1981

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1981

10 февраля 1981 г.

Опять пропущен большой кусок жизни. «Загорские дали», трагедия с Берберовыми (мы с Аллой — пайщики льва, растерзавшего мальчика и снявшего скальп с его матери), приезд Дидье и Рузаны, елка, Новый год, ВААПовская гнусь и глупость Гощило, лесковский вечер, встреча с Мэтлоками, театр Евтушенко, странный Тублин, сильно сдавший творчески и морально. Вся семья Тублиных определилась в спортивные завхозы под видом тренеров. Полупарализованная Люсьена даже тетивы не может натянуть; и вот же — пестует робингудов из общества «Колхозник». Теперь Тублин любит меня подвыпившего, в жалковатом старческом молодечестве.

Почему?то не захотелось подводить итоги года, хотя по миновании год оказался не так уж плох: много работы (под конец я разошелся), поездок, встреч, наблюдений.

Наверное, я переживаю какой?то кризисный перелом. Возрастной, что ли? Я никогда уже не бываю счастлив тем беспричинным мгновенным счастьем, что постигло меня еще недавно после всех понесенных потерь, самым лучшим, единственно подлинным счастьем. Может, в этом и заключается старость? И вот что удивительно: предложи мне проснуться в былой, не слишком давней жизни, рядом с Я. С. и мамой, я бы отказался. Последние годы нашего «сосуществования» были плохи, фальшивы, порой страшны. Я тоскую о хорошем литературном разговоре, об энтузиазме молодого Я. С., о воспоминаниях, которым мы почему?то так редко предавались с мамой, но всё это осталось в далеком прошлом.

Если сейчас я испытываю изредка короткий подъем, то лишь в одиночестве. При этом я ненавижу оставаться без Аллы и знаю одну — единственную молитву: дай мне уйти раньше Аллы. Так и должно быть по закону жизни, но не мешает время от времени напоминать Богу об этом законе. Я боюсь смерти, но куда больше я боюсь пережить Аллу.

25 августа 1981 г.

Последняя запись была сделана в начале февраля. Странно, что мешает мне записывать? — внутренняя суета, боязнь оставаться с глазу на глаз с собой, просто лень или что?то более глубокое?

Лишь по горячему следу можно записать те мимолетности душевной жизни, те внезапные умственные ходы, что составляют самое интересное в дневнике. Когда же время упущено, остается лишь фабула жизни, наиболее ценное исчезает. Его словно и не было. И вот, зная всё это, я месяцами не вынимаю из ящика стола свою тетрадь. Большинство записей я делаю после сильного разочарования, в тоске, упадке духа — не дневник, а жалобная книга. Вот и сейчас последует нытье.

Меня тягостно разочаровал Мунир, которого я успел искренне полюбить. Объяснить его метаморфозу я не могу, но он приехал совсем другим человеком, настолько другим, что возникала мысль о двойнике. Прежний Мунир был фундаментален, скромен, серьезен, чужд быту, скрупулезно обязателен, исполнен тихого очарования. Этот — мышиный жеребчик (он невероятно похуДел, сузился, умалился), блядун, трепач, бесстыдный лгун, дешевка в каждом слове и жесте. Врет без переходу, ни одного обязательства не выполнил, неопрятно наследил с первых же шагов, никакого интереса к литературе и культуре, мерзкое юдофобство, уклончивость и темнота. Студенты его не уважают, девка намахала, дела никакого он не сделал да и не стремился к этому. Но что за всем этим — убей Бог, не понимаю. Дик тоже скис на чужой территории, но остался человеком и мужчиной. Джордж и Бэлнап даже выиграли в новых декорациях, остальные были равны себе прежним. А этого как подменили. Полное фиаско. Айсор. Южные европейцы, сотворенные турецкими хуями, вообще не вещь. Он прямо?таки фонтанировал дерьмом, мне было стыдно перед Аллой за свою слепоту.

Такие люди, как Нина и Феликс Улинич — неиссякаемый источник трагических сюжетов. Их старший сын, как всегда в пору подготовки к вступительным экзаменам в вуз, постарался обеспечить себе очередной провал. На этот раз он затеял развод с женой — стюардессой. Женился он на ней тоже в дни поступления в вуз, а через год между двумя экзаменами хоронил своего первенца. В ожидании формального развода они разъехались, у каждого началась своя жизнь. У Лены (так, кажется, ее зовут) появился жених — стюард, и она решила познакомить его с бывшим мужем. На старой квартире сошлись две компании: стюарда и Улинича. Выпили крепко. Жених-стюард, видимо, желая произвести впечатление на профессорских сыновей и дочек, стал перебираться с опасностью для жизни из окна комнаты, где пировали, на кухню. Как он это делал, понять невозможно, там нет ни балконов, ни карниза. Он, вроде бы, повисал на подоконнике, дотягивался до края кухонного подоконника и цеплялся за него. Дважды этот чудовищный трюк ему удался, на третий раз он рухнул с десятиэтажной высоты. Дочь артиста Дурова видела, как появилась в окне кухни идущая рука и вдруг исчезла. Она не сразу осознала, что произошло. До этого смертельный номер хотел повторить семнадцатилетний сын вице — президента Академии наук Велихова, но Улинич ему не позволил. Почему же никто не пытался остановить стюарда? Говорят, пьяны были. Но ведь младого Велихова не пустили. Почему не вмешалась невеста? Почему безучастны оставались его друзья? Во всем этом много темного. Но если высветить всё до конца, окажется преступление, за которое следует привлечь к уголовной ответственности. По совершенно разным причинам все присутствующие молчаливо подбивали тщеславного дурака — стюарда на его идиотские подвиги. Друзья — желая, чтобы он утер нос «интеллигенции», невеста — понимая, что он старается в ее честь, Улинич и его компания — в тайной надежде, что он хлопнется. Дело замяли «по причине Велихова — отца». Улинич со спокойной совестью не добрал баллов, стюардессу выгнали из авиации, мать погибшего обивает пороги юридических учреждений в тщетной надежде на возмездие, Дурову бросил красавец — муж — то ли Божья кара, то ли случайное совпадение. Жизнь продолжается, только без двадцатишестилетиего дурачка — стюарда.

Вышел мой очерк о Лемешеве в «Смене», и Ансимов[122], как и следовало ожидать, развел вонь. Побежал в ЦК, где у него «рука» — Тяжельников: «Оскорбили, унизили, зарезали!»… Заварилась каша. И сразу окружающие разделились на «чистых» и «нечистых». Среди последних — вдова Лемешева, омерзительная Кудрявцева. Муся и Галя наивно полагают, что это из ревности к Масленниковой, которую я возвеличил. Ничего подобного: из страха перед Ансимовым и его высокими покровителями. Свое предательство Кудрявцева украсила клеветой и подлой ложью. Но что меня ошеломило и крайне огорчило, так это поведение Маши Лемешевой. До смерти не забуду ее бледного, забрызганного злыми слезами и непреклонного лица, когда она лгала мне в глаза, что отказывается выступить в защиту очерка не из страха перед Ансимовым, а по высоте души всего лемешевского рода. Мол, так ее воспитали: не платить злом за зло, не обращать внимания на клеветников, не защищать себя от покушений дурных людей. «По — моему, вас воспитали не платить добром за добро», — сказал я, но не поколебал решимости перетрусившего человека. Возможно, ее натаскал муж. До него мне нет дела, но как могла дочь великого артиста так холодно и легко предать память отца? И я вдруг понял, что незабвенный Сергей Яковлевич тоже не был образцом твердости и отваги. Но в нем всё было легко и мягко, а в этой — материнская жесткость и мрак.

14 ноября 1981 г.

Странна мне моя душевная жизнь. Поразительная отчужденность ото всего. И непривычное чувство, что мне ничто не дорого, что я никого не люблю. За одним всё же исключением — Алла. Хотя ее остылость, а то и грубость порой мешает непрерывности и этого чувства. А ведь я всегда любил и многое, и многих: охоту, рыбалку, поездки, Ленинград, собак, дачу, Аллиных родных, Лену, Аду, Лазаря, Петьку, школьных друзей, свое детство, безмерно любил ушедших, а сейчас холодная пустота. Может, это предсмертное? Я никогда не понимал фразы Блока, согласившегося — искренне и печально — с хамским выкриком кого?то из публики (в Политехническом музее), что он мертвец. В самые дурные и страшные минуты я чувствовал себя полным жизни. Может быть, это временное, возвращение старой осенней депрессии?

Как литературен был Блок! Он всю свою жизнь, каждый шаг, каждое переживание, каждый вздох облек в слово и поместил в стихи и пьесы, статьи, письма или дневник. Его жизнь можно было бы реконструировать день за днем; он был невероятно искренен, правдив, не играл с собой, не притворялся, не старался выглядеть лучше. В этом смысле pro можно сравнить только с Пушкиным.

30 декабря 1981 г.

Это был год утрат. От разных причин — смерти, саморазоблачения, изживания своей сути из моей жизни ушло множество людей. Не стало Ю. Трифонова, Наташи Антокольской, Гинзбурга, Григола Чиковани, почти захлопнулась дверь за Гнездиловой. Лена, видать, окончательно вычеркнула из своего затухающего существования; морально рухнул Гришка, разоблачил себя холодной злобой всю жизнь игравший в добряка Доризо, обратно проштрафился и закопал србя Гиппиус, мелким, трусливым поступком уронил сорокалетнюю дружбу Петька, отдалилась ленинградская родня.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.