IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX

Заговорщики вспомнили о Гумилеве лишь в середине февраля 1921 года, когда кронштадтский кризис переходил в открытое вооруженное противостояние и восставшим позарез требовалась поддержка петроградцев. "Только во время Кронштадта, — показывал В. Н. Таганцев на допросе 6 августа 1921 года, — Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул<ице> поэта Гумилева, адрес я узнал для него во "Всемирной литературе", где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, сказав, что оставляет право отказываться от тем, не отвечающих его, далеко не правым, взглядам. Гумилев был близок к Совет<ской> ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть Сов <етов>[86]. Не знаю, насколько <он> мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт"[87]. Гумилев (протокол допроса 18 августа 1921 года) несколько уточняет показания Таганцева: "…В начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский (Шведов. — Ю.З.) с предложением доставлять для него сведенья и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Крондштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, ни кто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению"[88].

Итак, Гумилев трижды встречался со Шведовым в "кронштадтские дни". Резонно предположить, что речь шла теперь уже, конечно, не столько о "проверке", сколько о деятельном участии в событиях. Но ни в показаниях Таганцева, ни в показаниях Гумилева, ни даже в следственном "Заключении" и справке в "списке расстрелянных" ни о каких конкретных действиях Гумилева (кроме того, что он взял-таки "со второго захода" 200 000 рублей от Шведова) ничего не говорится. Таганцев утверждает, что Гумилев "согласился" написать прокламации (но не написал) и "уклончиво" пообещал через какое-то время организовать некую группу (но не организовал). Гумилев "берет на себя" даже несколько больше: он признает, что определенно "согласился" и на выступление, а затем "ждал" "восстания в городе" (но такового, естественно, не дождался). Чекистов это вполне устроило, и вину Гумилева они сформулировали вполне согласно с показаниями обоих подследственных: поэт "взял на себя оказать активное содействие в борьбе с большевиками и составлении прокламаций контрреволюционного характера".[89]

Между тем, как и следовало ожидать, в реальности Гумилев вовсе не ограничился пассивным ожиданием "часа икс". Он действительно пытался "вести пропаганду", маскируясь (без особого успеха) "под рабочего".

"Возможно даже, — пишет В. Крейд, — что Гумилев был одним из двух-трех человек (из "профессорской группы". — Ю.З.), кто хоть в некоторой степени действовал. <…> Амфитеатров <…> рассказал о памятной ему истории "с переодеванием". "Такую "штуку с переодеванием" <…> Гумилев устроил в день бунта работниц на Трубочном заводе, когда был избит и прогнан с позором известный большевистский оратор-агитатор Анцелович. Ради этого маскарада он опоздал на весьма важное свидание, назначенное ему у меня в доме. <…> А Гумилев потом, когда я стал ему пенять на его неаккуратность, отвечал сконфуженно: "Тем досаднее, что вышло глупо. Узнают по первому взгляду — и никакого доверия. Еще спасибо, что не приняли за провокатора". — "Да извините, Николай Степанович, но, с позволения сказать, какой черт понес вас на эту гамру?" — "Увлекся. Думал, что "начинается". Ведь лишь бы загорелось, а пожару быть время"[90].

В мемуарах И. В. Одоевцевой также описывается появление поэта "в кронштадтские дни" (точная дата — 24 февраля 1921 года, на следующий день Петроград был объявлен на осадном положении) в Доме литераторов "в каком-то поношенном рыжем пальтишке, перевязанном ремнем в талию, в громадных стоптанных валенках, на макушке вязаная белая шапка, как у конькобежца, и за плечами большой залатанный мешок.

Вид его так странен, что все, молча и недоумевая, смотрят на него. <…> Первым опомнился Кузмин:

— Коленька, ты что, на маскарад собрался? Не время, кажется.

Гумилев гордо выпрямляется, счищая рукавицей снег с груди.

— Я, Мишенька, спешу. Я иду на Васильевский остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие, — произносит он с достоинством. <…>

Я <…> заливаюсь хохотом. За мною Олечка Арбенина. Люся Дарская срывается с места и, визжа, начинает скакать вокруг Гумилева, ударяя кулаком по его мешку. Гумилев холодно отстраняет ее рукой и, обернувшись к нам с Олечкой Арбениной, медленно и веско произносит:

— Так провожают женщины героя, идущего на смерть!"[91].

Здесь уместно вспомнить, что Д. Л. Голинков, описывая февраль — март 1921 года, указывает: "Во время "волынок" в Петрограде (т. е. февральских возмущений и стачек в рабочих окраинах, вызванных недовольством "голодной" политикой "военного коммунизма". — Ю.З.) и кронштадтского мятежа члены ПБО распространяли среди рабочих прокламации антисоветского содержания, а один из лидеров организации, В. Г. Шведов, выступал с антибольшевистскими речами даже на заводских собраниях"[92].

Не с Николаем ли Степановичем "на пару"? Ведь именно Шведов — Вячеславский в эти самые дни и приходил к Гумилеву "с проверкой". Проверка, как говорится, и есть проверка: и вот Гумилев, в кепке и пальто с чужого плеча, опаздывает к Амфитеатрову на "важное свидание"… К этим же дням относится появление странного стихотворного "Пантума" с редчайшим у Гумилева недвусмысленным политическим "подтекстом":

Какая смертная тоска

Нам приходить и ждать напрасно.

А если я попал в Чека?

Вы знаете, что я не красный!

Нам приходить и ждать напрасно

Пожалуй силы больше нет.

Вы знаете, что я не красный,

Но и не белый, — я — поэт.

Пожалуй силы больше нет

Читать стихи, писать доклады,

Но и не белый, — я — поэт,

Мы все политике не рады.

Писать стихи, читать доклады,

Рассматривать частицу "как",

Путь к славе медленный, но верный:

Моя трибуна — Зодиак!

Высоко над земною скверной

Путь к славе медленный, но верный,

Но жизнь людская так легка,

Высоко над земною скверной

Такая смертная тоска[93].

Вячеславский просит Гумилева составить прокламации — и вдруг возникает странная проблема "гектографировальной ленты" (именно ленты для гектографа, а не для пишущей машинки, как заявлял Таганцев, из показаний которого эта оговорка и перекочевала в обвинительное заключение). Но ведь буквально в те же самые дни на гектографе печатается рукописный журнал "Цеха поэтов" "Новый Гиперборей" (вышло 23 экземпляра) [94]. Поэтому можно предположить, что во время первой встречи со Шведовым Гумилев, соглашаясь составить прокламации, предложил отпечатать их на гектографе, благо "выход" на этот агрегат (весьма труднодоступный в условиях военного коммунизма) тогда у синдика "Цеха поэтов" был. Нужна была лента и, разумеется, деньги гектографисту за услуги. Через несколько дней Шведов принес и то и другое, но Гумилев, который, очевидно, за это время успел навести справки, от ленты теперь отказывается. Вероятно, его знакомый гектографист решил не рисковать; антисоветские листовки — не рукописный журнал стихов. Деньги же Гумилев берет (а тот же А В. Амфитеатров в своих воспоминаниях объясняет почему: для агитации среди рабочих и красноармейцев нужна была водка, много водки…)[95].

О том же эпизоде с листовкой и гектографом вспоминает и Г. В. Иванов, случайно зашедший к Гумилеву, очевидно, между первым и вторым визитами Шведова: "Однажды Гумилев прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о "Гришке Распутине" и "Гришке Зиновьеве". Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, "доступный рабочим массам". Я поспорил с ним немного, потом спросил:

— Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке переписал. Ведь мало ли куда она может попасть.

— Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено"[96].

Интересно, что упоминание о "ротаторе" позволило В. Крейду, еще не знакомому с протоколами допросов В. Н. Таганцева и Гумилева (свою статью он писал до выхода книги В. К. Лукницкой, где "Дело Гумилева" впервые было опубликовано), усомниться в достоверности сообщаемых Г. В. Ивановым сведений: "Найти издателя или просто типографию было делом сложнейшим. Петроград испытывал бумажный голод. Все типографии давно уже были реквизированы. Большинство из них не работало. Те, которые как-то уцелели, работали на большевиков. <…> По уверениям советского историка, имеющего доступ в чекистские архивы, подобные "летучки и воззвания" печатались тогда в Стокгольме и затем переправлялись в Петроград"[97]. Совершенная правда, — но, как мы знаем, именно у Гумилева тогда доступ к гектографу как раз был! Потому-то и Шведов ухватился за уникальную возможность: это было, конечно, и быстрее, и безопаснее, нежели переправка тиража из Стокгольма.

Но ведь это — весомое доказательство правдивости всех сообщаемых Ивановым сведений! Желая мистифицировать читателей, он не стал бы упоминать столь неправдоподобную для всех знакомых с бытом Петрограда в эпоху "военного коммунизма" и совершенно необязательную деталь, как размножение подпольной листовки на гектографе. А это значит, что и сам текст листовки — пресловутое витиеватое "воззвание", сопрягающее "Гришку Зиновьева" с "Гришкой Распутиным", — был написан Гумилевым! Иванов, кстати, был уверен, что именно этот текст и послужил главной уликой: опасный автограф Гумилев-де затерял в своих бумагах, а чекисты, обыскивая архив поэта, "воззвание" обнаружили. Мы знаем теперь, что это не так в "Деле Гумилева" никакого текста "воззвания" нет, а в "списке расстрелянных" говорится лишь об "активном содействии" Гумилева в "составлении прокламаций к. — револ. содержания".

Прокламация была им написана! Более того, не получив возможности распространять "авторскую" агитационную продукцию, Гумилев распространял какие-то другие листовки и даже пытался привлечь к этому знакомых литераторов. Так, зная о связях секретаря петроградского отделения "Всероссийского союза поэтов" Лазаря Бермана с левыми эсерами, "Николай Степанович обратился к нему за помощью: принес две пачки листовок разного содержания и предложил поучаствовать в их распространении. Одна из них начиналась антисемитским лозунгом. "Связной" возмутился: "Понимаете ли вы, что предлагаете мне, Лазарю Берману, распространять?" Гумилев с извинением отменил свою просьбу"[98].

"Лозунгом", возмутившим Лазаря Вульфовича, очевидно, было сакраментальное "Бей жидов, спасай Россию!", каковой призыв, в качестве "доступного народным массам", действительно был задействован тогда какими-то несметно умными "идеологами" антибольшевистского фронта[99]. Очевидно, после этого эпизода Гумилев и выговорил у Шведова "право отказываться" в пропагандистской работе "от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам", о чем особо упоминается в показании Таганцева…

Просто поразительно, как дополняют друг друга сохранившиеся источники!

Вообще, следует признать, что "проверка" Шведовым Гумилева дала, безусловно, положительный результат: в критический момент поэт оказался верен слову, данному Герману и Таганцеву. Без особой охоты, не ощущая себя вполне "ни красным, ни белым" ("Мы все политике не рады!"), но он сделал все, что тогда от него требовал "проверяющий", — и даже больше.

Пользы это, впрочем, заговорщикам не принесло: 17–18 марта 1921 года (пятидесятилетие казни парижских коммунаров!) войска М. Н. Тухачевского разгромили Кронштадт, начались аресты, и руководители ПБО ушли в глухое подполье. Всякие контакты поэта с ними вновь прервались. "Стороной я услыхал, что Гумилев весьма далеко отходит от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать", — свидетельствует В. Н. Таганцев[100].

Практический опыт "конспиративной работы" внушил Гумилеву скептическое отношение ко всякой подобной деятельности в РСФСР. "Накануне своего ареста, — вспоминает В. И. Немирович-Данченко, — он еще раз заговорил о неизбежности уйти из России.

— Ждать нечего. Ни переворота не будет, ни Термидора. Эти каторжники крепко захватили власть. Они опираются на две армии: красную и армию шпионов. И вторая гораздо многочисленнее первой. Я удивляюсь тем, кто составляет сейчас заговоры… Слепцы, они играют в руки провокации. Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я бы теперь не пошел"[101].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.