Семен Гудзенко

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Семен Гудзенко

Впервые увидел и услышал его в сорок седьмом, в Политехническом, на «Вечере трех поколений». Он произвел сильнейшее впечатление. Он тогда гремел вовсю, так же, впрочем, как Луконин и Межиров.

Честно говоря, на войне я не слыхал о таком, хотя был в Венгрии где-то рядом. Его знали сотрудники газет, работники политотделов, и им казалось, что его знает вся армия и фронт. Не столь же мы (или некоторые из нас) самонадеянны и теперь, представляя себе масштаб распространения собственных сочинений?

Он был молод, красив, читал жестко и уверенно.

Так

   в блиндаже хранят уют

коптилки керосиновой.

Так

    дыхание берегут,

когда ползут сквозь минный вой.

Так

    раненые кровь хранят,

руками сжав культяпки ног.

Идя с вечера, я все никак не мог вспомнить, что мне эти строки напоминают, и наконец понял — Маяковского:

…Как солдат,

обрубленный войною,

ненужный,

ничей,

бережет свою единственную ногу.

Познакомились мы в сорок девятом, тоже на поэтическом вечере, на Стромынке. Это был большой вечер для студентов университета. Хорошо помню афишу: крупно набраны имена поэтов — членов Союза и отдельно, меленько, — студентов Литературного института. Я значился во втором списке.

После выступления он подошел сам, протянул руку:

— Давай знакомиться!

Доброжелательство тогда было принято. И интерес к другим — особенно к сверстникам и к тем, кто лишь немного старше или моложе. (Незадолго перед этим Гудзенко и Луконин познакомились с Винокуровым, сидели с ним за столиком, слушали его стихи и говорили друг другу восхищенно: «На пятки наступает!»)

Многие стихи Гудзенко нравились мне. Так оно и осталось. Не знаю, как у кого, но у меня первое, даже раннее впечатление обычно всегда оказывалось верным с последующей точки зрения, стойким.

У меня была его книжечка, совсем крохотная брошюрка — «После марша», — но сколько в нее вмещалось! И сейчас, не глядя в книгу, я назвал для себя десяток его стихотворений, которые помню, которые хочу перечитывать. Поверьте, это совсем не мало. В них — те давние годы, молодость, ощущение не быта, не фронтовой жизни, но войны, боя. Мне только мешают (как и тогда!) их порою излишние — от темперамента, от сил — лихость, гусарство («и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую»).

Особенно хороши стихи конца войны — сильные, энергичные, все более человечные, часто грустные. В них он достиг своей ранней зрелости.

К моменту нашего знакомства ни он, ни я, ни другие, конечно, не догадывались о том, что все свое лучшее он уже написал. Это выяснилось позднее и случилось не с ним одним. Для многих наступило время перелома, кризиса, жестоких поисков себя. Далеко не все это преодолели.

Он вошел в литературу и остался в ней поэтом, рожденным войной. Он сам предельно точно и сильно сформулировал это:

У каждого поэта есть провинция.

Она ему ошибки и грехи,

все мелкие обиды и провинности

прощает за правдивые стихи.

И у меня есть тоже неизменная,

на карту не внесенная, одна,

суровая моя и откровенная,

далекая провинция —

                           Война…

Скажу прямо: новые — путевые — стихи Гудзенко, его поэма оставили меня равнодушным, более того — разочаровали. Они были огорчительно слабее прежнего, им не хватало нерва. Мне кажется, он чувствовал это и сам, хотя критика и товарищи дружно хвалили его, нового.

Да, он упорно искал себя. Работал в газете, писал рецензии, статьи. Как и что он писал бы в дальнейшем, никто не узнает, но уверен, что он занимал бы заметное место в литературной жизни, в самом литературном процессе. Кроме чисто поэтического таланта он обладал колоссальной энергией, был, что называется, человеком действия. И все это весело, шумно, широко.

С чем бы он ни сталкивался, ему было свойственно активное вмешательство в происходящее. Он умел постоять за себя, и не только за себя.

Вскоре после выхода моей первой книжки «Песня о часовых» (1951), я зашел со стихами в редакцию «Комсомольской правды». В большой комнате отдела литературы и искусства никого не оказалось, и я еще не решил — уходить мне или подождать, когда из кабинета заведующего отделом появился Гудзенко, кивнул мне:

— Идешь? Ну, проводи меня.

Мы спустились на улицу, и он сказал бодро:

— Только не огорчайся. Я сейчас видел у него на столе рецензию на тебя. Разгромная, просто в клочья. И уже подготовлена к сдаче, на «собаке». Я говорю: ты что, с ума сошел, это отличная книга. Он, по-моему, немного заколебался…

Не огорчаться было трудно. И теперь первая рецензия на первую книгу может решить немало и по — разному развернуть судьбу. А уж тогда!..

— Ничего, что-нибудь придумаем, — утешал он меня.

Навстречу нам по улице «Правды» шел своей гарцующей походкой Сергей Смирнов.

— Сережа, как ты к нему относишься? — спросил Гудзенко, кивая на меня.

Тот слегка удивился:

— Хорошо, он знает.

Гудзенко коротко изложил суть дела. Смирнов вошел в телефонную будку и, не закрывая дверцы, набрал номер.

— Юра, ты что там за статью готовишь? Это хороший поэт, елки-палки…

Рецензия не появилась.

(Замечу для справки, что вскоре книга получила доброжелательные отзывы в «Литгазете» и в «Правде», а чуть погодя и в «Комсомолке».)

Этот давний случай стал для меня уроком внимательности и доброты.

М. Луконин пишет о Гудзенко: «Сейчас даже не верится, что вместе мы были всего семь лет… Всего семь лет! А кажутся они теперь целой жизнью — так были полны веселья, работы, действия».

А я, выходит, был знаком с ним только три года. И тоже кажется сейчас, что очень долго, такое было время, так все концентрировалось.

Он ушел молодым, каким позволяют себе уходить немногие. Редко кто остается, уйдя в таком возрасте. А он остался. Теперь это ясно видно — с появлением многих новых имен, с закатом тоже многих — и старых, и новых.

У А. Межирова есть прекрасные стихи, посвященные памяти Гудзенко:

Полумужчины, полудети,

На фронт ушедшие из школ…

Да мы и не жили на свете, —

Наш возраст в силу не вошел.

Лишь первую о жизни фразу

Успели занести в тетрадь, —

С войны вернулись мы и сразу

Заторопились умирать.

Я более всего люблю у Межирова именно такие стихи, где сила в движении человеческой души, — без напора, нашагивания. Это, конечно, стихи не только о Гудзенко. Он и умиратьто не торопился, было множество планов, и все-таки сам, как это случается с поэтами, безошибочно предсказал в похожем на балладу послевоенном стихотворении:

Мы не от старости умрем, —

от старых ран умрем.

Помню его непривычно тихого, после первой операции, гуляющего по Тверскому бульвару с маленькой дочкой в коляске.

— Знаешь, — сказал он мне, — только там понимаешь, как много в нас бывает суеты. Нужно писать стихи, а издания, рецензии — все это такая чепуха!

Помню морозный снежный день. Левую от входа сторону Ваганьковского кладбища. Луконин, тонущий в сугробе легкими туфлями. Голая голова Антокольского. А где-то рядом, под снегом, могила Недогонова. Да и Алеша Фатьянов через несколько лет ляжет поблизости. И еще — сильное ощущение, что здесь же, по соседству, могила Есенина.

…Гудзенко сказал в одном из своих самых известных стихотворений:

Нас не нужно жалеть,

Ведь и мы никого б не жалели.

Но все равно жалко.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.