2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Работа над «Новым Тарквинием» не отрывает Пушкина от посещений Тригорского, где он по-прежнему бывает почти ежедневно.

15 декабря семья Осиповых собралась вечером в гостиной. Пушкин с друзьями обсуждали доходившие до них слухи о странном новом царе Константине I, который продолжал жить в Варшаве и отказывался от короны. Неожиданно хозяйке доложили, что спешно вернулся из Петербурга посланный туда за провизией повар Арсений и рассказывает о каких-то необыкновенных происшествиях. Общество насторожилось. Вызванный в гостиную Арсений сообщил, что «в Петербурге бунт, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и сломя голову прискакал в деревню…».

Это был первый очевидец событий 14 декабря, с которым беседовал Пушкин. Известие поразило поэта. Очевидно, пришли в действие скрытые пружины тайного общества, работу которого он так явственно ощущал в Петербурге, Каменке, Кишиневе. Недомолвки Пущина, откровенные высказывания майора Раевского, речи Михаила Орлова, Николая Тургенева, Якушкина, Василия Давыдова, радикальные воззрения Пестеля и Сергея Волконского — все это неожиданно слагалось теперь в единое движение и связывалось с ошеломляющей вестью о восставшей столице. Пушкин страшно побледнел (по свидетельству М. И. Осиповой) и заговорил о тайном обществе.

В состоянии глубокой задумчивости он вернулся в Михайловское. В Петербурге бунт! Не раскрывалась ли ему снова, как четыре года перед тем в Каменке, «высокая цель», способная облагородить целую жизнь? Со свойственной ему стремительностью решений Пушкин собрался в дорогу.

Но этой порывистой внезапности намерений соответствовала и резкая изменчивость его характера. Поэт нередко поражал окружающих быстрой сменой своих настроений и поразительными переломами в своем поведении. Так случилось и на этот раз. Доехав до погоста Врева, Пушкин изменил свое решение. Полная неосведомленность о ходе событий, а главное — о результатах восстания, должна была остановить его. При неудаче петербургских друзей шаг его мог оказаться для них бесполезным, а для него самого безнадежно гибельным. Не юношеской бравадой нужно было реагировать на большие исторические события, развернувшиеся в Петербурге, а разумным и зрелым шагом. Положение вещей обязывало спокойно выжидать. Пушкин совладал с первым порывом и вернулся в Михайловское.

А через день или два он уже читал манифест о воцарении Николая I, опубликованный в газетах 16 декабря. Междуцарствие окончилось. Только через три дня был напечатан отчет о событиях 14 декабря, сообщавший о возмущении рот Московского полка, построившихся под начальством семи или восьми обер-офицеров в батальон-каре перед сенатом. «Виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость… Праведный суд вскоре совершится над преступными участниками бывших беспорядков…»

Скоро стали известны имена арестованных. В последних числах декабря Пушкин с глубокой болью прочел в перечне «важнейших государственных преступников» имена своих товарищей, друзей, задушевных собеседников. На первом же месте — «в чине подпоручика Кондратий Рылеев, сочинитель». Это был прямой и смелый поэт, лишь месяц назад призывавший Пушкина к мужеству и борьбе: «На тебя устремлены глаза России; тебя любят, тебе верят, тебе подражают. Будь поэт и гражданин…» Несколько ниже в списке — имя соредактора Рылеева по «Полярной звезде» и его лучшего друга: «Адъютант герцога Виртембергского Бестужев». Живой и остроумный корреспондент Пушкина, тонкий и культурный критик, автор увлекательных повестей, Бестужев-Марлинский всегда пленял его «кресноречьем сердечным», «кипучестью мысли», «необыкновенной живостью». Совсем недавно, 30 ноября, поэт спрашивал его о Якубовиче, «герое своего воображения». И вот холодный ответ власти на этот дружеский вопрос: «Нижегородского драгунского полка капитан Якубович, провинившийся в злодейском намерении».

Но самое страшное значилось в конце зловещего списка: «Коллежские советники Пущин, приехавший из Москвы, и Вильгельм Кюхельбекер, безумный злодей, без вести пропавший». Это был удар по братьям, по друзьям-лицеистам, по товарищам детских игр и школьных треволнений. В этих именах история уже непосредственно задевала его самого, грозя и вызывая глубокую боль.

Пушкин решает расстаться с одной из своих самых драгоценных рукописей. Уже пять лет он вел свои записки о выдающихся современниках, совершенно свободно и не для печати занося на бумагу впечатления о людях, «которые после сделались историческими лицами». Правительственное сообщение 1825 года называло те же имена. Пушкин понимает, что в руках власти его тетради получат значение важнейшего показания: они смогут «замешать многих, а может быть и умножить число жертв». Он решает предать огню свой четырехлетний дневник о памятных встречах в Кишиневе, Каменке, Одессе.

Свершилось! Темные свернулися листы;

На легком пепле их заветные черты

Белеют… Грудь моя стеснилась, —

мог бы повторить Пушкин недавно лишь написанные им строки об одном сожженном письме. Так перед наступлением 1826 года в камине Михайловского домика сгорело одно из замечательнейших свидетельств поэта о лучших людях его поколения — первая запись Пушкина о декабристах.

1826 год наступал среди всеобщей подавленности и тяжелых предчувствий. Шли розыски и аресты. Втихомолку, но повсеместно только и говорили что о Петропавловской крепости, о царских допросах, о предстоящих карах.

Углубленное и зоркое восприятие поэтом действительности нередко приводило его к безошибочному определению надвигающихся событий. Элегия о французской революции, написанная весною 1825 года, оказалась в свете последующих событий верным предвидением декабря. «Пророк свободы», — метко назвал впоследствии Пушкина Языков, узнавший его как раз в 1826 году, и сам автор «Андрея Шенье» признавал за своим творчеством такое значение (в письме к Плетневу от 3 марта 1826 года Пушкин писал: «Ты знаешь, что я пророк»). «Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, — писал впоследствии Пушкин. — Он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем…»

В 1826 году Пушкин сближает эту повышенную впечатлительность и острую зоркость поэта с даром «боговдохновенных» прорицателей древнего мира. Высшая обостренность зрения и слуха при неугасимом пылании сердца — вот что открывает гениальному избраннику все звучания, все движение, весь сокровенный трепет вселенной и одновременно обогащает его даром воспламенять человеческие души своим огненным еловом. Это вызывает у Пушкина, быть может, самый сильный и прекрасный стих всей русской поэзии:

Глаголом жги сердца людей.

Этой строкой заканчивалось стихотворение «Пророк».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.