2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Образ Петра продолжал увлекать Пушкина и в 1833 году. В Оренбурге он с увлечением говорил Далю о своем намерении изобразить «этого исполина». Поэт долго и мучительно разрешал для себя проблему этого сложного и противоречивого характера, поражавшего его своей новаторской мощью. Двойственность героя отмечена в записи Пушкина (1835): «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые — нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом». Эти резкие контрасты реформаторских замыслов с личными чертами «своевольства и варварства» Пушкин решил «внести в историю Петра, обдумав»; но в поэме, к которой вскоре обратили его изученные материалы, необходимо было дать художественное обобщение героя и сохранить за ним монументальную целостность и монолитность. Вот почему, приступая в 1833 году к «Медному всаднику», Пушкин строит исторический образ не на раскрытии противоречий, а лишь на могучей творческой энергии петровского характера. В поэме о Петре «самовластный помещик» решительно преодолен носителем государственной мудрости, творящим для будущего.

Понимание его личности связывается теперь у Пушкина с новой концепцией великих политических переворотов. В отличие от его раннего преклонения перед образами одиноких самоотверженных и обреченных героев, как Занд, Лувель или Риэго, он считает теперь, что подлинный творец будущего — это герой, выражающий «творящий дух истории», мощно поворачивающий колесо времени, отважно ведущий за собой труд и мысль своего поколения. Петр, поднявший Россию на дыбы, — спаситель России, хотя бы он и спасал ее «уздой железной». В этом его значение борца с темными силами и великого реформатора своей родины. Недаром в тридцатые годы Пушкин сближает имена Петра I, Разина и Пугачева, понимая их как разные типы русского революционного действия; Петр для него теперь «воплощенная революция». Не во всем сочувствуя этой революционности Петра, Пушкин преклоняется перед ее силой и действием. «Петр Великий один — целая всемирная история», — пишет он в 1836 году Чаадаеву.

Эту основную идею «Медного всадника» верно отметил его первый критик Белинский: «Эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя».

Другой герой поэмы — Евгений, которому суждено вступить в борьбу с «мощным властелином судьбы», раскрывается автором как человек слабый и совершенно не подготовленный к трудному акту политического протеста. Он беден и лишен дарований, ему не хватает «ума и денег», то есть основных двигателей окружающего общества. Все пути к успехам и широкой деятельности для него закрыты: это не носитель новаторских идей, как Петр, не мыслитель, не строитель, не борец. Евгений показан вначале как маленький человек, для которого вопросы личного благополучия и семейного устройства важнее огромных жизненных заданий государства и великих целей национального роста. Петербургу Петра, ограждающему отечество от врагов и призывающему к себе все флаги мировой торговли, он противопоставляет только «свою Парашу». Созданный для сладостных мечтаний и домашней идиллии, он не понимает законов политической борьбы. Пути истории и великие задачи государственных строителей вне его кругозора.

Но пережитая Евгением катастрофа преображает его, из глубины личного страдания возникает философское осознание мировых порядков:

…Иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка неба над землей?

Одновременно зарождается критическая мысль (об основании Петербурга) и растет смелый протест против «строителя чудотворного». Новое глубокое восприятие жизни приводит пассивного созерцателя к титанической схватке с «державцем полумира». Но первое же ответное движение медного исполина обращает его в бегство и бросает в безумие.

Так созревает общефилософская идея Пушкина. Теперь, в отличие от периода создания стихотворения «Кинжал», поэт осуждает все одиночные, не связанные с народом и, значит, безнадежные политические выступления. Книга Радищева, убийства Коцебу и герцога Беррийского, военные заговоры в Испании, Неаполе, Португалии, Петербурге, Варшаве — все это слагается в единое представление о «неравной борьбе», о мужестве отчаянном и безрассудном, обрекающем на гибель общее великое дело. В своих письмах и записях 1828 года Пушкин говорит о «безумных» замыслах, о «несчастных» участниках восстания, о «ничтожности» их средств, о «необъятной силе» их противника. В 1830 году в статье о записках Самсона Пушкин говорит о «безумце Лувеле».

Такие определения уже подготовляют концепцию и терминологию «Медного всадника». Но в отличие от реакционной Европы двадцатых годов в центре пушкинской поэмы — великий герой государственного зодчества. Трагизм раскрывающейся здесь борьбы в том, что против могучей передовой силы истории выступает обреченный на гибель одинокий бунтарь, убежденный в своей правоте и отстаивающий свое представление о справедливости и мудрости.

Такой образ привлекал внимание Пушкина; первоначально поэт даже предполагал связать судьбу Евгения с личностью его предков, которые в эпоху Петра мужественно выступали против «построения С.-Петербурга» и участвовали в стрелецком бунте. Как раз в эпоху написания «Медного всадника» составляются планы повести о московском восстании 1682 года, где выводится и «полковник стрелецкий», очевидно известный Циклер, казненный 4 марта 1698 года вместе с Федором Матвеевичем Пушкиным («С Петром мой пращур не поладил и был за то повешен им…»). В первоначальной редакции «Медного всадника» — в рукописи «Родословной моего героя» — судьба Езерских при Петре изображалась в тех же тонах:

Один из них был четвертован

За бунт стрелецкий.

Сбоку приписано: «За связь с Циклером».

В других вариантах: «За староверов и стрельцов», «За связь с царевною», «За Софью»…

Традицию этого предка и должен был продолжать герой поэмы. Новый враг Петра изображен в «Медном всаднике» обнищалым потомком исторических родов, блиставших некогда «под пером Карамзина», то есть в средневековой Руси, но ныне совершенно забытых.

С ростом замысла тема реакционного сопротивления отступила перед более глубокой философско-политической проблемой, широко и обобщенно раскрывающей трагедию человека с его частным миром, безжалостно растоптанного неумолимым ходом истории, воплощенной в образе непреклонного и стремительного медного всадника.

Нет сомнения, что в этом осмысливании исторического пути Пушкиным глубоко была пережита и драма современного ему передового поколения, сраженного в безнадежной борьбе. От «буйного стрельца», хорошо знакомого поэту по родословным преданиям, он обращается к новейшим «пустынным сеятелям свободы», с которыми был так близко связан личными отношениями.

Как одиноких борцов эпохи своей молодости, Пушкин жалеет и своего Евгения; но в 1833 году он уже не усматривает в его жесте «урок царям». Как и в 1821 году, он глубоко сочувствует своему «мученику», но если в то время могила Карла Занда представлялась ему вечной угрозой «преступной силе», теперь его раздавленный мятежник гибнет бесславно, без отзвука и ответа, не имея даже надгробья, похороненный «ради бога» на пустынном острове чужими и безвестными руками.

Ему противопоставлен образ героя, увековеченного в бронзе, победоносно осуществившего свой революционный замысел и воздвигнувшего на берегах европейского моря цитадель новой российской государственности. Слабосильному мятежнику, кончившему безумием, противостоит государственный зодчий, полный «великих дум»; ветхому домишке, заброшенному наводнением на пустынный остров, — торжественный Петербург с его «дворцами и башнями»; угрозе Евгения: «Ужо тебе!..» — пролог поэмы:

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия…

Никогда еще Пушкин не выражал с такой неотразимой энергией свое преклонение перед Петром-преобразователем, выражающим поступательный ход исторического процесса. Беспримерное величие поэмы в ее огромном замысле — изобразить революцию как строительство государства.

Стих «петербургской повести» остался в русской поэзии непревзойденным по мощи своих ритмов и пластической энергии выражения. Даже бред помешанного принимает в этой поэме скульптурные очертания монументального ваяния:

И обращен к нему спиною

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою,

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.

В «Медном всаднике» свою мысль о Петре Пушкин, как Фальконет, высекает резцом и отливает в бронзе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.