XX Русская старина
XX
Русская старина
Наконец я могла отдаться своей страсти — коллекционированию русской старины, которой я до сих пор предавалась только урывками, инстинктом, так как любила ее без особых знаний и понимания. Деньги я тратила на приобретение предметов западной старины, в которой гораздо больше смыслила и которой даже сильно увлекалась. Детство мое прошло до того далеко от всего русского, что первые мои шаги в искусстве, первые впечатления, приобретенные на Западе, на три четверти моей жизни оторвали меня от изучения родного искусства, родной старины. Но с годами все чаще и чаще, все более и более русские древности останавливали мое внимание, манили, и все шире и шире открывался передо мной целый, до сих пор неведомый мне мир, и этот мир все сильнее приковывал меня к себе. Я вдруг почувствовала, что все это близкое, свое, родное.
Любя страстно русскую природу, я в душе была всегда чисто русским человеком. Все, что касалось моей страны, меня глубоко трогало и волновало. Среда, в которой я жила, не могла направить меня, но душа моя кричала о чем-то ином, куда-то рвалась, искала разрешения, и я все больше отходила от западного влияния.
За границей все воспето, все изучено, иллюстрировано, издано, нам же русским поучиться негде и не на чем. До сих пор у нас в России, у которой нет ни художественных изданий, где целые периоды русского искусства не нашли своих историков, а произведения выдающихся представителей русского мастерства еще не изданы, — до сих пор находятся люди, издающие за громадные деньги давно прославленные иностранные шедевры…
Что мне иностранные мадонны XIII века? Что мне мраморные капители? Что мне затейливые произведения Бенвенуто Челлини?..
Я дошла до того, что, живя за границей, с ненавистью относилась ко всем искусствам Запада и стала искать людей, противоположных тем, которые окружали меня, людей чисто русских духом, любящих и понимающих русское искусство. Тогда я вспомнила о Сизове.
Профессор Владимир Ильич Сизов был моим старинным знакомым. Однажды, когда он приехал ко мне в Талашкино погостить, я обратилась к нему с моими сомнениями, колебаниями и показала ему всю свою коллекцию русской старины, которую я много лет уже ощупью, просто каким-то чутьем собирала. Он очень поддержал меня и в ту минуту, когда я именно нуждалась в помощи, сочувствии, направил меня и имел большое влияние на всю мою последующую деятельность в этом направлении. Он одобрил мой выбор, нашел, что у меня очень верный инстинкт, что я на верном пути, что коллекция моя уже сейчас, хотя и не полная, представляет большую ценность, и затем дал мне целую программу, как руководящую нить, которой я должна следовать при собирании, если хочу составить такое собрание русской старины, в котором были бы единство и полнота. Он же посоветовал мне собирать все относящееся до русской этнографии, а в частности — Смоленской губернии, которая уже сама по себе чрезвычайно интересна, в чем он сам убедился во время своих поисков и раскопок.
Его пребывание у нас, беседы с ним, его советы, его программа, которую он для меня лично составил, имели решающее значение для меня. Это был тот момент, с которого я уже вполне сознательно вступила на эту дорогу и не отступала от нее больше. С этого времени я стала понемногу ликвидировать все приобретенное мною на Западе, превращая все это в деньги и приобретая взамен предметы русской старины.
С Владимиром Ильичом Сизовым у меня раз произошло столкновение на почве нашей одинаковой страсти к археологии. В один из его приездов в Талашкино он предложил мне копать курганы параллельно с ним. Он давно уже был известен своими трудами по раскопкам в Гнездове, верстах в двадцати от Талашкина. Я с радостью откликнулась на его предложение. Так как я сама не могла присутствовать все время на раскопках, то к своим курганам я приставила нашего станового пристава, Неклюдова, страстного археолога. Спустя два дня мне по телефону сообщили, чтобы я была настороже, что в моих курганах была найдена византийская пряжка с эмалью, но что Сизов просил мне этого не говорить, так как сам в продолжение многих лет домогался найти такую вещь, как недостающую в его курганных коллекциях и очень важную для его ученых выводов.
Приехав с раскопок 15 июля (день его Ангела), Сизов молчал о находке, но я не выдержала и попросила его показать ее. Мы сидели за обедом большой компанией. Он неохотно вынул ее из кармана и подал мне. Когда я взяла ее в руки, что-то дрогнуло в моем сердце, археологическая страсть охватила меня, и желание иметь эту пряжку поглотило все остальные чувства… Я объявила ему, что пряжки не отдам, так как она найдена на моих курганах. Сизов побледнел. Я тоже сидела вся трепеща, нервно сжимая вещь в руке. За столом все замерли, наступило тягостное молчание. Даже муж, который всегда умел выйти из неловкого положения, всегда находился в трудные моменты и шуткой или насмешкой давал разговору другой оборот, тоже застыл. Положение становилось страшно натянутым. Я чувствовала, что была права, но как хозяйка дома, особенно еще пригласившая Сизова отпраздновать у нее свои именины, должна была сдаться, зная, что находка эта послужит ему для его славы. Долго, томительно сидели мы, глядя друг на друга. Разговор давно упал, все ждали, что будет.
Я еще боролась с собой, а Сизов, видимо, переставал владеть своими нервами — вот-вот выйдет вспышка. Не знаю, сколько времени прошло в этом натянутом положении, но наконец, переломив себя, с болью в сердце, я рассталась с желанным предметом и передала его Сизову. Но с этой минуты я не могла ни смотреть на него, ни говорить с ним, я его положительно возненавидела в эту минуту. Мы очень холодно простились с ним, он уехал сконфуженный, но довольный, а я в продолжение двух лет избегала с ним встречи, но потом у меня отлегло на сердце, и мы с ним помирились.
Как раз в это время мне попались под руку фотографии Барщевского, и Владимир Ильич Сизов сказал мне, что Барщевский живет в Ярославле и что он сделал более пяти тысяч клише с предметов русской старины, и мне было бы очень полезно познакомиться с ним. Я немедленно написала Барщевскому, сделав ему заказ шестисот фотографических снимков, и с нетерпением стала ожидать их. Когда, наконец, я увидала их, не могу сказать, что я почувствовала. Во мне закричал какой-то счастливый голос, я увидела то, чего смутно искала столько лет. Это был ответ на все мои запросы. Недоставало только одного: бежать туда самой и глядеть. Я надумала немедленно поехать в Ярославль и Ростов и пригласила себе сопутствовать профессора Прахова, который в то время казался мне авторитетом.
В половине апреля мы двинулись в путь, начав свое путешествие с Москвы, где я уже совсем другими глазами стала смотреть на памятники старины. Теперь я серьезно и внимательно их изучала. С каждым днем в душе расцветали новые цветы. Я буквально трепетала от всех переживаемых впечатлений, все более и более впитывая, проникаясь красотами того, чего раньше не знала, что только предчувствовала. Когда же я приехала в Ярославль, с моей душой сотворилось что-то волшебное — я просто не чувствовала себя и влюбилась во все, что видела перед собой, начав с набожным, не могу иначе его назвать, чувством впитывать в себя красоты нашего прошлого. Ростов тоже меня поразил. Я вернулась из этого путешествия обновленная, богатая новыми чувствами, с переполненной душой. С этого времени я исключительно принадлежала нашей родной старине. Удалось мне осуществить и свою мечту, зародившуюся еще во время нашего свадебного путешествия, - заехать в Киев, который я тогда только мельком, наскоро оглядела. Теперь же поездка туда не только произвела на меня глубокое впечатление, но и показала воочию мне то, что так давно, неясное и неопределенное, жило в моей душе.
Еще в Москве Сизов говорил мне, что им была предложена Историческому музею для покупки очень ценная и старинная икона XIII века, но музей не располагал средствами и, несмотря на желание приобрести ее, должен был отказаться. Икона была в руках каких-то поляков, которые из Москвы привезли ее в Киев, но там, несмотря на все наши поиски, следы ее исчезли. Я вступила в переписку с Сизовым по этому поводу и узнала, что из Киева икона была перевезена в Краков. Я попросила Прахова поехать за ней туда и, давши ему все указания и полный кредит, сама осталась в Киеве, ожидая от него письма. Я со страхом ежеминутно ждала от него телеграммы, и неделя, проведенная в ожидании, показалась мне бесконечной. Наконец я получила известие, что икона найдена и приступлено к переговорам с ее обладателем. Еще прошло несколько мучительных дней… Меня била лихорадка от беспокойства. Фотография иконы лежала перед моими глазами и раздражала меня. Пришло новое известие: Прахов купил икону за 6000 рублей и везет ее назад. Не могу выразить, как я была довольна[74]. С этого дня я стала все больше приобретать и пополнять свою коллекцию, не пропуская случая и не выпуская из рук все то, что могло бы ее обогатить. Давалось это мне не без борьбы…
Муж ненавидел старину, находил, что это решительно ничего не дает науке и, несмотря на свой ум, отрицал даже пользу древних вещей для восстановления картин старины. Меня же он всегда дразнил моей страстью коллекционерства. Садясь на какой-нибудь стул, он никогда не преминет, бывало, сказать:
— Ах, Боже мой, может быть, и садиться нельзя, может быть, кощунство прикасаться к нему?
Иногда он говорил:
— Уберите отсюда эту дрянь, это только заводит пыль и моль.
Или так:
— Боже мой, как противно жить в этой обстановке дряхлости и древности… Эта рухлядь говорит только о том, что наши деды не понимали ни комфорта, ни механики, ни логики…
Подобным выражениям и словам не было конца. Он всегда колол меня этим, а деньги, потраченные на покупку старинных вещей, считал брошенными в огонь, и при этом всегда повторял:
— Что бы делали старьевщики, если бы не было таких самодурок, как ты?
Дошло до того, что я, желая избавиться от лишних пререканий, колкостей и споров, стала прятать все, что приобретала. Мои чуланы, комоды, чердаки, шкафы были складами моих сокровищ.
Моя горничная Лиза, прожившая у меня более двадцати лет, была вполне солидарна с мужем во взглядах, и мне приходилось от нее терпеть постоянные попреки:
— Какая вы барыня? — говорила она. — Настоящая барыня нарядная, и шкафы ее заняты только хорошими платьями, а у вас всякая дрянь на первом плане лежит, белья же совсем некуда девать… И чего вы всю эту дрянь копите? Куда все это девать?
В глазах Лизы я не имела совсем авторитета. Когда я занималась живописью, то носила скромные платья, не говоря уже о том, что руки и фартуки у меня часто бывали вымазаны краской и глиной. Лиза говорила:
— Господи, Боже мой, и отчего это вы с утра мажетесь? Я бы, если бы я была на вашем месте, ни о чем бы не думала таком, а все франтила… Вы посмотрите, любая скромная дама, и не такая богатая, как вы, так и та наряднее вас… А что эти старинные вещи, так вот уж как они мне надоели…
Но мужа ожидал новый удар. Моя школа во Фленове взяла столько моих сил, симпатий и преданности, что я уже смотрела на нее как на нечто стойкое, прочное, вполне установившееся, и мне захотелось увенчать свое создание храмом Божиим. Некоторые практические соображения побуждали меня приступить как можно скорее к осуществлению этой мысли. В наше школьное воспитание обязательно входило церковное пение. В то время Фленово принадлежало к Знаменскому приходу, отстоящему от Талашкина в пяти верстах, а само Талашкино к Бобыревскому, тоже в пяти верстах. По воскресеньям и по праздникам мои ученики ходили петь в Знаменскую церковь, а в пасхальную ночь они должны были идти по грязи во всякую погоду, отдыхая в грязной сторожке, переполненной насекомыми, и возвращались домой грязными, усталыми, принося с собой паразитов. Так естественно было с моей стороны желать, чтобы при школе был Божий храм.
Когда я заикнулась мужу о своем намерении, это вызвало целую бурю негодования. Муж был в полном смысле слова атеист, но атеист мирный. Он никому не мешал верить или принадлежать к тому или другому культу, он очень широко смотрел на вещи и отличался в этом отношении большой терпимостью к чужим убеждениям и верованиям. В его собственной семье неверие и повышенная религиозность переплелись в самых странных сочетаниях. Одни были совершенно неверующими, другие — сектантами до фанатизма, как его сестры, ярые пашковки, третьи — православными и настолько глубоко верующими, что целыми семьями уходили в монастырь, так, мать и отец Ладыженские — двоюродные мужа — умерли в великом постриге. Сам муж никогда не судил и не смеялся над верующими людьми, в противоположность своим сестрам, которые, как, впрочем, и все сектанты, отличались страстной нетерпимостью, он никому не навязывал своих взглядов. Но на этот раз я получила от мужа такой отпор, что не знала, как и приступить к этому делу.
Мы часто виделись с семьей смоленского губернатора Сосновского. Василий Осипович, добрый, мягкий, сердечный человек, умел как-то умиротворить каждого. Он часто беседовал с мужем, и между ними были хорошие отношения. Однажды я поведала свое намерение Василию Осиповичу и встретила в нем полное сочувствие моему плану. Я и попросила его быть моим ходатаем перед мужем. Много раз я заставала их обсуждающими этот вопрос, и каждый раз после этого Василий Осипович обнадеживал меня, говоря, что князь привыкнет понемногу к этой мысли и уступит. Мало-помалу мои постоянные просьбы и поддержка Василия Осиповича привели мужа к тому, что он сдался и ассигновал на это дело известную сумму. Я была до глубины души благодарна Василию Осиповичу и приписываю удачу его помощи.
Мы долго искали место для церкви, ездили и ходили вокруг Фленова, обсуждали этот вопрос со всех сторон и наконец нашли. Это было восхитительное место, лучше которого вряд ли возможно найти для церкви. Оно точно для того и было предназначено. Здесь, рядом со школой, на высокой красивой горе, покрытой соснами, елями и липами, с необозримым кругозором, положено было основание храму во имя Св. Духа. Хотелось дело любви — школу — увенчать неугасимой лампадой — церковью, хотелось, чтобы десница Господня с вершины этой горы из века в век благословляла создание любви — народную школу, где в классах, на полях, в лесу, в огородах, в труде шевелился бы маленький люд, раздавался веселый смех, где совершалось великое дело: из темных дикарей выходили люди…
Я всегда была того мнения, что прикладывать много вкуса, воображения и затрат для постройки личного жилища не стоит. Частное жилище всегда останется частным и ничего не даст обществу. Видят его немногие, да и то, что иногда процветает при одном владельце, большей частью при наследниках забрасывается. Здание же, которое может послужить образцом современного вкуса, — это музей, театр, церковь, т.е. вообще всякое общественное здание.
* * *
За последние годы, изучая русское искусство, я убеждалась все сильней, что русская архитектура, имея перед собой великое прошлое, ничего из него не вынесла, ничем его не обогатила. Заносное же западное влияние, примененное в нашем климате, пагубно отозвалось в этом деле. Я всегда была решительным врагом итальянских вкусов на фоне русской природы. Русского "ампира" я никогда не признавала. Я никогда не понимала, как можно было прилеплять к нашим пузатым, коротким, с тяжелыми крышами постройкам легкие греческие колонны, замысел далеких южных стран, с голубым небом и природой другого характера. Западное искусство, конечно, полезно нам, но только как школа, как средство к развитию, вечное же заимствование приводит искусство к смерти. То же нужно сказать и о копировании. Копия полезна в известных условиях, когда надо что-нибудь изучить, но люди, исключительно копирующие, забывают свое творчество, убивают воображение и индивидуальность. Франция вот уж много лет утомительно пережевывает своих людовиков, и этим рабским копированием она задушила свое творчество и движение вперед. Считаю, однако; что каждая эпоха, даже каждое поколение, может внести что-то новое, сказать свое слово, но не копируя старины, а вдохновившись ею.
Когда я искала форму, создавая мой храм, я уже многое обдумала и глубоко прониклась русской стариной. Мне хотелось создать храм не из драгоценных материалов, а исключительно из местного камня, дерева, местными силами. Из моего путешествия по России мне стало вполне ясно, что храмы на нашем севере создались согласно с условиями и требованиями климата. Все наши крупные праздники бывают зимой, или ранней весной, или осенью. Для крестных ходов в эти торжественные дни наши храмы в древности строились с крытой папертью вокруг церкви…
Прежде чем выработать проект, не доверяя себе, я обратилась к профессору Прахову, думая в нем найти практика. Он взялся сделать мне модель церкви и, поселившись у меня летом в Талашкине, клеил и лепил эту модель. Но Прахов совершенно не понял моей идеи. Модель его изображала грузный колоссальный собор о пяти куполах, напоминающий Владимирский в Киеве и совершенно не подходящий к типу скромной деревенской церкви, причем у него было еще намерение снабдить меня какими-то скверными мраморами, вывозимыми им откуда-то из Италии и рекомендуемыми всем. В бытность мою в Киеве я воочию убедилась в его пристрастии к мрамору на двух церквах: Владимирском соборе и Кирилловской церкви. Мраморный иконостас Владимирского собора не вязался с орнаментами Врубеля и Васнецова, с пышной позолотой, внесенной русскими мастерами, а в Кирилловской церкви подобный же иконостас, да еще из дешевого серого мрамора, положительно резал глаз рядом с древней богатой стенописью.
Увидав то, что предлагал мне Прахов - это в деревне-то строить собор, — я поняла, что ошиблась, обратилась не туда, куда следует, поблагодарила его, уплатила за модель и поручила архитектору Суслову сделать мне проект деревенской церкви. Но и Суслов не понял меня и подкатил мне ни более ни менее, как семиглавый собор!!! Расставшись и с ним, я поняла, что мне придется добиваться самой. Но, не зная, как приняться за это, я взяла в помощники Барщевского, и вот, под мою диктовку, шаг за шагом, по кусочкам мы клеили, ломали, снова клеили, лепили, добиваясь той формы, которая удовлетворила бы меня.
В это время я тяжело страдала мучительной нервной болезнью и едва находила силы утром встать с постели, добрести до моей мастерской, чтобы там, в каком-то духовном самозабвении, умиротворенная, в смирении, целыми днями неустанно работать, живя единственным желанием выразить тот образ, который смутно жил в моей душе. Было сделано две модели. Первую я по окончании совсем забраковала, вторая же все более и более подходила к моему внутреннему чувству, отвечала ему и, наконец, поправленная и дополненная, вылилась в форму, встречавшую одобрение даже у самых равнодушных людей…
Но одной картонной модели мало, чтобы построить, нужны точные размеры, правила конструкции, законы архитектуры — нужен архитектор. Мне, однако, не хотелось приглашать в это дело известных наших строителей, могущих только снова сбить меня, и потому я обратилась к нашему губернскому архитектору В., скромному и не мнящему о себе человеку, требуя от него не вкуса, не фантазии, не творчества, а исключительно знаний и умения составить точный и верный план, строго и верно выполнить модель и построить прочное здание. В. до сего времени не строил ничего подобного, кроме казарм и всевозможных казенных построек, ничего общего с искусством не имеющих. Я была уверена, что выпавшая на его долю оригинальная задача заинтересует, увлечет его, пробудит в нем усиленное рвение, выведя его из скучных однообразных форм и задач.
К сожалению, я наткнулась на человека без честолюбия, без энергии, какого-то перегоревшего и впавшего в такое беспробудное равнодушие, которое ничто уже не могло преодолеть. Мало того, он оказался не только ленивым, но и в высшей степени недобросовестным и непорядочным. Он не только не являлся на постройку еженедельно, как это было условлено, но, чтобы добиться его приезда, приходилось по десяти раз телефонировать на квартиру, давать лошадей, и, когда он наконец приезжал, его присутствие ничего не вносило. Сонный и апатичный, он делал все спустя рукава. В помощники себе он выписал из Петербурга какого-то десятника, пьяницу и дерзкого малого, который злоупотреблял всем, чем только мог, не говоря уже о терпении.
Когда стены были закончены вчерне, вдруг показались трещины. Это страшно испугало и взволновало меня. Я была возмущена таким преступным отношением к делу, такой наглой недобросовестностью. И это инженер, которому вверяются казенные постройки и сотни человеческих жизней!
Отставили В., и пришлось обратиться к специалисту за советом. Мне указали для этого профессора Соколовского, который по моему приглашению приехал из Петербурга. Осмотрев церковь, он не мог окончательно высказаться о том, насколько трещины опасны для дальнейшего строительства, и, сделав пометки на поврежденных местах, посоветовал приостановить работы на год для того, чтобы убедиться, увеличатся ли трещины или останутся без ухудшения. Но сюрпризы не были этим исчерпаны. Делая промеры, Соколовский нашел, что стены выложены очень небрежно, они в разных местах разной толщины, а своды не имели правильной линии. Обнаружилось много и других крупных упущений, за которые я вправе была бы привлечь В. к ответственности. Недобросовестность его была слишком очевидна, чтобы могла быть речь о продолжении с ним дела. Я отстранила его совсем. Все это страшно меня огорчило. Заколотив церковь, я решила ждать, что скажет будущее. Но это было мне нелегко. Я так сроднилась с этой мыслью, так отдалась ей душой, что прерывать работы на целый год мне было очень тяжело.
Барщевский, как человек очень вспыльчивый, горячий, несдержанный, не был мне помощником в этом деле. Поссорившись с В., он самовольно отстранился от всякого участия в строительстве, а мне как женщине и неспециалисту было невозможно проверять В. и десятника и бороться с ними. Мое хорошее отношение к людям, мое доверие и доброта, как всегда, ценились только на словах, когда же мне была нужна их действительная помощь, я осталась одинокой и не на кого мне было опереться…
Задаваясь постройкой церкви, я намеревалась употребить на это только местные материалы и силы и отчасти уже приступила к выполнению этой задачи. Кирпичи и поливная черепица для покрытия церкви были сделаны у нас. Для внутреннего убранства храма предполагалось разработанное и украшенное резьбой дерево, облачения и ковры — шитые нашими же средствами. Мечтала я также и об эмали. Давно уже, втихомолку, не говоря никому ни слова, я изучала это дело, чтобы внести в мою церковь и личный мой труд.
Работа эмали в произведениях древних мастеров сильно восхищала меня и интересовала. Эмаль так сильно манила и приковывала к себе, что мои работы в портрете и прикладном искусстве, несмотря на достигнутые успехи, переставали меня занимать. Меня не тянуло выставлять и добиваться имени как портретистки — к тому же меня никогда не удовлетворяло то, что я делала. Взявшись за эмаль, я ревниво пряталась от всех и не признавалась никому. Никогда у меня не было намерения выступать перед публикой, и если я желала достичь известного совершенства, то только чтобы послужить моей церкви. Это было моей единственной руководящей целью.
За границей художник или художница, имеющие средства и принадлежащие к известной среде, признаются и обществом, и художественным миром. Но в России, к сожалению, художественные круги враждебно относятся к людям, выходящим из другой среды, особенно обеспеченным, особенно женщинам. Женщине из общества очень трудно создать себе имя, пробить кору равнодушия, пристрастия или явной недоброжелательности. На нее смотрят как на тщеславную самодурку или подозревают, что труд ее исполнен чужими руками. А в своем кругу она проходит за чудачку, оригиналку, желающую позировать, ей не прощают ее стремлений и судят гораздо строже, нежели обыкновенных профессионалов…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.