Царство у моря

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Царство у моря

Он привез ее на совершенно волшебный остров под названием Галапагос-Коув, что находится в сорока милях к северу от Брансуика, в штате Мэн.

Они были женаты вот уже больше года и жили в самых разных местах, но, несмотря на все это, она по-прежнему оставалась его девушкой-невестой. Как бы еще не полностью завоеванной.

Ему очень нравилась в ней эта черта — радостное ожидание открытия, удивление и восторг при виде этого открытия. Он не боялся перепадов в ее настроении, он сам был мастером, творцом всех ее настроений.

Увидев дом, который он снял на лето, и раскинувшийся за ним океан, она пришла в восторженное детское возбуждение.

— О! Какая красота! О, Папочка! Я ни за что и никогда не уеду отсюда!

И еще в голосе ее слышалась странная детская мольба. И она бросилась обнимать и целовать его — крепко-крепко. Теплое тело прижималось к нему, и он чувствовал, как переполняют его жизнь и надежда, — в точности такие ощущения испытывал он, обнимая своих детей, когда те были еще совсем маленькими. Иногда любовь к этой женщине охватывала его с такой неукротимой силой, что он ощущал почти физическую боль. И еще к этой боли примешивалось чувство ответственности и только усиливало ее. И собственное «я» ничего не значило в такие моменты, его самого словно не существовало вовсе.

Высокий и гордо улыбающийся, он стоял на каменистом берегу, под обрывистым склоном, и смотрел на пляж и безбрежные воды Атлантики, как будто все это принадлежало только ему. То был его подарок жене. Подарок был принят, и в ответ он был вознагражден ее любовью. Словно в знак благодарности предлагала она ему себя.

День выдался ветреный, волнение на море было сильное. Солнечный свет отражался от воды с металлическим блеском. А цвет волн все время менялся — то серо-стальные, то мутно — голубые, то угрожающе темно-зеленые накатывали они на берег, волоча за собой водоросли. Вода находилась в непрерывном движении. Воздух был свеж и влажен от мелких брызг и попахивал солью, и так было всегда у моря, насколько он помнил. А небо нежно отсвечивало бледно-голубым, как на акварели, и по нему мчались полупрозрачные облачка. Да, действительно красиво; и это его дар ей, и сердце у него громко билось от счастья и предвкушения.

Они стояли на берегу океана, дрожа под порывами холодного июньского ветра. Стояли, обняв друг друга за талию. Над головой, широко раскинув крылья, парили чайки, издавали резкие пронзительные крики, словно были недовольны, что кто-то посмел вторгнуться в их владения.

Крикливые чайки острова Галапагос-Коув, они напомнили о старых тревожных мыслях.

— О, я люблю тебя.

Она произнесла эти слова с такой яростной пылкостью и так улыбалась при этом мужу — можно было подумать, она никогда не произносила прежде этих слов.

— Мы тебя любим.

Взяла его руку и прижала к животу.

Теплый округлый животик; за последнее время она заметно прибавила в весе.

Ребенок находился в ее чреве вот уже два месяца и шесть дней.

2

Лежа в постели, он гладил и целовал ее голый животик, прижимался к нему щекой. Дивился тому, что, несмотря на малый срок, бледная кожа натянута на нем так туго, прямо как на барабане. Жизнь переполняла ее, она просто излучала здоровье! Намеревалась выносить свое дитя, питалась, соблюдая строгую диету. Таблетки принимать перестала, за исключением витаминов. Она расстанется со своей мирской карьерой (она именно так и выражалась, произносила эти слова без сожаления, гнева или упрека, как нечто само собой разумеющееся; как может говорить о своем прошлом монахиня, ведущая уединенную жизнь и ничуть не сожалеющая о мирских усладах). Она хочет обрести в материнстве и браке истинную цель жизни. Он целовал ее, он притворялся, что слышит ребенка внутри, слышит его сердцебиение. Нет?.. Да?.. Он рисовал на ее животике узоры, слегка прикасался к напоминающему застежку-молнию шрамчику, оставшемуся от операции аппендицита, которую ей сделали несколько лет назад. А сколько абортов она сделала? На этот счет ходило много слухов! Но я отказывался слушать, даже до того, как влюбился в нее. Нет, честное слово, клянусь.

Защищая ее, он тем самым защищал себя от воспоминаний о ее прошлом — запутанном, безалаберном, полном случайных, беспорядочных связей. И в то же время — невинном, как прошлое своенравного ребенка.

Дивясь красоте ее тела, он словно погружался в транс. И эта женщина — его жена?.. Да, его!

Эта изумительная, нежная, мягкая кожа — живая оболочка ее красоты!..

И, как море, красота непрерывно менялась. Вместе с освещением, малейшими его оттенками. Или под воздействием лунного притяжения. Ее душа казалась ему таинственной и бесстрашной, подобно отраженному небесному светилу, балансирующему на гребне волны: дрожащая, все время в движении, то вдруг летит вниз, то снова возносится к небу… В Англии она хотела умереть. И если б он тогда не вызвал врача, причем вызывать пришлось несколько раз… А потом это дурацкое падение с лестницы, завершение съемок, и она была совершенно измучена, опустошена, выглядела на свой возраст, если не старше. Но по возвращении в Штаты очень быстро поправилась, буквально в течение нескольких недель. И вот теперь, на третьем месяце беременности, выглядела здоровой. Как никогда прежде. Ее веселили даже приступы тошноты по утрам. Она была совершенно нормальной! И как же это прекрасно — быть нормальной! В ней появились прямота и простота, которых он не замечал в ней прежде. Нет, замечал, но только на читке пьесы, в роли Магды.

Прочь из города! Прочь от всех этих любопытствующих глаз. Этих вечно устремленных на них глаз посторонних. Она беременна, его ребенком.

Я сделал это только ради нее. Вернул ее к жизни. И мне осталось только соответствовать ситуации.

Снова, спустя долгие годы, стать отцом. Почти в пятьдесят.

3

Драматург и раньше приезжал на Гатапагос-Коув летом, с другой женщиной. Бывшей своей женой. Когда оба они были молоды. При воспоминании о тех днях он обычно хмурился. Но что, собственно, он помнил? Да ничего такого особенного. Эти воспоминания походили на перелистывание пожелтевших страниц. То были обрывки пьес, которые он начинал писать, охваченный лихорадочным вдохновением, а затем откладывал, а вскоре и вовсе забывал о них. В серьезность таких приливов вдохновения как-то не слишком верилось, не верилось и в прежние чувства, но и в то, что все это будет забыто раз и навсегда, тоже не слишком верилось. Он тяжело вздохнул. Поежился под порывами сырого, дующего с океана ветра. Нет, сейчас он счастлив! Вот его новая молодая жена, спускается с холма на каменистый пляж, такая живая и проворная, немножко безрассудная, как своенравный ребенок. Нет, никогда прежде он не был еще так счастлив! Он просто уверен в этом.

Но эти пронзительные крики чаек!.. Наверное, именно они навевают ненужные воспоминания и мысли?

4

— Сюда, Папочка!

Она спускалась вниз по холму, оскальзываясь на поросших мхом камнях. Возбужденная, как маленькая девочка. На пляже было больше камней, чем песка. Ледяные волны разбивались у ее ног. Ноги у нее были мокрые, но ей, похоже, все равно. Манжеты брюк цвета хаки тоже промокли и заляпаны грязью. Бледные волосы треплет ветер. На щеках блестят слезы, глаза у нее очень чувствительные и легко наполняются слезами.

— Эй, ну давай же, Папочка!

Но волны с таким грохотом разбиваются о берег, что ее почти не слышно.

Ему не понравилось, как безрассудно спускалась она сюда по холму, но он прекрасно понимал, что предупреждать ее об опасности не стоит. Лучше уж промолчать, в противном случае между ними вновь установятся нездоровые отношения — своенравной капризной молоденькой женушки и мужа-папочки, с этим его непрестанным ворчанием, упреками, угрозами и обоюдным неудовольствием.

Ну уж нет, больше никогда! Драматург слишком для этого умен.

Он засмеялся и стал спускаться следом за ней. До чего же они предательски скользкие, эти камни! В лицо ударила россыпь мелких водяных брызг, и стекла очков тут же помутнели. Обрыв был невысок, всего футов пятнадцать, не больше, но спуститься по нему, не поскользнувшись, было не просто. Его поразило, как быстро, с ловкостью обезьянки, удалось ей спуститься с этого обрыва. И он вдруг подумал: Да ведь я ее совсем не знаю! Эта мысль посещала его дюжину раз на дню. Приходила и по ночам, когда он просыпался и слышал, как она тихонько постанывает, лежа рядом, что-то бормочет и даже смеется во сне. Колени у него какие-то негнущиеся, и он едва не вывихнул запястье, ухватившись за камень в попытке сохранить равновесие. Он запыхался, сердце громко и часто колотилось в груди, но улыбка светилась счастьем. Он тоже бодр и подвижен, особенно для мужчины своего возраста.

На острове Галапагос-Коув их часто принимали за дочь и отца, пока наконец не узнали, кто они такие.

В таверне «Китобой» к северу от их дома, куда он повел ее обедать в тот вечер. Там горели свечи, и они держались за руки. Хорошенькая молоденькая белокурая женщина с тонкими чертами лица, в белом летнем платье; высокий худощавый мужчина с покатыми плечами и морщинистыми щеками. На вид гораздо старше ее, очень воспитанный, говорит тихо. Эта парочка… А лицо женщины кажется таким знакомым…

Наконец он спрыгнул на землю рядом с ней, подошвы утонули в песке. Здесь шум прибоя был уже просто оглушительным. Она просунула руку ему под свитер и рубашку и обняла за талию, крепко-крепко. На них были почти одинаковые темно-синие вязаные свитеры, которые она заказала по каталогу «Л.Л. Бин»[33]. Они задыхались и смеялись так, словно им только что едва удалось избежать страшной опасности. Но в чем именно состояла опасность?.. Потом она привстала на цыпочки и крепко поцеловала его в губы.

— О, Папочка! Как же я тебе благодарна! Это счастливейший день в моей жизни!

И было совершенно ясно, что, говоря это, она ничуть не кривит душой.

Здесь этот дом называли «Капитанским». Построен он был в 1790 году для капитана дальнего плавания на отвесном обрыве над океаном. Густо разросшиеся кусты сирени защищали от шума движения, в особенности летом, когда оно становилось таким интенсивным на автомагистрали под номером 130.

«Капитанский дом» представлял собой типичное для Новой Англии сооружение из побитых непогодой камня и дерева, с пологими крышами и узенькими оконцами и довольно странной планировкой внутри — узкими прямоугольными комнатами с низкими потолками; комнатки наверху были совсем крохотными и продувались сквозняками. Зато внизу находились огромные камины, сложенные из камня, где человек мог встать в полный рост, с закопченными кирпичными полками; дощатые полы были прикрыты выцветшими коврами с бахромой. Во всем этом таились очарование и прелесть старины — немые свидетели прекрасных прошлых времен. Резные деревянные плинтусы и лестничные перила были ручной работы. Мебель преимущественно старая, антикварная, тоже ручной работы. Столы, стулья и застекленные шкафчики восемнадцатого века в стиле Новой Англии — плоские поверхности, простота прямых линий, на каждом предмете налет пуританской сдержанности и незамысловатости.

В нижних комнатах стены украшали морские пейзажи маслом, а также портреты каких-то мужчин и женщин, настолько безликие, что их можно было бы отнести к искусству примитивизма. Были здесь и пошитые вручную стеганые одеяла, и подушечки для иголок. Были представлены во множестве старинные часы, в том числе карманные, какие носили еще наши деды, и корабельные; высокие напольные немецкие часы в стеклянных футлярах; часы с музыкой; нарядные настольные часы в фарфоровых корпусах; часы в виде черных лакированных шкатулок, слегка помутневших от времени. («О, ты только посмотри, Папочка! Они все остановились в разное время, — заметила совершенно потрясенная этим фактом Норма Джин. — Ну разве не удивительно?»)

Кухня, ванная, а также все электрические приспособления были относительно современными, поскольку здесь все несколько раз обновлялось (что стоило немалых денег), но в целом в «Капитанском доме» пахло стариной, тленом и мудростью Времени.

Особенно в небольшом, с низким потолком и без окон подвале с земляным полом. Сюда надо было спускаться по деревянной лесенке, которая угрожающе раскачивалась и поскрипывала под вашими ногами, и светить фонариком, выхватывая из тьмы ажурное плетение паутины. Здесь, в подвале, находилась дровяная печь — к счастью, топить ее летом не было нужды. И еще здесь властвовал густой, тяжелый сладковатый запах гнили — так пахнут подпорченные яблоки.

Но к чему им было спускаться в подвал? Они и не спускались. Долго сидели на застекленной террасе, любуясь океаном; пили содовую с запахом лимона, держались за руки и говорили о том, что ждет их впереди, в ближайшие несколько месяцев. В доме царила тишина: телефон еще не подсоединили, и они стали приходить к выводу, что не так уж он им и нужен, этот телефон. «Зачем он? Скорее он нужен тем, кто хочет позвонить нам». Нет, конечно, телефон нужен. Без телефона никак не обойтись. Особенно Драматургу — ведь от переговоров с разными людьми зависела его карьера.

Затем они поднимались наверх и начинали разбирать вещи в самой большой комнате, где устроили спальню. И тут тоже находился большой камин, выложенный из камня. Стены были оклеены новенькими обоями в цветочек, из окна открывался вид на океан и густо поросшие можжевельником холмы. Кровать старинная, орехового дерева, с красивым резным изголовьем. В высоком овальном зеркале над туалетным столиком отражались их улыбающиеся лица. Нос, лоб и щеки у Драматурга обгорели от солнца и ветра; у нее личико было бледненькое, она защищала светлую чувствительную кожу от солнечных лучей широкополой соломенной шляпой. Она нежно втирала крем в его обожженную зудящую кожу. Что это? Оказывается, и плечи у него тоже обгорели? И она втирала крем в его плечи и руки, а потом целовала его ладони. Указывала пальцем на лица в зеркале и хохотала.

— Смотри-ка, а они счастливая парочка! И знаешь, почему? Потому, что у них есть один секрет. — Под «секретом» она подразумевала Ребенка.

Вообще-то Ребенок был не совсем секретом. Драматург успел поделиться этой новостью со своими престарелыми родителями, а также с несколькими старыми друзьями с Манхэтгена. При этом он изо всех сил старался скрыть гордость, звучавшую в его голосе; но еще больше силился скрыть тревогу и некоторое смущение. Он знал, что скажут на это люди, даже те, которые любили его и желали ему только самого хорошего в этом новом браке. Ребенок! В его-то возрасте! Вот что может сделать с мужчиной красивая молодая жена. Норма же пока что никому не сказала ни слова. Словно эта новость представляла сама по себе невиданную ценность, которой нельзя было делиться ни с кем. Или же просто из суеверия. («Постучи по дереву!» То была наиболее частая ее ремарка, и произносилась она с нервным смешком.)

Скоро она позвонит матери в Лос-Анджелес и все ей расскажет. Так она, во всяком случае, обещала. И наверное, Глэдис приедет навестить их, но позже. На последних сроках беременности. Или когда Ребенок уже родится.

Драматург еще ни разу не встречался со своей новой тещей. Возможно, просто боялся увидеть женщину, которая не намного старше его.

Во второй половине дня они обычно долго лежали в постели. Полностью одетые, если не считать туфель. Матрас на кровати был набит конским волосом и оттого казался просто до смешного жестким и неупругим. Он обнимал ее за плечи левой рукой, ее головка покоилась у него на груди — их любимая поза. Они часто лежали так и когда Норма чувствовала себя неважно, или одиноко, или же ей просто хотелось, чтобы ее приласкали. Иногда оба они засыпали, иногда занимались любовью; иногда крепко спали и, уже проснувшись, занимались любовью. Сейчас они лежали без сна и прислушивались к тишине дома. Эта тишина казалась им сложной, многослойной и таинственной. Начиналась она в подвале без окон, где пахло гнилыми яблоками, затем просачивалась сквозь щели в полу выше, проникала в каждую комнату дома, достигала недостроенного чердака над их головами, сплошь оклеенного какой-то странной металлически-серебристой изоляционной лентой, как рождественский подарок. И Драматургу казалось, что исходившее из самых глубин земли Время постепенно становится все легче, воздушнее, таит меньше угроз.

Ему показалось, что она крепко спит, но тут раздался ее голос, звонкий, ничуть не сонный и возбужденный:

— А знаешь что, Папочка? Я хочу, чтобы Ребенок родился здесь. В этом доме.

Он улыбнулся. Ребенок должен был родиться не раньше, чем в середине декабря. К тому времени они уже переберутся на Манхэттен, в снимаемую ими квартиру на 12-й Западной. Однако Драматург не стал возражать жене.

А она все говорила, словно рассуждая вслух:

— Я ничуточки не боюсь. Физическая боль меня не пугает. Иногда она кажется мне нереальной. Просто мы, ожидая боли, напрягаемся, и нам становится страшно. А здесь можно вызвать для меня повитуху. Я серьезно.

— Повитуху?

— Ненавижу больницы! Я не хочу умереть в больнице, Папочка.

Он обернулся и взглянул на нее как-то странно. Что она только что сказала?..

Да, но ты уже убила одного Ребенка. Она не убивала! Она вовсе этого не хотела. Нет, ты хотела убить этого Ребенка. То было твое решение, больше ничье.

Но тогда был совсем другой ребенок! Не этот… Это был я. Им всегда становлюсь я.

Одно она знала твердо: ей следует избегать подвала с грязными полами, где пахнет гнилыми яблоками. Потому, что Ребенок был уже там. Он ее ждал.

7

Как счастлива она была! Так и излучала здоровье. В «Капитанском доме» и сам Драматург немного приободрился, воспрянул духом. Лето у моря, что может быть лучше. Он был влюблен в жену, он любил ее, как никогда прежде. И еще был так благодарен.

— Она просто замечательная женщина. И беременность так ей идет. Смеется даже утром, когда ее тошнит. И говорит при этом: «Наверное, так и должно быть!»

Он смеялся. Он так обожал жену, что даже начал подражать ее высокому, веселому и нежному голоску. Но говорил и своим голосом, голосом Драматурга, и это различие между их голосами почему-то невероятно трогало и завораживало его. «Я ни о чем не жалею. Разве что об одном: что время летит так быстро».

Он говорил по телефону. Где-то в соседней комнате просторного дома или на заднем дворе, в заросшем саду она что — то напевала себе под нос. И не думала, что кто-то ее слышит.

Нет, конечно, он волновался. Ну, если не волновался, то был по крайней мере озабочен.

Эти ее эмоции, эти перепады в настроении… Его тревожила хрупкость жены. Ее страх, что кто-то будет над ней смеяться. Ее боязнь, что за ней «шпионят» — фотографируют исподтишка, без ее ведома или согласия. Ее поведение в Англии… нет, то время было сущим для него кошмаром. К такому поведению он был совершенно не готов, как бывает не готов к суровым испытаниям какой-нибудь исследователь Антарктиды, экипированный для прогулки в Центральном парке. Ведь раньше он практически не знал женщин. Нет, знал, конечно, — свою мать, свою бывшую жену, свою уже взрослую сейчас дочь.

И все они, разумеется, были способны на эмоциональные взрывы различной силы, но при этом умудрялись вести себя что называется «в рамках». Сам он был склонен называть это честной игрой или благоразумием.

Норма же разительно отличалась от всех этих трех женщин, будто принадлежала к какому-то совершенно другому виду. Порой набрасывалась на него в слепой ярости и причиняла боль выкриком типа:

Дай мне спокойно умереть! Ведь ты только этого и хочешь, верно?

И теперь Драматург начинал думать, что в какой-нибудь пьесе в подобных обвинениях обязательно крылась бы крупица правды. Даже если второй герой будет яростно отрицать это обвинение, зрители все равно поймут: да, это так.

Впрочем, законы драмы неприменимы в реальной жизни. Ведь человек в порыве гнева способен сказать все что угодно, даже самые ужасные вещи. И пусть они вовсе не являются правдой, да и сам он не считает их правдой, лишь изливает таким образом свой гнев, негодование, смятение, страх. Иными словами — лишь мимолетные чувства и эмоции, а не какую-нибудь там истину в последней инстанции. Но он все равно очень на нее обижался. И задавал себе вопрос: а что, если Норма действительно верит в то, что другие желают ей смерти? Что, если она верит, что он, ее муж, хочет, чтобы она умерла? Что, если ей просто хочется верить в это? И ему становилось дурно от одной только мысли, что его жена, которую он любил больше собственной жизни, может или хочет верить в подобные вещи.

Однако здесь на Галапагос-Коув, вдали от Англии, эти неприятные воспоминания понемногу стерлись, поблекли. Они редко говорили о карьере Нормы. О «Мэрилин». Здесь она была Нормой, и все в округе звали ее только так. Никогда прежде не видел он ее такой счастливой и здоровой; ему не хотелось расстраивать ее разговорами о деньгах, бизнесе, Голливуде или ее работе. На него произвела глубокое впечатление та решимость, с которой она отказалась даже от воспоминаний об этом периоде ее жизни. Он вовсе не был уверен, что любой мужчина в ее положении смог бы сделать то же самое. Или хотя бы попытаться. Лично сам он точно не смог бы.

Впрочем, и Драматург тоже был не слишком озабочен своей карьерой. Его вполне устраивало нынешнее положение. Он гордился своей работой, жил надеждами на будущее. Несмотря на всю свою скрытность и ироничность, он отдавал себе отчет в том, что до определенной степени является человеком амбициозным. И, улыбаясь про себя, иногда думал: да, уж он-то мог бы претендовать на более широкое признание и внушительные доходы.

За весь предшествующий год он заработал чуть меньше 40 000 долларов, без вычета налогов. Эти деньги принесли ему пьеса, идущая на Бродвее, а также постановки написанных ранее пьес в разных провинциальных театрах.

Он отказался отвечать на вопросы, которые задавали ему в Комитете по расследованию антиамериканской деятельности. Он не позволил «Мэрилин Монро» сфотографироваться на память с председателем этого Комитета. (Хотя ему и намекнули, что стоит только организовать эту съемку и допрос он пройдет «как по маслу». Мерзость какая! Настоящий шантаж!)

В результате он попал в немилость к конгрессу и был приговорен к году тюремного заключения и штрафу в 1000 долларов. Подал апелляцию, адвокаты уверяли его, что все уладится; но все это требовало денег, денег и еще раз денег, и он платил, и, казалось, конца этому не будет. КРАД терзал его вот уже на протяжении шести лет. Не было случая, чтобы налоговое управление США не проверило бы каждый полученный им гонорар. К тому же приходилось выплачивать довольно щедрые алименты Эстер — он и далее собирался вести себя, как и подобает приличному бывшему мужу. Даже с доходами «Мэрилин Монро» денег у них оставалось не так уж много. Немало уходило и на медицинские расходы, и они неизбежно должны были увеличиться с рождением ребенка.

— Что ж. Чем не тема для моих пьес, верно? Ведь «экономика — неизбежный удел человечества».

Похоже, Норма всерьез решила распрощаться с карьерой. Актерским даром она была наделена в полной мере, но, по ее же собственным словам, ей недоставало темперамента. Да и нервы уже были не те. После съемок «Принца и хористки» она и слышать не желала об участии в каком-либо новом фильме. Она сбежала, спасая собственную жизнь, — «едва удалось ускользнуть».

Теперь она подшучивала, вспоминая весь этот кошмар в Англии. Весело и озорно смеялась и, похоже, не осознавала или же просто не позволяла себе думать о том, что там произошло в действительности. И о тяжелых последствиях происшедшего — тоже. Вздутие живота. Практически летальное содержание наркотических средств в крови. К тому же английский врач предупредил, что у его жены наличествует подсознательная склонность к самоубийству. Нет, Норма, конечно, ничего не знала. А у него не хватало духу или смелости сказать ей об этом.

Он страшился отнять у нее это радостное открытие. Лишить ее счастья.

Узнав, что беременна, она вернулась от врача и бросилась искать мужа. И нашла его дома, в кабинете, где он просиживал за работой большую часть дня. Подошла и шепнула на ушко:

— Это случилось, Папочка. Наконец-то это со мной случилось! У меня будет ребенок. — А потом вдруг вцепилась в него и зарыдала слезами радости и облегчения. Он был потрясен и одновременно рад за нее. Да, конечно же, он был просто за нее счастлив. Ребенок! Третий его ребенок, которого он зачал на пятидесятом году жизни. То было далеко не самое лучшее время в его карьере, он чувствовал, что зашел в тупик, вдохновение покинуло его… Но все равно был, разумеется, счастлив. И знал, что никогда не даст жене повода усомниться в этом. Ибо Норма очень хотела и старалась забеременеть. Почти ни о чем другом и не говорила; при виде младенцев и малышей на улице вся так и замирала от умиления. Он уже почти начал жалеть ее, страшиться этих неуемных приступов любви. Но в конце концов все получилось, все складывалось к лучшему, не так ли? Как и положено в грамотно сконструированной пьесе на бытовую тему.

По крайней мере в первых двух ее актах.

Норма с упоением играла эти две роли — жены и будущей матери. Это амплуа совершенно не подходило блистательной девушке, Мэрилин Монро. Но, видимо, она была обречена на этот «репертуар», с чисто физической точки зрения. Она разгуливала по дому голой, хвасталась грудями, которые становились все больше и тверже. Она гордилась своим набухающим животиком — «круглый, как дынька!». Переехав в Мэн, она часто разражалась взрывами громкого беспричинного смеха. Впрочем, причина была — она счастлива.

Сама готовила разные блюда — на завтрак, обед и ужин. Ставила на поднос чашку свежесваренного кофе и вазочку с одним-единственным цветком и несла наверх, Драматургу, в одну из спален «Капитанского дома» с видом на океан, где он работал с раннего утра. С его друзьями, приезжавшими их навестить, она была любезна и в то же время как-то странно застенчива; внимательно слушала, что говорят женщины о ее беременности и своем опыте родов, — а они с охотой и до бесконечности могли говорить об этом. Как-то Драматург слышал, как Норма рассказывает одной из них, что будто бы однажды ее мать сказала, что ей нравилось ходить беременной. Что беременность — это единственный период в жизни женщины, когда она ощущает себя в полном согласии с собственным телом. И со всем миром — тоже.

— Неужели это действительно так? — Драматург не стал дожидаться, что скажет в ответ на это ее собеседница. Подумал: а что могли бы значить подобные откровения для мужчины? Неужели мы никогда не чувствуем себя в ладах с собственным телом? И с миром тоже? Разве что за исключением тех моментов, когда занимаемся сексом, передаем наше семя женщинам?..

Все же было нечто мрачно-уничижительное в подобном подходе. И лично он ни на секунду не поверил бы в подобную феминистскую ерунду.

Норма тщательно заботилась о своем еще не рожденном ребенке. Не позволяла никому курить в своем присутствии. При малейшем намеке на сквозняк вскакивала и бросалась закрывать окна. Или открывать их, если ей казалось, что в комнате душно. Смеялась над собой, но не могла остановиться.

— Ребенок сам дает знать, что ему нужно. А я лишь исполнитель его желаний. — Неужели она всерьез верила во все это?..

Иногда, борясь с тошнотой, она ела по шесть-семь раз на дню, ела маленькими порциями, но только самые полезные и питательные продукты. Тщательно, в кашицу, пережевывала пищу. Пила много молока, хотя, по ее словам, всегда терпеть его не могла. Полюбила также овсяные каши, которые ела с коричневым сахаром и черным хлебом грубого помола, с удовольствием поедала почти сырые бифштексы с кровью, сырые яйца, свежую морковку, устриц и бесконечное количество дынь. Поглощала картофельное пюре с кусками холодного несоленого сливочного масла, причем ела все это из миски большой ложкой. За едой подчищала содержимое своей тарелки дочиста, часто доедала и за мужа.

— Ну, смотри, какая я хорошая девочка, правда, Папочка? — с тихим смешком спрашивала она при этом. И он тоже смеялся и целовал ее. И с удовольствием вспоминал, как много лет назад целовал свою маленькую дочурку — в награду за то, что та съела всю предназначавшуюся ей порцию за завтраком или обедом.

Дочке тогда было всего два или три года.

— Ты очень хорошая девочка, моя дорогая. Моя единственная, любимая!..

Гораздо меньше нравилось ему то (правда, он не говорил никому об этом ни слова), что Норма приобрела в читальне сайентистов на Пятой авеню целые горы специальной литературы, в том числе и сочинения Мэри Эдди Бейкер, а также подборку журналов под названием «На страже», где так называемые истинно верующие делились своим опытом молитв и чудодейственного исцеления. Будучи по природе рационалистом и человеком либеральных взглядов, к тому же наделенный присущим евреям стремлением к полемике, Драматург мог испытывать к подобной «религии» лишь презрение и от души надеялся, что Норма не станет всерьез воспринимать все эти идеи. Отнесется к сайентистской литературе легко, небрежно и бегло пролистает все эти книжки, как пролистывала словари, энциклопедии, старые книжки, каталоги семян, как перебирала одежду в шкафу — словно в поисках… но чего именно? Некоей абсолютной мудрости, которая могла бы пригодиться ее Ребенку?

Особенно умиляли его составляемые Нормой длиннейшие списки незнакомых слов, которые он находил в самых, казалось бы, неподходящих местах — в ванной, на краю треснувшей фаянсовой раковины, на холодильнике, на верхней ступеньке лестницы, ведущей в подвал. То были нелепые и совершенно архаичные слова, выведенные аккуратным почерком школьницы: obbligato, obcordate, obdurate, obeisance, obelisk, obelize[34]. («Я, Папочка, в отличие от тебя и твоих друзей средних школ не оканчивала! Уже не говоря о колледжах. А то, чем сейчас занимаюсь… ну, считай, что просто готовлюсь к выпускным экзаменам».) Мало того, она еще и стихи писала — просиживала, поджав ноги, долгими часами на подоконнике и строчила что-то в тетрадку. Но без ее разрешения взглянуть на эти стихи он не смел.

(Хотя ему было очень интересно, какие такие стихи могла писать его Норма, его совершенно неграмотная Магда!)

Его Норма, его Магда, его очаровательная жена. Синтетические волосы Мэрилин отросли у корней; оказалось, что настоящие волосы у нее светло-каштановые, с медовым оттенком да еще и вьющиеся. А эти ее роскошные груди с крупными сосками, набухшие в ожидании ребенка. А жар ее поцелуев, лихорадочно ласкающие все его тело нежные руки, ласкающие его, мужчину, отца ребенка. Они проникали и под одежду. Маленькая ручка щекотно, как мышка, заползала под рубашку. Потом спускалась ниже, к брюкам, а сама она в это время приникала к нему всем телом и целовала. «О, Папочка! О!..Она была его гейшей. («Видела их как-то в Токио, этих самых гейш. Классные девочки!»)

Она была его шиксой. (Само это слово звучало в ее устах дразняще и почти непристойно, к тому же она никак не могла научиться правильно его произносить. «Так вот за что ты меня любишь, да, Папочка? За то, что я — твоя маленькая беленькая шик-ста?»)

И он, ее муж, мужчина, чувствовал себя польщенным и потрясенным. Точно на него снизошло благословение Господне и одновременно — страх. Ибо с момента их первого, самого первого прикосновения с сексуальным оттенком, их самого первого настоящего поцелуя, он почувствовал в этой женщине превосходящую силу, неукротимое стремление «перетечь» в него. Она была его Нормой, его Магдой, его вдохновением и одновременно — чем-то гораздо большим!

И ее власть над ним была безмерна. Она могла оправдать его существование, как Драматурга и мужчины, она же могла разрушить его.

Однажды утром, уже где-то в конце июня, — три идиллические недели, прожитые ими в «Капитанском доме», пролетели незаметно, как сон, — Драматург спустился вниз раньше обычного, на рассвете. Разбудили его раскаты грома, сотрясавшие дом. Правда, гроза проходила стороной и бушевала всего несколько минут; вот окна дома вновь осветились ярким блеском, исходившим от океанских волн, над которыми из туч показалось утреннее солнце. Нормы в постели уже не было. Лишь простыни хранили запах ее духов. Да на подушке блестели один-два светлых волоска. Беременность вызывала у нее сонливость, она могла заснуть в самое неподходящее время и моментально, как котенок, на том месте, где сон застиг ее. Но на рассвете всегда просыпалась или даже еще раньше, когда за окном начинали петь первые птицы. Ее будили движения ребенка.

— Знаешь что? Оказывается, наш малыш проголодался. Хочет, чтобы его мамочка поела.

Драматург спустился на первый этаж старого дома. Босые ноги бесшумно ступали по деревянному полу.

— Дорогая, где ты? — Человек сугубо городской, привыкший к загрязненному выхлопными газами воздуху и нестихаемому уличному шуму Манхэттена, он с наслаждением и какой-то даже радостью собственника вдыхал свежий и прохладный морской воздух. Атлантический океан! Его океан. Он был первым из мужчин (во всяком случае, ему хотелось верить в это), кто показал Норме Атлантику. И уж определенно был первым, кто сопровождал ее в плавании через Атлантический океан, в Англию. Да разве не сама она шептала ему много раз в самые интимные моменты, прижавшись к его лицу мокрой от слез щекой: О, Папочка! До тебя я была просто никем. Еще и на свет не родилась!..

Однако где же Норма? Он задержался в гостиной, узкой продолговатой комнате с неровным полом, смотрел из окна на расчищающееся от облаков небо. Какое, наверное, мощное впечатление производило на первобытного человека это зрелище. Казалось, что из-за туч вот-вот появится божество, явит себя человеку во всей красе. Небо на рассвете, на берегу океана. Ослепительные отблески восходящего солнца. Огненные, золотистые, они постепенно меркли к северо-востоку, где над горизонтом вздымались синюшные нагромождения грозовых туч. Но сама гроза обошла их стороной. И темные тучи понемногу рассеивались. Интересно, подумал Драматург, понравилось бы Норме это зрелище. И вдруг ощутил прилив гордости — оттого, что он, ее муж, может дарить ей такие подарки. Сама Норма, похоже, никогда не знала, куда ей хочется поехать и что повидать. Нет, на Манхэтгене такого утреннего неба не увидишь. И в Рэвее, штат Нью-Джерси, — тоже, даже в детстве не видел он ничего подобного. Через забрызганные каплями дождя стекла в гостиную проникали первые солнечные лучи, играли на стенах, оклеенных обоями, испещряя их красноватыми бликами и завитками. Как будто язычки пламени плясали сейчас на этих стенах. Словно свет была сама жизнь. Старинные дедовские часы резного красного дерева — единственные, которые удалось пробудить к жизни Норме, — тихонько и равномерно тикали, тускло поблескивающий, отливающий золотом маятник неспешно раскачивался. «Капитанский дом» напоминал плывущий по травянисто-зеленому морю корабль, и Драматург, типичный горожанин, был его капитаном. Привел свою семью в безопасную гавань. Наконец-то!

Так думал в невинном мужском своем тщеславии Драматург. Так думал он, ослепленный надеждой. И на секунду ему показалось, будто он, пронзив непроглядно темные слои времени, вдруг ощутил неразрывную свою связь с целыми поколениями людей, живших здесь до него, такими же отцами и мужьями, как он.

— Норма, дорогая, ты где?

Наверное, на кухне, подумал он. Показалось, что там вдруг открылась, а потом со стуком захлопнулась дверца холодильника. Но и на кухне ее не было. Тогда, наверное, на улице? Он вышел на крыльцо, бамбуковая циновка, покрывающая пол, отсырела насквозь; капли воды блистали, словно драгоценные камни, на гнутых ножках зеленых шезлонгов. Но на заднем дворе, на лужайке, Нормы видно не было. И тогда он подумал: может, она пошла на пляж? Так рано? В такой холод и ветер?.. В северной части неба снова стали сгущаться черные грозовые облака. Большая же часть неба оставалась от них свободной и приобрела невыразимо прекрасный, бронзово — золотистый оттенок с мелкими вкраплениями оранжевого. О, ну почему он — «человек слов», а не художник, не живописец? Или на худой конец фотограф?.. Куда как более возвышенная задача — отдать должное красоте природы и мира, нежели копаться в мелких человеческих страстишках и глупостях. Почему он, человек либеральных взглядов, в целом оптимист, верящий в человечество, почему он постоянно отображает лишь слабости этого человечества, клеймит правительства и «капитализм» за то зло, что они поселили в человеческой душе? В природе же не существует зла. И безобразной она тоже никогда не бывает. Норма и есть сама природа. В ней не может быть ни зла, ни безобразия. «Норма! Иди сюда. Ты только посмотри на это небо!..»

Он вернулся в темную кухню. Потом двинулся через кухню и прилегающую к ней прачечную к гаражу, но вдруг заметил, что дверь в подвал открыта. И что в тени, на верхней ступеньке лестницы, примостилась женская фигурка в белом. В подвал был проведен свет, но лампочка горела слабо. Чтобы спуститься туда, без ручного фонаря не обойтись. Но никакого фонаря у Нормы не было, и, по всей очевидности, спускаться туда она не собиралась. Она что, говорит там с кем-то? Неужели сама с собой?.. На ней была одна лишь полупрозрачная ночная рубашка, потемневшие у корней волосы растрепались.

Он уже было собрался окликнуть ее снова, но сдержался, не хотелось ее пугать. В этот момент она обернулась. Зрачки расширены, глаза смотрят невидяще. Только тут он увидел, что она держит в руках тарелку, а на тарелке — кусок сырого гамбургера, из которого сочится кровь. Она ела этот гамбургер прямо с тарелки, как кошка, слизывала с пальцев кровь. И вдруг увидела его, изумленно взирающего на нее мужа. И расхохоталась.

— Ох, Папочка! Как же ты меня напугал!

Ребенку в ее чреве скоро должно было исполниться три месяца.

8

Она пребывала в возбуждении. Еще бы, скоро приедут гости!..

Его друзья. Его друзья с Манхэтгена, все до одного интеллектуалы: писатели и драматурги, режиссеры, поэты, редакторы. Она чувствовала (о, даже предполагать такое было бы глупостью!), что близость к этим замечательным выдающимся людям лично ей все равно не поможет. Но, вполне возможно, окажет благотворное воздействие на развитие ребенка в чреве. Как заунывное повторение слов, выписанных из словарей, которые она намеревалась запомнить. Как отрывки из Чехова, Достоевского, Дарвина, Фрейда. (В антикварной лавке на Галапагос-Коув, являвшей по сути своей пыльный и тесный, битком забитый книгами подвальчик, ей удалось обнаружить дешевое издание Фрейда в бумажной обложке «Цивилизация и чувство неудовлетворенности». Всего-то за пятьдесят центов! «О, это просто чудо какое-то! Как раз то, что я искала».) Существовала пища для тела. Но была еще и особая пища — духовная и интеллектуальная. Мать воспитала ее в любви к книгам и музыке, в окружении духовно развитых людей, пусть даже то были мелкие и низкооплачиваемые студийные служащие, люди типа тетушки Джесс и дяди Клайва. Но уж она-то сумеет позаботиться о духовном развитии своего ребенка. «Я вышла замуж за гения. И мой ребенок — наследник этого гения. Он будет жить в двадцать первом веке, он не будет знать и помнить, что такое война».

«Капитанский дом» с прилегающим к нему садом раскинулся на двух акрах каменистой земли, над океаном. Казалось, этот дом специально создан для медового месяца. Она знала, что этому не бывать, но тем не менее отчетливо представляла, как здесь же, в этом доме, на широкой деревянной кровати, будет рожать своего ребенка (в присутствии повитухи?). И пусть будет и кровь, и боль, как и полагается при родах, но она, Норма, даже не вскрикнет, ни разу. Ее преследовали страшные и смутные воспоминания (она поделилась ими только с Карло, и он сказал, что да, нечто подобное пришлось испытать и ему) о том, как в агонии и криках рожала ее собственная мать; при этом помнились не только физические, но и психические страдания, и ощущение, будто два питона сжимают друг друга в смертельных тисках. И ей хотелось избавить своего ребенка от подобного опыта и этих жестоких воспоминаний, которые будут преследовать его на протяжении всей жизни.

А теперь, совсем уже скоро, к ним на уик-энд приедут гости! Норма Джин стала такой домашней, и ей это очень нравилось. Нет, подобная роль не была прописана ни в одном из сценариев, она никогда не играла ее, однако чувствовала, что просто рождена для этой роли. Из нее, по уверениям Драматурга, получилась куда лучшая жена и хозяйка дома (он сам так и сказал!), чем из бывшей его жены. И ей это нравилось, он был удивлен и доволен. А ведь пошел на такой риск, женился на темпераментной актрисе! На белокурой сексуальной куколке, красотке из журнала — что за риск! И она всячески старалась доказать мужу, что никакой это не риск, что домашние хлопоты доставляют ей истинное наслаждение, и он, похоже, понимал и верил. Она знала — его друзья будут отводить его в сторонку и восклицать: «О, да она просто прелесть, твоя Мэрилин! Просто восхитительная, замечательная женщина! Кто бы мог ожидать…» Она прямо так и слышала, как некоторые из них удивлялись: «Надо же, оказывается, Мэрилин очень умна. И прекрасно начитанна. Я только что говорил с ней о…» Нет, многие из них будут называть ее не Мэрилин, а Нормой. «Норма просто на удивление начитанная женщина! Кстати, совсем недавно она прочла мою последнюю книгу и…»

Она любила их всех, друзей мужа. Правда, редко заговаривала с ними сама, ждала, когда они обратятся к ней. Говорила тихо, скромно, словно не всегда была уверена, как произносятся самые простые слова! Робкая и запинающаяся, словно дебютантка на сцене.

А может, она и вправду немного побаивалась, оттого и держалась так напряженно. Как будто ребенок в животе хватал ее мертвой хваткой. Ты ведь не сделаешь мне сейчас больно? Не будешь делать так, как в прошлый раз?

Она вышла из дома и бродила по лужайке. Босая, в не слишком чистых полотняных брюках и в рубашке мужа, узлом завязанной под грудью, отчего обнажился животик; соломенная шляпа с широкими обвисшими полями тоже завязана — лентой под подбородком. У нее опять возникло тревожное ощущение, что кто-то, возможно, за ней наблюдает. Откуда-то сверху, со второго этажа «Капитанского дома». Из кабинета Драматурга, где у окна стоял письменный стол. Он меня любит. Очень любит! Да он умрет ради меня. Он сам так сказал. Ей нравилось, когда муж на нее смотрит, но она всегда боялась, что он может что-нибудь про нее написать. И рассуждала при этом примерно следующим образом: Как поступает писатель? Сначала видит, а потом пишет о том, что видит. Как паук-отшельник — жалит просто потому, что это в его натуре.

Она срезала цветы, чтобы затем поставить их в вазы. Ступала осторожно — ведь ноги были босые, а в высокой траве могли оказаться совершенно непредсказуемые вещи: обломки старых детских игрушек, куски пластика и металла с острыми краями. Владельцами «Капитанского дома» были люди очень милые и воспитанные, они проживали в Бостоне и сдавали этот дом, но прошлогодние его жильцы явно не отличались аккуратностью. Слабо сказано — были настоящими неряхами, и еще во всей этой неряшливости присутствовал некий злобный умысел. Швыряли кости с крыльца прямо на лужайку, словно специально для того, чтобы босоногая Норма наступила на них и поранилась.

Но все равно ей здесь очень нравилось! Лужайка шла под уклон, и над ней возвышался старый побитый непогодой дом, прямо как какой-нибудь замок из сказки. Прилегающие к нему владения тянулись до самого обрыва, и каменистый пляж под ним тоже принадлежал им. Ей нравились царившие здесь мир и покой. Был слышен рокот прибоя, а также отдаленный шум движения на пролегающем за поселком шоссе, но звуки эти были приглушенными, мягкими, не таили в себе угрозы. Полной и абсолютной тишины тут не было. Не было и слепяще-белой больничной тишины. Как в той палате, где ее разбудили, в Царстве Мертвых, в тысячах миль отсюда. И английский врач, весь в белом и совершенно ей незнакомый, смотрел на нее, как смотрят на кусок мяса на прилавке. А потом спросил тишайшим голосом, помнит ли она, что с ней случилось. Помнит ли, сколько именно таблеток снотворного проглотила, помнит ли, что сознательно намеревалась причинить себе вред. И называл ее при этом мисс Монро. И еще заметил, что ему «понравились некоторые из ее фильмов».

Она молча замотала головой. Нет, нет, нет.

Как могла она тогда хотеть умереть? Не родив ребенка, не почувствовав всей полноты жизни?..

Карло заставил ее пообещать. В последний раз, когда они говорили по телефону. Они договорились, что будут звонить друг другу, она — ему, а он — ей. Когда одному из них, по выражению Карло, вдруг придет мысль «совершить большой ребяческий шажок в Неизведанное».

Карло! Единственный на свете мужчина, способный ее рассмешить. После того, как Касс и Эдди Дж. исчезли из ее жизни.

(Нет, Карло вовсе не был любовником Нормы. Хотя и голливудская молва, и журналисты утверждали обратное. И бесконечно публиковали снимки, где они с Карло шли рука об руку и улыбались. Монро и Брандо: самая классная парочка Голливуда? Или: Просто добрые друзья? Они не занимались любовью той ночью, но это было чисто техническое упущение, все равно что забыть запечатать конверт, который отправляешь по почте.)

В гараже Норма взяла мотыгу, в подвале сняла с крючка сильно заржавевшие и покрытые паутиной садовые ножницы. Гости приедут только к вечеру. А сейчас нет еще и полудня, и времени у нее предостаточно. По приезде в «Капитанский дом» она поклялась, что приведет в порядок все клумбы, очистит их от сорняков. Но, черт побери, эта сорная трава растет так быстро! Она ритмично взмахивала мотыгой, и в такт этому ритму в голове вдруг сами собой сложились стихи, в буквальном смысле из сора.

СОРНЯКИ АМЕРИКИ

Сорняки Америки, мы не умираем -

Лопухи, осока и чертополох!

Дергают под корень — мы НЕ ПОДДАЕМСЯ,

Травят, проклинают — мы НЕ ПОГИБАЕМ.

Сорняки Америки… знаете, мы кто?

МЫ И ЕСТЬ АМЕРИКА!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.