ДМИТРИЕВ-ЛЬГОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДМИТРИЕВ-ЛЬГОВ

Красные наступают. Оставлен Севск. 2-й и 3-й Дроздовские полки и самурцы под напором отходят. Мне с 1-м полком приказано отходить от Комаричей на Дмитриев. На марше прискакал ездовой нашей полковой кухни. Он едва ушел из Дмитриева. Там красные.

Верстах в двух от города, на железнодорожном переезде, в сторожке мельтешил огонь. Мы вошли обогреться. Старик стрелочник, помнивший меня по первым Дмитриевским боям, сказал, что рано утром в городе были 2-й Дроздовский полк и самурцы, оттуда доносился гул боя, а кто там теперь — неизвестно.

От мороза звенела земля. Впервые никто не садился в седло: шли пешие, чтобы согреться. На рассвете 29 октября 2-й батальон подошел к городской окраине. Все было мертво и печально под сумеречным снегом. Дмитриев раскинут по холмам, между ними глубокий овраг. Над оврагом курился туман. Никого.

Головной батальон наступал цепями, впереди 7-я и 8-я роты поручиков Усикова и Моисеева. Первые строения; все пусто. Цепи тянутся вдоль заборов, маячат тенями в холодном тумане. Площадь, на ней темнеют походные кухни, у топок возятся кашевары — обычная тыловая картина. Может быть, наши, может быть, нет.

Но вот у кухни засуетились, глухо застучал пулемет — на площади красные. Город проснулся от боя. Красные нас прозевали, но отбиваются с упорством. Оба командира головных рот, поручик Моисеев и поручик Усиков, убиты. К вокзалу, где ведет атаку 4-я рота, тронулся 1-й батальон полковника Петерса. Пушки красных открыто стоят на большаке к Севску и бьют картечью по нашим цепям.

У меня захватило дыхание, когда я увидел, как цепи 4-й роты по мокрому снегу и грязи вышли на большак, прямо на пушки. Я видел, как смело картечью фельдфебеля роты, как капитан Иванов заскакал впереди цепи, размахивая сабелькой, как рота поднялась во весь рост, с глухим «ура» побежала под картечь. Пушки взяты. Конь под капитаном Ивановым изодран картечью. К вокзалу подошел весь полк.

Красные отдышались, подтянули резервы и перешли в сильную контратаку. А наша артиллерия уже расстреливает последние снаряды. Единственная гаубица 7-й батареи, выпустив последнюю гранату, под напором красных спустилась в овраг, разделяющий город. Красные наседают. В овраге столпились обозы. У нас ни одного снаряда.

Обмерзший, дымящийся разведчик подскакал ко мне с донесением: у вокзала на путях брошена санитарная летучка с ранеными и вагоны, набитые патронами и снарядами, — целый огнесклад.

Случай — слепая судьба боев — спас все. Рота 2-го батальона кинулась к вагонам, стала там живой цепью, передавая снаряды из рук в руки. Мы вывезли из огня санитарную летучку. Раненые, голодные и измученные, с примерзшими бинтами, плакали и целовали руки наших стрелков.

Гаубица загремела снова. Гаубичный огонь великолепен и поразителен: вихри взрывов, громадные столбы земли, доски, камни, выбитые куски стен, а главное, адский грохот. Наша артиллерия, «накормленная» снарядами, на рысях под огнем проскочила овраг и открыла пальбу.

Цепи 1-го и 3-го батальонов перешли в контратаку. Красные замялись, потом стали откатываться. Мы выбили их из Дмитриева. Уже в третий раз занимали мы город. На постой размещались по старым квартирам. Отряхивая с шинели снег, я позвонил у дверей того дома, где уже не раз стоял штаб 1-го полка. На улицах еще ходил горьковатый дым боя, смешанный с туманом. За городом стучал пулемет. Мне долго не отворяли. Наконец позвенел ключ в замке, и я услышал знакомый и милый женский голос;

— Вот видишь, я говорила… Не может быть, чтобы первый Дроздовский полк, если он в городе, прошел мимо, не освободил нас…

Мы связались справа со 2-м Дроздовским полком, но слева с частями 5-го кавалерийского корпуса связи не налаживалось. На третий день прибыл поезд с командиром Добровольческого корпуса генералом Кутеповым и начальником Дроздовской дивизии генералом Витковским.

А на четвертый, подтянув свежие силы, красные снова перешли от Севска в наступление. Это были беспрерывные атаки на 1-й полк, занимавший холмы вокруг города. Атаки разрозненные; они кидались на нас день за днем, на правый, на левый фланг, в лоб. Мы всегда успевали подтянуть полковые резервы и отбиться. Красные, наконец догадавшись, в чем слабость их ударов, поднялись с трех сторон одновременно, а их обходная колонна успела отрезать у нас в тылу железную дорогу.

Тяжелый бой. Весь день огонь, все более жестокий. Позже мы узнали, что тогда на нас наступало четырнадцать красных полков.

Подскакал ординарец — железнодорожный мост в тылу занят красными. У меня в резерве офицерская рота, 7-й гаубичный взвод и две молодые, необстрелянные роты из нового 4-го батальона. Я повел их на мост. Там кишат густые цепи красных; за мостом дымятся броневые башни серого бронепоезда. Это наш "Дроздовец".

Я приказал телефонистам включить провода в телеграф, ловить бронепоезд.

— Алло, алло, — услышал я в аппарат. — Здесь бронепоезд «Дроздовец». Кто говорит?

— Полковник Туркул. Командира бронепоезда к телефону.

— Я у телефона, господин полковник.

— Немедленно пускайте поезд на мост.

— Разрешите доложить: мост занят, красные возятся у рельсов. Путь, наверное, разобран.

— Нет, еще не разобран. Красные только что вышли на полотно. Ход вперед.

— Господин полковник…

— Полный ход вперед!

— Слушаю, господин полковник.

Как из потустороннего мира доносится спокойный голос капитана Рипке. Он такой же холодный храбрец, каким был Туцевич. Невысокий, неслышный в походке и движениях, с очень маленькими руками, светлые волосы острижены бобриком, пенсне, всегда сдержанный, не выбранится, не прикрикнет, а все замирает при виде его, и команда действительно предана до смерти своему маленькому капитану.

Железнодорожный мост загремел: «Дроздовец» полным ходом врезался в толпу большевиков, давя, разбрасывая с рельсов, расстреливая в упор пулеметами. Гаубичная открыла по ним ураганный огонь. Мои молодые роты поднялись в атаку. Все с моста сметено. «Дроздовец», грохоча, выкидывая черный дым, вкатил на вокзал: низ серой брони в пятнах крови. На броневой площадке в английской шинели стоит капитан Рипке. Он узнал меня на перроне. Поезд стал замедлять ход.

— Вперед, без остановки! — крикнул я, махнув рукой. — Вперед!

Капитан Рипке отдал честь. Бронепоезд прогремел мимо. От большака на Севск под давлением красных тогда отходила наша третья рота. Гаубицы, ставшие у вокзала, беглым огнем обстреливали красных. Воздухом выстрелов на вокзале вышибало со звоном целые оконницы. 3-я рота отходила все торопливее. Бронепоезд, Петерс и я с резервами тронулись к ним на выручку. Внезапно там что-то случилось.

Третья рота затопталась на месте. До нас донесло взрывы «ура». Солдаты 3-й роты вдруг круто повернули обратно, бегут в контратаку. Я приказал идти в атаку конному дивизиону и архангелогородцам. Конная атака окончательно сбила красных. Порывисто дыша, горячо переговариваясь, как всегда в первые мгновения после боя, 3-я рота уже строилась у вокзала. Шел редкий снег.

— В чем дело? — подскакал я к командиру. — Почему вы, не дождавшись резервов, вдруг повернули в контратаку?

Мимо нас пронесли раненого капитана Извольского, бледного, закинутого шинелью, уже побелевшей от снега.

— А вот и виновник, — весело сказал командир.

Третья рота была солдатской, ребята крепко любили старшего офицера роты штабс-капитана Извольского. Прикрывая отступление, Извольский был ранен в ногу, упал; солдаты подняли его, понесли. Под сильным огнем все были переранены. Рота быстро отходила. Один из солдат, бывший красноармеец, задетый в ногу, опираясь на винтовку, доскакал до отступающей цепи.

— Братцы, — крикнул он. — Стой, назад! Капитан Изволь ский ранен, остановись, братцы!

Тогда по всей роте поднялся крик:

— Стой, капитан Извольский оставлен, назад, назад…

И без команд, и без резервов, под сильным огнем вся рота круто повернула назад и пошла во весь рост в контратаку выручать своего черноволосого капитана. «Дрозды» вынесли его из огня.

До ночи мы передохнули, но ночью красные стали наступать от Севска. Полк начал стягиваться к вокзалу. Мы получили приказ отходить из города. Дмитриев оставлен. Мы взорвали за собой мосты. К рассвету на первое ноября наш головной батальон втянулся в глухое сельцо Рагозное. С другой стороны туда втянулись красные.

И мы и они шли колоннами. В голове: у нас — взвод 7-й гаубичной, у них — полевая батарея. Обе колонны вошли в узкую деревенскую улицу. Командир гаубичного взвода полковник Камлач успел раньше красных сняться с передков. Первым же выстрелом он угодил в красную батарею. Батальон кинулся в атаку. Нам досталась батарея, пулеметы, сотни три пленных. У нас только один раненый.

На ночлеге мы получили донесение, что справа отходит 2-й полк. Я послал сильный разъезд проверить донесение. Разъезд вернулся, один разведчик ранен. Они привели двух пленных: казаки Червонной дивизии. Верно, 2-й полк отошел; мы одни. Червонная дивизия с советским стрелковым полком прорвали днем фронт 2-го и 3-го Дроздовских полков и теперь идут в наш тыл на Льгов.

Полк поднят. Мы тронулись на Льгов. Ночью закрутила пурга. Мы шли со сторожевыми охранениями. Метется серая тьма, точно все чудовища и сам Вий вокруг бедного Хомы. Английские шинеленки обледенели, в коросте инея. Ни у кого ни башлыков, ни фуфаек. Люди обматывали головы полотенцами или запасными рубахами. На подводах под вьюгой коченели раненые и больные.

В два часа ночи в голове колонны застучали выстрелы. Смолкли. Во тьме наши разъезды натолкнулись на разъезды генерала Барбовича. Хорошо, что вовремя узнали друг друга. Генерал Барбович разведал, что Дмитриев, где, по его сведениям, должен быть мой 1-й полк, занят красными, и выслал разведку искать нас.

Нас это тронуло и ободрило. Скоро в едва белеющей степи мы заметили шевелящийся черный квадрат. Этот дышащий квадрат была вся кавалерийская дивизия Барбовича, стоявшая на стуже в открытом поле.

Люди так радовались встрече, точно стало теплее: обледеневшие полотенца стали разматывать с голов. При фонаре, прикрытом сбоку шинелью, мы с генералом Барбовичем рассматривали карту. Мы были верстах в восьми от Льгова. Вся кавалерия спешилась. Она тронулась за нами в потемки, ведя в поводу пофыркивающих коней. Иначе в седлах могли бы отморозить ноги.

Под самым Льговом, верстах в четырех, в деревушке, я дал отдых и на рассвете поднял полк. Во Льгове мертвая тишина, пустота, как недавно в Дмитриеве. Наша цепь потянулась окраинами. На улице ходит пар. Мы увидели в тумане толпу солдат, ведущих коней на водопой, и снова не знали, кто там, свои или враги. Именно тогда к штабу полка вернулся дозор с пленным: это был красный казак. Льгов занят Червонной дивизией.

Первый батальон пошел выбивать ее из кварталов, где мы уже проходили; я с остальным полком двинулся к большому мосту через Сейм. К утру 4 ноября весь Льгов и вокзал были в наших руках. Нам досталось много верховых, вконец измученных лошадей.

Я помню убитых большевиков на мосту через Сейм: все были в красных чекменях, кажется, венгерцы. Мост мы взорвали. Полк встал правее вокзала. Кавалерия Барбовича пошла в село за Льговом. Мне удалось восстановить связь со штабом дивизии, но ни с правым, ни с левым флангом связи я не добился. Мы разместили раненых и больных в железнодорожной больнице: у нас уже ходил сыпняк.

Я выставил сторожевое охранение, а полк, отогревшийся в натопленных залах льговского вокзала, дружно завалился спать. Вечером я проверял охранение верхом на моей Гальке. На маленькой речонке под нами провалился лед, и я ушел было в воду, но Галька, оскорбленная случившимся, сама порывисто вынеслась из пролома на берег.

По дороге в штаб полка на мне обледенело все, кроме воды в сапогах. Вестовой все с меня стащил — я остался в чем мать родила, но в комнатах, где разместился штаб, кажется, в железнодорожной канцелярии, было жарко натоплено. Я накинул летнюю офицерскую шинельку тонкого серого сукна, верно служившую мне домашним халатом, такую легкую, что она сквозила на свет, и сел пить чай.

Этажами ниже разместились офицерские роты, команда пеших разведчиков и пулеметчики. Где-то в самом низу обширного казенного здания была кухня. Мой Данило понес туда сушить мои одеяния. Очень мирно и, надо сказать, до седьмого пота напившись чаю, я лег. Во всех этажах все уже храпело или тихонько высвистывало во сне. Я засыпаю мгновенно, а сплю очень крепко. И сначала мне показалось, что это сон: резкая стрельба, крики, взрывы «ура». Я очнулся, сел в темноте на койке — стрельба.

Где электрический фонарик, гимнастерка, шинель? На табурете ни гимнастерки, ни шинели, ни сапог, ни даже штанов. Перекаты частой стрельбы, крики, смутный звон, как на пожаре. Нас захватили сонных, врасплох. Я сунул ноги в кавказские чувяки, стоптанные домашние туфли, надел на ночную рубаху летнюю шинель — фуражку и револьвер Данило оставил мне на гвозде — и вышел в соседнюю комнату к оперативному адъютанту подполковнику Елецкому.

Туда как раз вбежал какой-то офицер. Электрический фонарик осветил его бледное лицо.

— Чего вы спите! — крикнул он. — Красные в городе. Больница с ранеными захвачена…

— Тише, не нагоняйте панику! — крикнул Елецкий.

В это мгновение зазвенели, посыпались под пулями стекла. Мы побежали вниз. По лестнице, гремя амуницией, сбегали строиться офицерская рота, разведчики, пулеметчики, Я вышел к строю. По всему Льгову в темноте залпами перекатывалась беспорядочная стрельба, неслось «ура». Телефонная связь мгновенно и со всеми оборвалась — как отрезало, — когда связь нужна просто до крайности.

Загремела артиллерия. Мы громим гранатами тьму. Взрывами сотрясает воздух. Гранаты падают у самого штаба полка. Вдруг я услышал сильный голос командира 1-го батальона полковника Петерса:

— Сволочи, черти, кто спер мой бинокль?

— На кой черт вам бинокль? — окликнул я Петерса. — Где ваш батальон?

Из тьмы солдаты подбегали к нам поодиночке, кучками. Ночью красные незаметно перешли Сейм и кинулись на 1-й батальон, безмятежно спавший по обывательским домам.

Мы быстро связались со 2-м и 3-м батальонами; я приказал им стягиваться к вокзалу, а сам с офицерской ротой, разведчиками и пулеметчиками пошел выбивать оттуда красных.

Полная луна выплыла из-за туч. Мне припоминается дым мороза, бегущие косые столбы серебряного дыма, и как крепко звенел снег, и наши огромные тени. Мгновениями мне все снова казалось невероятным сном: косой дым, луна, грохот пальбы и торопящееся, сильное дыхание людей за мной.

На ходу моя ночная рубаха под шинелью стала как из тонкого льда и слегка звенела. Я промерз, и мне приходилось закидывать полы шинели и растирать грудь и ноги комьями снега. Должен признаться, что я при полной луне шел перед строем в одной ночной рубахе и летней шинели.

У вокзала, на залитом луной перроне, шевелилась темная солдатская толпа. Я приказал готовиться к атаке, выкатить вперед пулеметы. Мы стали подходить молча.

— Какого полка? — встретили нас обычными тревожными окликами с перрона.

Командир офицерской роты полковник Трусов ясно и спокойно сказал в морозной тишине:

— Здесь первый офицерский стрелковый генерала Дроздовского полк.

Выблеснули выстрелы, нас встретили залпами, бранью. Я приказал: "Огонь!" Мы бросились с криками «ура» на вокзал и смяли красных, захватили толпу пленных. К вокзалу, крепко хрустя по снегу, подошли 2-й и 3-й батальоны, артиллерия, люди первого батальона. Я повел их в атаку.

Еще до рассвета Льгов был очищен от красных; в глухом городке снова стало тихо, и низкий пар, как толпы привидений, поволокся по пустым улицам.

Только на вокзал притащил наконец, запыхавшись, обомлевший Данило ворох моих доспехов. В темноте он повсюду кидался под огнем, отыскивая меня, и теперь дрожащими руками начал меня облачать. На вокзале я узнал, что бинокль, за каким-то чертом понадобившийся Петерсу в самую темную ночь, никем не был «сперт», а так и висел на том гвозде, куда его повесил полковник.

— Полковник Петерс.

— Я, господин полковник.

— Теперь вы знаете, где ваш первый батальон?

— Так точно, господин полковник.

Первый батальон строился у вокзала. Началась ночная перекличка. Мы считали потери. И удивительно: в нечаянном ночном бою мы потеряли не больше десяти человек ранеными и убитыми, да пропал один ездовой с патронной двуколкой. Красным не удалось развернуться во Льгове вовсю.

В больницу, где было до двух сотен наших, красные ворвались со стрельбой и криками:

— Даешь золотопогонников!

Они искали офицеров. Несколько десятков их лежало в палатах, все другие раненые были дроздовскими стрелками из пленных красноармейцев. Ни один из них в ту отчаянную ночь не выдал офицеров. Они прикрывали одеялами и шинелями тех из них, у кого было "больно кадетское" лицо; они заслоняли собой раненых и с дружной бранью кричали большевикам, что в больнице золотопогонников нет, что там лежат одни пленные красноармейцы. Туда мы подоспели вовремя. В больнице не было ни одного замученного, ни одного расстрелянного.

Верные дроздовские стрелки. Многие из них остались в России. Может быть, дойдет до них наш привет и поклон: мы все помним льговскую ночь.

Отход втягивал нас, как в громадную воронку. Утром я получил приказание взорвать виадуки под Льговом и отходить. Мы снялись под тягостный гул взрывов. На станции, уже верстах в четырех от Льгова, ко мне подбежал телеграфист.

— Господин полковник, вас просят к телефону из Льгова.

Странно. Льгов оставлен, кто может просить меня к телефону?

Подхожу к аппарату.

— Кто у телефона?

Голос точно из потустороннего мира:

— Говорит бронепоезд "Генерал Дроздовский".

— Но откуда вы говорите?

— Со Льгова. Со мной еще три бронепоезда.

От Льгова есть железнодорожная ветка на Брянск и на Курск. На Курской ветке сбились наши бронепоезда. Им не удалось прорваться на Курск-Харьков, и они выскочили на Льгов.

Я и теперь не понимаю и никогда не пойму, как наш штаб, не проверив, что не все наши бронепоезда проскочили, мог отдать приказание взрывать льговские виадуки. Без них бронепоездам не двинуться. Все четыре попадут в руки красным.

С батальоном и со всеми подводами, какие только у нас были, я спешно двинулся обратно. Командир тяжелого бронепоезда "Генерал Дроздовский", в английской шинели, почерневший от машинного масла, встретил меня на железнодорожных путях. На его бронепоезде мы подались на ветку к застрявшим бронепоездам. Там была наша «Москва», там был наш мощный "Иоанн Калита". Ничего нельзя сделать — не вывезти никак. Не спасти, когда виадуки, развороченные взрывами, превращены в груду камней и щебня. Бронепоезда приходится бросить.

Мы посовещались на рельсах и решили взорвать все четыре. Погрузили на подводы снаряды, замки орудий, пулеметы, патроны и на рассвете быстро ушли. За нами загремели тяжелые взрывы — мы сами взрывали наших броневых защитников.

На другое утро подкатил шедший за нами бронепоезд «Дроздовец». Я помню, как капитан Рипке, совершенно бледный и, как мне показалось, спокойный, молча сидел в углу на вокзале. И мне все казалось, что ему нестерпимо холодно.

Через день капитан Рипке застрелился, не выдержал потери бронепоездов. Вспоминаю, как у его желтоватой руки, свесившейся со скамьи, сидел на корточках пулеметчик его бронепоезда, мальчик, вероятно из гимназистов или кадет. Он сидел скорчившись, зажав худыми руками лицо, и его мальчишеские плечи тряслись от рыданий.

Часа в три ночи я вернулся в штаб. В избе, разметавшись, спят вповалку восемь моих генштабистов на сумках, на вещевых мешках, на полу, на лавках, под шинелями. Из-за шаткого стола поднялся мой адъютант капитан Ковалевский и молча поклонился. Я прошел в свой угол. Не могу заснуть. Ковалевский при свече что-то пишет. Я невольно стал наблюдать за ним: меня удивила та же бледность, тот же ледяной покой, какой я видел у капитана Рипке.

Сбросив бурку, я подошел к столу: наган, пачка писем, одно адресовано мне. Я убрал наган, взял письмо. Капитан Ковалевский поднялся. Мы стоим и смотрим над свечой друг на друга.

— Господин полковник, — шепчет Ковалевский. — Вы не имеете права читать моих писем.

— Что с вами, Адриан Семенович? — шепчу я. — Ваших я не читаю, а это на мое имя.

Распечатал конверт: "Не могу перенести наших неудач. Кончаю с собой".

Я с силой взял его за руки. Мы говорили шепотом, чтобы не потревожить сна усталых людей вокруг нас. Я повел его в мой угол, изо всей силы сжимал ему руки: не смеешь стреляться, такая смерть — слабость; и просил его жить. И этот коренастый, сильный человек, в шрамах, несколько раз тяжело раненный, фанатик белого дела и Дроздовского полка, внезапно припал к моему плечу, как тот мальчик у руки Рипке, и глухо зарыдал, сам зажимая себе рот руками, чтобы никого не разбудить.

Тогда ночью, когда мы с ним шептались, Ковалевский согласился жить. Адриан Семенович застрелился уже после всего, в 1926 году, в Америке; там он очень хорошо, в довольстве жил у своей сестры. Такая смерть, видно, была ему написана на роду. В его последней записке было всего пять слов: "Без России жить не могу". Ему было не более тридцати лет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.