Пятница, 27 апреля 1945 года, день катастрофы.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пятница, 27 апреля 1945 года, день катастрофы.

Это начиналось с тишины. Слишком тихая ночь. Около полуночи фрейлейн Бен сообщила, что враг продвинулся вперёд к Шребегартен, и немецкая линия обороны лежала уже перед нами.

Я долго не могла заснуть, мой русский язык проносился в мыслях, вспоминала обороты речи, которые, как я предполагала, можно будет использовать. Сегодня я сообщила впервые народу в подвале, что я немного знаю русский язык, то, что у меня осталось с молодых лет.

Мой русский язык прост, чисто обиходная речь, то что нахваталась по дороге, путешествуя. Всё-таки я могла читать и произносить даты, и читать по буквам. Это скоро опять возвратится ко мне, так как будет тренировка. Языки всегда давались мне легко. Я заснула, наконец, считая на русском языке.

Я спала примерно до 5 часов утра. По вестибюлю кто-то бродит. Это была продавщица книжного магазина, она пришла снаружи, тронула меня за руку и прошептала: «Вы живы». «Что? Русские?» Я получаю ответ глазами. «Да. Только что они вошли к Мейеру (магазин спиртных напитков) через окно». Я одевалась, приводя себя в состояние готовности, причёсывалась. В это время как в помещении противовоздушной обороны женщина объявляла новости. В несколько минут весь подвал был на ногах.

Я еле взобралась по чёрному ходу наверх на первый этаж, хотела спрятать наши продукты, если они ещё не были спрятаны. Я прислушивалась перед расколотой, больше не запирающейся задней дверью. Всё тихо, кухня пуста. Присев, я подползла к окну. Утро, светлая улица находилась под обстрелом, слышались шлепки и разрывы.

Русская четырёхствольная зенитная пушка - 4 железных жирафа огибают угол; угрожающие, очень высокие шеи. Двое мужчин тяжело ступают по улице вверх: широкие спины, кожаные куртки, высокие кожаные сапоги. Машины катятся поближе, останавливаются у бордюра. Мостовая гремит. Через разбитые стёкла бензиновый аромат попадает в кухню.

Я возвращаюсь снова в подвал. Мы завтракали как в удушье. Всё же я съела, к удивлению вдовы, много ломтиков хлеба. У меня бурлило в животе. Это мне напоминало о школьном девичьем чувстве перед контрольной по математике - неприятное чувство, и беспокойство и желание, чтобы уже всё прошло поскорее.

Позже мы вместе поднялись наверх, вдова и я. В её квартире мы смахивали пыль, тёрли, переносили и мыли полы последней водой. Чёрт знает, почему мы мучились таким образом. Наверное, чтобы в движениях своего тела забыться в настоящем и не думать про будущее.

Иногда мы подползали к окну. Снаружи бесконечное столпотворение. Упитанные кобылы, корова, которая глухо мычала после дойки. Они уже раскрывают в гараже напротив свою походную кухню. Впервые мы видим такие типы лица: тугие широкие головы, коротко подстриженные, упитанные, беспечные. Нигде не видно гражданских лиц. Все прибывают новые и новые русские на улицах под нами. И всё это людское море под нашим домом шепчет и дрожит. Кто бы мог представить такое недавно, этот тревожный скрытый ад большого города. Спрятавшаяся жизнь в глубине подвалов, расколотая на самые маленькие группы, которые ничего больше не знают друг о друге.

А снаружи синее небо, безоблачное сияние.

Около полудня гамбурженка и я несли как раз второй котёл, полный супа из перловой крупы, который был сварен для всего народа нашего подвала в пекарне у пекаря. Именно тогда первый враг нашёл дорогу в наш подвал. Крестьянский тип с красными щеками, его глаза мигали, когда он осматривал народ в подвале при свете керосиновой лампы. Медля, он вошёл, 2 шага по направлению к нам.

Сердцебиение. Боязливые подают ему полную суповую тарелку. Он качает головой и улыбается, всё ещё безмолвно.

Там я сказала мои первые русские слова, они прокаркались внезапно как-то очень хрипло: «Что вы сделаете?»

Мужчина обходит и пристально, озадаченно смотрит на меня. Я замечаю, что я ему кажусь зловещей. Ещё, видимо, не случилось с ним, что бы "немой" обращался к нему на его языке. Так как «Немые» - это множественное число от слова «немой», так русские называют немцев в разговорном языке. Вероятно, это со времён немецкой Ганзы, 500 лет назад, когда безмолвно при помощи языка жестов торговые агенты в Новгороде и в других местах обменивали шкуры и воск.

Этот русский ничего не отвечает, во всяком случае, на мой вопрос; он только покачал головой. Я дальше спрашиваю, хочет ли он есть. Вероятно, он что-то хочет. Тогда он ухмыляется немного и говорит по-немецки: "Schnaps".

Водка? Общее сожалеющее покачивание головой. Здесь внизу нет алкоголя. У кого есть ещё хоть что-то, тот хорошо это спрятал. Иван убирается, ищет себе обратную дорогу в лабиринте проходов и дворов.

На нашей улице бодрое солдатское кипение. Вместе с 2 - 3 другими женщинами я отваживаюсь проделать путь через эту суету. На дороге у ворот молодой парень очищает мотоцикл, почти новый немецкий Зюндаппмашин. Он подаёт мне тряпку, требует жестами, чтобы я присоединилась к чистке. Когда я говорю ему на по-русски, что у меня нет для этого желания, он смеётся и смотрит на меня с удивлением.

Вижу едут на велосипеде несколько русских на свежеукраденных колёсах. Они обучают друг друга езде на велосипеде, сидят так жёстко на седле, как едущая на велосипеде шимпанзе Зюзи в зоопарке, ударяются в деревья и кричат от удовольствия.

Я чувствую, как мои страхи ослабевают. Всё же, в конце концов, эти русские «тоже всего лишь только мужчины», от которых, если приближаться к ним с женственным видом, вполне можно отделаться...

Всюду на тротуарах лошади, они унавоживают улицу и сияют. Сильный аромат конюшни. 2 солдата хотят узнать у меня, где следующая водоколонка - лошади хотят пить. Вместе мы тяжело шагаем четверть часа садами. Приветливый голос, добродушные лица. Впервые я услышала вопросы, к которым позже повторялись часто: «Есть ли у Вас мужчина?» Если отвечаешь что да, то на этом всё и кончается. Если нет, следует вопрос, не хотели бы Вы ли «сочетаться браком» с кем-либо из русских. На чём неуклюжее сватовство и заканчивается.

Сначала оба говорили со мной на «ты». Я отвергла это, сказав, что я же не говорю им «ты». Мы шли вдоль пустой дороги. Артиллерийские снаряды летали в листьях над нами. Немецкая оборона лежит в 10 минутах от нас.

Никакой больше водопроводной воды, никакого электричества, никакого газа, совсем ничего. Только Иван.

Назад с вёдрами. Лошади пьют. Оба радостно смотрят на них. Я прохаживаюсь рядом, болтаю то с одним, то с другим русским. Полдень проходит, теперь солнце горит почти по-летнему горячо. Я чувствую что-то чужое, сильное в воздухе, злое и угрожающее. Некоторые парни смотрят робко мимо меня и прячут взгляды. Один, молодой человек, маленький и жёлтый, со следами алкогольного опьянения, втягивает меня в беседу, хочет заманить меня во двор, показывает свои 2 часов на волосатом запястье, из которых он хочет подарить мне одни, если я с ним пойду в подземелье, толкает меня во внутренний двор, я думаю, что я бы стряхнула его, но он внезапно вместе со мной проскальзывает в наш подвал. Он шатается от одного к другому, освещает лампой лица, позволяет лучу света задерживаться на женских лицах подольше.

Подвал замирает. Все эти люди застыли. Никто не двигается, никто не говорит. Слышно тяжёлое дыхание. Теперь луч света задержался у восемнадцатилетней Штинхен, которая лежит в шезлонге. Угрожающе русский спрашивает по-немецки, причём он указывает на девочку: «Сколько лет?»

Никто не отвечает. Девочка лежит там как каменная. Р опять кричит сурово и яростно: «Сколько лет?»

Я отвечаю поспешно по-русски: «Это школьница, ей – 18». Я ещё хочу сказать, что она ранена в голову, не могу вспомнить, как это будет по-русски и употребляю слово «испорчено»: »Голова испорчена, от бомб».

Теперь беседа идёт между мужчиной и мной, поспешные вопросы и ответы, которые были бессмысленной болтовнёй, так как не имели смысла. Торговля о любви, о верной любви, о горячей любви, чтобы он любил меня, люблю ли я его, хотим ли мы любить друг друга.

"Вероятно", - я говорю и приближаюсь постепенно к двери. Парень идёт как приклеенный за мной. Народ вокруг, всё ещё в неподвижном ужасе, не понимает, что здесь подходит.

Я шучу, руки дрожат, еле выношу сердцебиение, выдавливаю едва ли несколько слов. Смотрю мужчине в чёрные глаза и удивляюсь желтушным глазным яблокам. Вот мы уже снаружи в полутёмном проходе, я семеню перед ним, он не ориентируется в этом лабиринте и следует за мной. Я шепчу: «Вон там. Там очень хорошо. Никаких людей».

Ещё 3 шага, 2 ступени - и мы стоим на улице, посреди яркого полуденного солнца.

Я бегу немедленно к моим знакомым воспитателям лошадей, которые их как раз чистят. Я указываю на моего преследователя: «Однако, он плохой, hahaha!»

Парень измеряет меня ядовитым взглядом и скрывается. Воспитатели смеются. Я болтаю довольно долго с ними и при этом отдыхаю. Руки снова успокаиваются.

В то время как я бесконечно болтаю снаружи, в наш подвал зашли ещё нескольких героев, которые искали не женщин, а часы. Позже я видела одного Ивана с целой часовой коллекцией на обоих запястьях, с 5 - 6 штуками, которые он выравнивал постоянно, подтягивал, поправлял с детской воровской радостью.

Теперь наш двор - это бивак. Все расположились в магазинах и гаражах. Лошади питаются зерном и сеном, забавно кивают головами из разбитых витрин. Что-то вроде облегчения носится в воздухе: Ну и прекрасно, часы «поминай, как звали». «Война капут», как говорят русские; для нас война капут. Шторм отшумел у нас, мы теперь с подветренной стороны.

Так мы думали.

Около 18 часов это началось. Один пришёл в подвал, парень как бык, пьяный в стельку, размахивал револьвером и взял курс на жену ликёрного фабриканта. Он охотился на неё с револьвером через весь подвал, отжимая её к двери. Она защищалась, билась, ревела - когда внезапно выстрелил револьвер. Выстрел попал в стену, не повредив никому. Началась паника в подвале, все вскакивают, кричат... Герой с револьвером, очевидно, испугавшись, рванулся в проход сбоку.

Около 19 часов я мирно сидела с вдовой наверху в квартире с вечерней кашей, когда дочка швейцара с криком забежала: «Спускайтесь быстро, Вы должны поговорить по-русски с ними, с теми, что снова пришли за госпожой Б».

Снова жена ликёрного фабриканта. Она – у нас здесь самая толстая, с сильно выступающей грудью. Уже известно, что они ищут толстых. Для них это красиво, так как большая женщина больше отлична телом от мужчины. У примитивных народов толщина - это символ изобилия и плодородия. Им придётся теперь долго искать таких. Сегодня все стали плоскими, даже те, что раньше имели такие округлые формы. Ну конечно, у жены ликёрного фабриканта не было в этом необходимости. Им вся война пошла на пользу. Теперь она должна расплачиваться за свой несправедливый жир.

Когда я спустилась вниз, она стояла у входной двери, жалобно стонала и дрожала. Она сбежала из подвала, смогла убежать от парней. Теперь она не осмеливается вернуться в подвал, она боится обстрела, чтобы вернуться в квартиру на 4 этаже, потому что время от времени еще стреляют с немецкой стороны. Она также боится, что за ней могли увязаться солдаты. Она цепляется за моё предплечье, так сильно, что следы от её ногтей остаются на моей коже, смотрят и умоляет меня, я должна пойти с нею к "коменданту", просит об эскорте, о каком-либо виде защиты. Я не знаю, что она себе вообразила.

Я обращаюсь к проходящему со звёздами на плечах, пытаюсь объяснять ему страх женщины, причём я замечаю, что слово "страх" я не знаю. Но он махнул рукой нетерпеливо: «Да ничего вам никто не сделает, идите домой».

Наконец всхлипывающая женщина идёт вверх по лестнице. Она должна теперь прятаться наверху, чтобы её не увидели. Ну и хорошо, она тут была как наживка для русских.

Едва я поднялась к себе снова наверх, дочка швейцара, которую, очевидно, приучили к курьерству, прибегает снова. Снова мужчины в подвале. На этот раз они хотят пекаршу, которая также накопила в военных годы некоторый жир на теле.

Сам пекарь приходит ко мне, белый как мука, протягивает ко мне руки, заикается: «Они у моей жены...»

Его голос ломается. Через секунду, я чувствую усталость от игры в этой пьесе. Вряд ли пекарю можно бегать так быстро, какие сердечные струны чувствуются в его голосе, он выглядит как голый со своими чувствами, что я видела до сих пор только у больших актёров.

В подвале. Керосиновая лампа больше не горит, керосин, наверно, на исходе. При мерцающем свете коптилки из наполненной салом картонной крышки, при так называемом свете Гинденбурга, я узнаю известковое лицо пекарши, вздрагивающий рот... 3 русских стоят рядом с нею. То один дёргает за руку лежащую в шезлонге женщину, то другой отталкивает его от ней. Она, как будто бы кукла, вещь.

Между тем 3 мужчины беседуют очень быстро друг с другом; очевидно, они спорят. Я понимаю мало, они говорят на жаргоне. Что делать? "Комиссар", - заикается пекарша. Комиссар, который что-то значит: кто-либо, кто должен поговорить с ними. Я быстро на улицу, которая теперь тиха и по-вечернему мирная. Обстрел и огненная краснота вдалеке. Я наталкиваюсь как раз на офицера и обращаюсь к нему на моём самом вежливом русском языке: «пожалуйста, нужна помощь». Он понимает и делает кислое лицо. Медля, недовольно, он следует за мной.

В подвале всё ещё молчание и неподвижность. Как будто бы все эти люди, мужчины, женщины и дети, окаменели. От тройки у пекарши отделился один. Двое других всё ещё стоят возле неё и спорят.

Офицер вмешивается в беседу, без повелительного тона. Я не один раз слышу фразу "Указ Сталина" - указ Сталина. Этот указ касается этого торга, если я понимаю правильно. Всё случается, это естественно, даёт мне понять офицер, пожимая плечами. Один из двоих огрызается. Лицо искажено гневом: «Что случилось? Что немцы с нашими женщинами делали, ты забыл?»

Он кричит: «У них моя сестра...»

Дальше я понимаю не все слова, только смысл.

Снова офицер довольно долго и спокойно что-то внушает мужчине. При этом он медленно удаляется в направлении двери подвала, выводя наружу обоих. Пекарь спрашивает хрипло:

«Они ушли?»

Я киваю и иду, однако, на всякий случай, снова выхожу наружу через тёмный ход. Теперь у них есть я. Оба здесь ожидали меня с нетерпением.

Я кричу, кричу... Дверь подвала за мной глухо захлопывается.

Один дёргает меня за запястья дальше вверх. Теперь другой также дёргает, причём он кладёт свою руку мне на горло таким образом, что я больше не могу кричать, больше не хочется кричать от страха быть задушенной. Оба рвут всё на мне, я уже лежу на земле. В кармане моей куртки что-то дребезжит. Это должно быть ключи от дома, моя связка ключей. Я была прислонена головой к нижней ступени лестницы в подвале, чувствую по спине мокрые прохладные ручьи. Наверху вижу в щель двери, через которую падает небольшой свет, одного из мужчин, который караулит, в то время как другой рвёт моё нижнее бельё, ища себе дорогу. Я ищу на ощупь левой рукой, до тех пор пока не нахожу, наконец, связку ключей. Твёрдо схватываю её пальцами левой. Правой я защищаюсь, но ничего не помогает, он просто разорвал подвязки. Когда я пытаюсь подняться, шатаясь, меня к себе притягивает второй, кулаками принуждает меня встать на колени на землю. Теперь караулит другой и шепчет: «Быстро, быстро...»

Потом я слышу громкие русские голоса. Светлеет. Дверь открылась. Снаружи 2 или 3 русских входят, третья на вид - это женщина в форме. И они смеются.

Второй парень поспешно вскакивает. Теперь оба выходят с тремя другими и оставляют меня.

Я поползла по лестнице вверх, собирал моё платье, пошла вдоль стены к двери подвала. Она была запертой между тем изнутри. Я: «Открывайте, я тут одна, больше никого нет!

Наконец оба железных рычага открываются. Внутри подвала народ пристально смотрит на меня. Теперь только я замечаю, как я выгляжу. Чулки свисают мне на ботинки, волосы растрёпаны, лоскуты подвязки ещё у меня в руке.

Я громко кричу: «Свиньи вы! Дважды позорные свиньи, как вы могли закрыть дверь и оставить меня как кусок грязи!»

Я поворачиваюсь и хочу уйти. За мной только тишина, потом все взрываются. Все говорят, кричат наперебой, спорят, размахивают. Наконец, принято решение: «Мы вместе идём все к коменданту и просим о защите на ночь».

Таким образом, кучка женщин и несколько мужчин выбираются, наконец, в сумрачный вечер, в тепловатый воздух, который пахнет пожаром, к блоку напротив, где должен проживать комендант.

Снаружи тишина, орудия молчат. На дороге у ворот видны на земле русские, что стоят тут лагерем. Один копошится с чем то, когда наша группа приближается. Другой бормочет: «А, это немцы», и снова отворачивается. Внутри во дворе я спрашиваю о коменданте. Из группы мужчин, которая стоит у двери, отделяется один: «Да, что Вы желаете?»

Большой парень белыми зубами, кавказский тип. Однако, он смеётся над моей нерешительностью и над жалкой кучкой, которая хочет жаловаться.

«Ах, что вы, это бы Вам определённо не повредило. Наши мужчины все здоровы».

Он неторопливо прогуливается назад к другим офицерам, мы слышим, как они смеются вполголоса. Я возвращаюсь к нашей серой куче: «Это не имеет смысла».

Толпа возвращается в подвал. Я больше не могу видеть эти гримасы подвала, поднимаюсь на первый этаж, вместе с вдовой, которая ходит вокруг меня как вокруг больной, тихо говорит, гладит меня, наблюдает за мной, это мне уже кажется надоедливым. Я хочу всё забыть.

Я разделась в ванной, впервые за эти дни, умывалась, так хорошо это можно было сделать в маленьком количестве воды, почистила зубы перед зеркалом. Вдруг в дверном проёме выныривает, беззвучный как дух, внезапно бледный русский. Он спрашивает по-немецки тихим голосом: «Где, скажите, пожалуйста, дверь?» Он, очевидно, заблудился в квартире. Я, стоя неподвижно перед удивлённым в ночной сорочке, указываю ему безмолвно дорогу к главному входу, который ведёт на лестничную клетку. На это он отвечает вежливо: "Спасибо".

Я иду в кухню. Да, он проник с чёрного хода. Шкаф для щёток, который мы с вдовой поставили, был отодвинут. Вдова как раз через заднюю лестницу поднимается наверх из подвала. Вместе мы снова баррикадируем заднюю дверь, но на этот раз основательно. Мы строим башню из стульев перед дверью и пододвигаем, наконец, ещё тяжёлый комод. Это, как полагает вдова, их остановит. Главный вход она закрывает на засов, как всегда. Мы чувствуем себя наполовину в безопасности.

Крохотный маленький огонь мерцает в сальной коптилке светом Гинденбурга. Это отбрасывает наши тени в потолок. Вдова устроила мне лежбище в жилой комнате на её кровати. Впервые за долгое время мы не опустили шторы затемнения. К чему? Больше не будет воздушных налётов, с этой ночи с пятницу на субботу мы уже русские. Вдова сидит у меня на крае кровати, она как раз снимает ботинки, и тут грохот, шум.

Бедная задняя дверь, жалко сооружённая баррикада. Уже трещат и громыхают стулья. Слышим потасовку, толкотню и много грубых голосов. Мы пристально смотрим друг на друга. В стенной трещине между кухней и жилой комнатой мерцает свет.

Теперь шаги в прихожей. Кто-то распахивает дверь нашей комнаты.

Один, 2, 3, 4 парня. Все вооружённые, автоматы в бёдра. Они смотрят на двух женщин только мельком, не говоря ни слова. Один идёт немедленно через комнату к шкафу, раскрывает оба ящика, роется в них, снова захлопывает, роется, говорит пренебрежительно что-то и тяжело ступает наружу. Мы слышим, как он рядом в комнате роется, в той, что занимал раньше субквартирант вдовы, до тех пор, пока его не забрали в фолькштурм. Трое других стоят и шепчутся друг с другом, осматривают меня украдкой. Вдова скользнула снова в свои ботинки, она нашёптывает мне, что она хотела бы найти помощь в других квартирах... Уходит. Никто из мужчин не препятствует ей.

Что я должна делать? Сразу я чувствую себя странно безумной, сидя тут в моей розовой ночной сорочке с бантами в кровати перед тремя чужими парнями. Я больше не выдерживаю этого, нужно что-то говорить, что-то делать. И я спрашиваю по-русски: «Что вы сделаете?»

Они переглядываются. Три озадаченных лица: «Откуда ты знаешь русский?»

Я говорю ему мою дежурную русскую фразочку, объясняю, как я путешествовала по Россию, изображая, как я фотографирую тут и там. Теперь три воина садятся в кресла, их винтовки отодвигаются и протягиваются ноги. Мы болтаем о том, о сём, снова и снова я прислушиваюсь к звукам в прихожей, ожидая, чтобы вдова с заявленной вспомогательной группой соседей возвратилась. Однако ничего не слышу.

Между тем, четвёртый парень снова смотрит вовнутрь и проходит с третьим солдатом в нашу кухню. Я слышу, как они там занимаются посудой. Двое других тихо болтают, я, очевидно, не должна понимать, что происходит. Собственно, настроение сдержанное. Что-то носится в воздухе, искры летают по кругу, я спрашиваю себя, что будет.

Вдова отсутствует. Я снова продолжаю беседу с обоими в креслах, укрытая моим сшитым из лоскутов одеялом, совершенно ни о чём. Косые взгляды. Они скользят просто так вокруг. Теперь это должно было бы собственно начаться, я узнала это из газет, когда они ещё имелись, сколько: 10 раз, 20 раз, откуда я знаю. У меня температура. Моё лицо горит.

Теперь те с кухни зовут. Те, что в креслах встают, прогуливаются неторопливо в сторону кухни, опять зовут. Тихо я выползаю из кровати, прислушиваюсь к двери на кухню довольно долго, там пьют, по-видимому. Мелькаю тогда совершенно тёмной прихожей, подкрадываюсь на голых ногах, хватаю мимоходом своё пальто с крючка и натягиваю его на ночную сорочку.

Осторожно я открываю дверь главного входа. Сейчас она просто на защёлке, после вышедшей вдовы. Я слушаю молчаливую, чёрную лестничную клетку. Ничего. Нигде ни звука или проблеска света. Куда только вдова могла только уйти? Как только я хочу подняться вверх по лестнице, там сразу кто-то беззвучно обхватывает меня сзади в темноте.

Дыхание, пары водки. Моё сердце прыгает как бешеное. Я шепчу, я умоляю: «Только один, пожалуйста, пожалуйста, только один. Только избавьтесь от других».

Он обещает это, шепча, и несёт меня как узелок на обеих руках по коридору. Я не представляю, кто это из четырёх, как он выглядит. В тёмной комнате без стёкол он кладёт меня на голой, покрытой кровати предыдущего субквартиранта. Что-то говорит грубо в направлении кухни через проход, дверь за собой затворяет и ложится в темноте ко мне. Я жалко мёрзну и прошу оставить меня, всё же рядом раскрытая кровать. Он не хочет, кажется, опасается возвращения вдовы. Только через полчаса, когда все успокоилось, он отодвинулся.

Теперь автомат дребезжит у боковой стойки кровати; мужчина повесил на него шапку. Тихо горит сальная свеча. Петька, так звали солдата, с головой как карандаш, белокурой щетиной растущей треугольником ко лбу, на ощупь как диванный плюш. Впрочем, он великан, широкий как шкаф, с огромными лапами и белыми зубами. Я так устала, изнасилованная таким образом, едва понимаю, где я. Петька хлопочет рядом, он из Сибири. Он даже стянул сапоги. Меня шатает, я существую только наполовину, и эта половина больше не защищается, она поддаётся жёсткому пахнущему хозяйственным мылом телу. Наконец, спокойствие, темнота, сон.

Утро около 4 часов, каркает водопроводный кран. Я тотчас же встаю, вытаскивает мою руку из-под Петьки. Он показывает, улыбаясь, свои белые зубы. Встаёт проворно, объясняет мне, что у него сейчас служба, что он возвратится, тем не менее, определённо в 7 часов - совершенно определённо! И он почти раздавливает мне на прощание пальцы.

Я заползла снова под покрывало и спала около четверти часа самым беспокойным сном, проснувшись от высокого крика «на помощь!», но это был только водопроводный кран. Теперь замычала ещё и корова. Я завожу наш будильник (т.е., будильник принадлежит вдове, но я уже действую, как если бы я принадлежала к семье). Он лежит на полу, из осторожности замотанный в мохнатое полотенце возле шкафа. Мы сделали это, чтобы он не стал добычей Ивана.

Было 5 часов, я больше не могла спать. Я встала, выровняла постукиванием кровать, придвинула ящики и стулья снова к не запирающейся задней двери с её разбитым замком, убрала пустую бутылку, которую оставили мужчины, и проверила наши бутылки бургундского, спрятанные позади кухонного шкафа, в старом ведре. Они из этого ничего не нашли слава Богу.

Через окна падает серо-красноватый свет. Снаружи всё ещё война. Грохот и удары, однако, довольно далеко. Теперь фронт катится к центру города. Я одеваюсь, умываюсь и выхожу осторожно на утреннюю тихую лестничную клетку. Ничего, кроме молчания и пустоты. Если бы я только знала, куда спряталась вдова! Я не хотела стучать куда попало, чтобы не напугать кого-либо.

Когда я прислушиваюсь к звукам на лестничной клетке, я слышу, как приближаются голоса. Я бегу наверх. Там они встречают меня, женщины, вся группа, прежде всего, ужасно всхлипывающая вдова. Она берёт меня за руки, горюет: «Не злись на меня!» (Со вчерашнего мы с нею на «ты»). Вокруг всхлипывают несколько женщин. Я засмеялась над всем этим горем: «В чём дело? Я живая, всё проходит!»

Пока мы поднимаемся по этажу выше, к семье книготорговца, вдова нашёптывает мне, что она постучала вначале в несколько дверей и попросила убежище для себя и меня. Нигде ей не открыли. На тёмной лестничной клетке кто-то перехватил вдову и заволок её в какую-то прихожую... Ребёнок ещё, она шепчет; без бороды, при этом гладкий и неопытный - и она улыбается толсто-заплаканным лицом. Я точно не знаю, сколько ей лет, она, вероятно, и не сказала бы это мне. Ей должно быть между 40 и 50, её волосы покрашены. Им всякая женщина - женщина, они берут себе тело в темноте.

В квартире супружеской пары книготорговца собрались 15 человек из дома, приготовили постельные принадлежности, расположились на диванах, на полу, повсюду, где есть место. Потому что у этой квартиры есть передний и задний вход на патентных замках. Кроме того, передняя дверь оббита изнутри металлом.

Мы сидим вокруг чужого кулинарного стола, все с впалыми глазами, бледные до зелени, с усталыми глазами. Все шепчут, мы дышим, как выжатые, пьём жадно горячий солодовый кофе (сваренное на плиты на огне из нацистской литературы, как книготорговец поведал нам).

Снова и снова мы пристально смотрим на запертую, забаррикадированную заднюю дверь, надеясь, что она могла бы их остановить. Голодная, я набиваюсь чужим хлебом. Вот - шаги со стороны чёрного хода, чужие звуки, в которых есть оттенок грубого и животного. Ступор и молчание вокруг стола. Мы сразу все затаили дыхание. Руки судорожно сжимаются на груди. Глаза мерцают безумно. Снова тишина снаружи, шаги затихают. Кто-то шепчет: «Если это будет всё время так...»

Никакого ответа. Девушка беглянка из Кёнигсберга, которая устроилась здесь тоже, бросается, крича, на стол: «Я больше не могу! С этим надо покончить!»

Она много перенесла этой ночью, сидя под крышей, куда она убежала от всей этой кучи преследователей. Волосы висят спутано вокруг лица, она не может есть и пить.

Мы сидим, ждём, слушаем. Недалеко от нас играет на органе артиллерия. Выстрелы хлещут по нашей улице. Около 7 часов, я прокрадываюсь с вдовой вниз к нашей квартире, осторожно осматривая вокруг перил лестницы. Слушая, мы останавливаемся перед собственной дверью, которую я оставила прикрытой, и в это время она внезапно открывается изнутри.

Форма. Страх. Вдова хватает мою руку. Вздох облегчения - это только Петька.

Безмолвно и внимательно вдова слушает нашу беседу. Но через одну минуту я тоже замолкаю. Петька освещает меня коптилкой, его маленькие синие глаза блестят, он трясёт мои руки, заверяет, что после меня время до новой встречи со мной для него тянулось ужасно долго, что он сразу же возвратился после службы и обыскал всю квартиру, стараясь найти меня, что он очень рад увидеть меня вновь. И он так сжимает и мнет при этом мои пальцы своими лапами, что мне приходится отнимать их у него. Я стою, как идиотка, перед этими несомненными симптомами Ромео, высказав всё это, Петька, наконец, исчезает - с обещанием вернуться так скоро, как сможет. Я остаюсь с открытым ртом. Вдова не поняла ни слова, но с лёгкостью прочитала, однако, по лицу Петьки всё, что с ним творится. Она покачала головой: «Ну, ты знаешь...»

Мы обе очень растерянны.

И теперь я сижу здесь за кулинарным столом, только что наполнила авторучку заново чернилами и пишу, пишу, пишу, запутавшись в смысле происходящего головой и сердцем. Что это может быть? Что нас ждёт? Я вся как будто липкая, не хочется дотрагиваться до собственной кожи. Теперь в ванную, и мыло и достаточное количество воды. Конец, хватит сокровенных мечтаний.

У меня было утром странное видение, когда я напрасно пыталась заснуть после ухода Петьки. Это было так, как будто бы я лежала плашмя на кровати и видела сама, как я там лежу, в то время, как из моего тела поднималось ярко-белое существо; что-то вроде ангела, но всё же без крыльев, и вспарило круто вверх. Я всё ещё чувствую, в то время как я пишу, это поднимающее, парящее чувство. Естественно, это сокровенная мечта о бегстве. Моё Я оставляет тело, бедное, запачканное, которым просто злоупотребили. Оно удаляется от него в чистые белые дали. Это не должно быть моё "Я", с которым это происходит. Я выдавливаю всё это из себя. Беру себя прохладными руками за голову, в этот момент мои руки свинцовые и спокойные.