. Тут-то я понял, что свое предупреждение в Картахене Леша Перфильев не высосал из пальца, и оценил, что значит настоящая дружба. Ведь если бы после его предупреждения я не стал бы садиться на пароход, а уехал в другую страну (а сделать это мне было бы не очень трудно, поскольку был настоящий паспорт и немного денег), то, узнав, что перед моим бегством Леша разговаривал со мной, его бы тут же арестовали, и пуля была бы ему обеспечена.
Но Леше я не поверил, да если бы и поверил, то все равно с парохода бы не ушел, потому что иначе в Москве тогда арестовали бы и осудили моих престарелых родителей, ведь в то время еще действовал печально-знаменитый джугашвилиевский закон об измене Родине[150], предусматривающий ответственность вплоть до десяти лет заключения или даже расстрела ни в чем не повинных родственников за «преступления», совершенные их мужьями, сыновьями и т. д. (настоящая система заложников, применявшаяся только в Средневековье да еще впоследствии германскими фашистами). В СССР эту систему Джугашвили ввел в начале 30-х годов, после того как из заграницы не вернулись известные советские ученые Ипатьев и Чичибабин[151].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.