Нилин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Нилин

Большой, точнее, крупный. Хромой, заносит вбок ногу. Глазастый, раньше бы сказали: волоокий. Смотрит серьезно, но жди подковырки, об этом честно предупреждают еле заметные краткие усмешечки.

Он долгие годы возглавлял в Союзе писателей областную комиссию — официально она именовалась Комиссией по работе с областями и краями РСФСР. Вместе с ним служил тоже хороший человек — Петр Сажин. Была даже эпиграмма, построенная на рифмах: Нилина — извилина, Сажина — пересажена. Секретарем у них трудилась Анна Яковлевна. И вот они втроем заменяли целый будущий аппарат Союза российских писателей. Вызывали выборочно прозаиков и поэтов из дальних мест, подготовив заранее обсуждение высокого уровня, сами ездили по России, всех знали, помогли многим.

Потом он был еще председателем Приемной комиссии. При нем, как, впрочем, и при Всеволоде Иванове, заседания проходили открыто, любой мог прийти, выступить. Я не раз этим пользовался. Помню, защищал отчаянно бедного стихотворца, выбрал цитаты — одна к одной. Нилин слушал меня внимательно, сочувственно кивал и тут же выступил с противоположным мнением. Я не согласился, вступил с ним в спор. В результате стихотворец был принят. Впоследствии такое было бы невозможно, да и не пускают давно посторонних на заседания.

Я немало общался с ним не только в Союзе, но и в Переделкине, и на Рижском взморье, в Дубултах. Всегда относился к нему с симпатией. Главной чертой его была, пожалуй, задетость. Но активная задетость. Сказать как бы спроста что-нибудь не слишком приятное, заставить собеседника растеряться — было для него удовольствием.

Шли писатели компанией, с остановками и разговорами, по зимнему Переделкину. Встретили на тропинке Г. М. Маркова. Тот вдруг расчувствовался, стал вспоминать и рассказывать, как благодарен Павлу Филипповичу, как уважал его еще в Сибири, смотрел снизу вверх. Нилин послушал — послушал и сказал:

— Да, а теперь посмотрите — кто вы и кто я. — Помедлил и разъяснил: — Говно!..

Марков смутился, зарделся — не нашелся враз.

Живущие в Переделкине могли тогда (да и сейчас, кажется, это сохранилось), оплатив обед, столоваться в Доме творчества. Нилин поступал именно так. А после обеда еще оставался поболтать — в Доме или около него. Пообщаться.

Приезжий прозаик поведал с восторгом мне и еще многим, что Павел Филиппович прочел его повесть в журнале, очень хвалил и обещал подарить свою книгу. Сегодня принесет!

Нилин, действительно с книгой в руке, подошел к курящим возле лестницы и, обратившись при всех к прозаику, заметил, что в повести у того хотя и есть удачные места, но немало и недостатков, в связи с чем он, Нилин, решил подарить свою книгу одной даме.

Выходим вечером с Инной на освещенное зимнее крыльцо. Там Павел Филиппович в своем старом потертом пальто. Спрашивает: на прогулку? Инна отвечает, что идем в гости к Кавериным. Нилин оживляется, просит передать привет и добавляет, что, мол, Лидия-то Николаевна прекрасный писатель, очень он ее ценит. Особенно ее книгу о Миклухо-Маклае. А Вениамину-то Александровичу до нее, конечно, далеко. Так что привет передавайте…

У меня с ним, как у многих с ним, установилась своя, автономная система отношений. Определенного дружелюбия и одновременно — пикирования.

Гуляем в Дубултах по берегу. Он вдруг интересуется, читал ли я «Василия Теркина». А вот он не читал.

— Да бросьте, Павел Филиппович, не верю.

Он начинает божиться, уверяет, что времени совершенно нет, работает по двенадцать часов, руки не доходят. А вот некоторые говорят, что хорошо. И он хочет посоветоваться со мной, стоит ли ему читать…

— Павел Филиппович, я же сказал: не верю. Как Станиславский говорил актерам…

Он продолжает стоять на своем и объясняет это тем, что, хорошо зная Сашку Твардовского, сомневается, чтобы он мог написать стоящую вещь.

— А стихи его знаете?

— Читал когда-то немного. Не понравились.

— Хотите я вам прочту?

Он хочет, и я читаю:

Из записной потертой книжки

Две строчки о бойце — парнишке,

Что был в сороковом году

Убит в Финляндии на льду…

Он благодарит меня, говорит, что я его убедил и что он очень рад за Сашку.

Что же с ним происходило? Это был человек, влюбленный в литературу, очень честный. И он долго не мог выбиться.

Правда, до войны появился фильм «Большая жизнь» — по его сценарию. В основу, кажется, была положена часть его романа. Успех был грандиозный. Вся страна повторяла реплики Алейникова и Андреева. И вся слава досталась тоже им. Что ж, их актерские работы были выше всяких похвал. Но играли-то они его текст. Их линия была прекрасно прописана. Впрочем, он ведь получил Сталинскую премию I степени.

А остальное в картине? Я как-то в момент обмена легкими ударами (не боксерскими, а скорее из настольного тенниса) спросил:

— Павел Филиппович, а как насчет вредителей, которые нарочно обвалы в шахте делали? Были они, или так, для сюжета?..

Он усмехнулся и ничего не ответил…

А сразу после войны вышла вторая серия «Большой жизни», и тут же на нее обрушилось постановление ЦК. И Нилин был отброшен назад, хотя бы в представлении начальства. И опять — что ни напишет, отзывчивая критика его прикладывает, даже как-то походя, небрежно. Помню, о его романе «Поездка в Москву» так — обидно — писали.

А он все работал, и что самое удивительное: ощущал себя большим писателем. Эдакий выработался у него иммунитет, что ли. Но все равно не мог до конца расковаться, хотя и стремился к этому.

И вот во времена всеобщего подъема, или, как было сказано — оттепели, он неожиданно выдал две повести: «Испытательный срок» и «Жестокость» — об уездном угрозыске, послереволюционных временах в Сибири.

Это был новый Нилин, и письмо было другое. «Жестокость» — вещь пронзительная, тревожная, задевающая. И само это безошибочное слово — жестокость — само понятие, очень многое объясняло, определяло в нашей тогдашней и последующей жизни. Теперь это еще очевидней.

И критики появились в литературе другие, и писать они стали по-другому. На Павла Нилина хлынула лавина восторгов и просто похвал. Не было статьи, газеты, журнала, где бы не говорилось о «Жестокости».

Павел Филиппович держался молодцом, лишь слегка розовел от удовольствия.

Но вот ведь какая штука: оглушительный успех оглушил и его. Он еще помнил, как его долго, снисходительно долбали. Многие забыли, но не он.

Он испугался своего успеха. Удача сковала его. Он испытал страх — не удержаться на новом уровне и тем все испортить, повредить своей теперешней репутации.

А между тем его новых вещей уже ждали. «Знамя» проанонсировало повести «Убийство консула» и «Ограбление извозчика». А может быть, наоборот: «Ограбление консула» и «Убийство извозчика». Впрочем, это не имеет значения — повести так и не появились.

Я однажды, лет через двадцать, в момент нашего очередного турнира, произнес мечтательно:

— Что-то давно я не перечитывал «Убийство консула»…

Вижу, как говорят спортсмены: попал. Очко выиграл.

Вот такая у него была, если угодно, трагедия.

Он потом напечатал всего несколько рассказов, но уже иного класса, сугубо беллетристических. И еще написал о белорусском подполье — «Через кладбище». Мы тогда вместе были в Минске на большом писательском совещании, он пошел в партизанский музей и так оказался потрясен, что, когда все уехали, остался и написал повесть. Самое сильное в ней — документальные страницы.

Были мы с ним еще вместе в Польше, в семьдесят седьмом году. Он продолжал держаться, как в пору, когда бывал окружен всеобщим вниманием и интересом, но теперь многие его уже забыли или забывали, и он страдал от этого.

— Меня печатали от А до Я, — говорил он время от времени. И тут же объяснял: — От Америки до Японии…

Но немного осталось от этого алфавита.

Помнится, когда-то в Переделкине он постоял несколько минут в писательской компании и, высказавшись в том смысле, что, мол, у вас времени хоть отбавляй, а ему нужно двигать вперед литературу, пошкандыбал по снежной аллейке.

— Да бросьте, Пал Филиппыч, сейчас спать ляжете, — крикнул я ему вслед.

В начале книги пятьдесят шестого года, включающей «Жестокость» и «Испытательный срок», есть пометка: «Из цикла “Подробности жизни”». И здесь действительно множество жизненных подробностей. Но почему же он опять не возвращался к ним, счел возможным от них отмахнуться?

В письменном столе у него фактически ничего не осталось. Только на полке. Но в том числе — «Жестокость».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.