VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Самым значительным событием после восстания на Сенатской площади была смерть Пушкина. Никто не предвидел, что кончина поэта вызовет такое движение общественных сил, которые, казалось, спали крепким сном. Но вот они проснулись. Не дремали и враги. В те дни, когда умирал Пушкин, супруги Нессельроде не постыдились проводить время в обществе нидерландского посланника. Злейший враг Пушкина совещался с русским министром иностранных дел и с его супругою о том, как наилучшим образом выйти из затруднительного положения. Враги Пушкина так увлеклись своей подлой игрою, что не побрезговали двусмысленностью «диплома», задевающего косвенно и самого императора. Намек на то, что жена поэта — любовница царя, не мог быть терпим его величеством. Иные вещи можно делать, но говорить о них нельзя. Кроме того, этот Дантес-Геккерен, как выяснилось, являлся соперником Николая Павловича в отношении Натальи Николаевны. Все эти соображения вызвали гнев императора, и он понял, что в его интересах сделать вид, что он верит Наталье Николаевне, что все дело в притязаниях молодого кавалергарда и в «сводничестве» старика Геккерена. Чета Геккеренов, по мнению Николая Павловича, вела себя неприлично. Это мнение царя спутало карты увлекшихся интриганов. В письме к великому князю Михаилу Павловичу от 3 февраля 1837 года, значит, через пять дней после смерти поэта, император дал событию свое истолкование. «Это происшествие, — писал царь, — возбудило тьму толков, наибольшей частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерена справедливо и заслужено: он точно вел себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривая жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью, и все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным Дантес вдруг посватался на (?) сестре Пушкиной; тогда жена открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна. Так как сестра ее точно любила Дантеса, то Пушкин тогда же и отказался от дуэли. Но должно ему было при том и оставаться — чего не вытерпел…»

Николай Павлович не упоминает только об одном факте, что «не вытерпел» Пушкин как раз после какого-то откровенного разговора с царем 25 января. Николаю Павловичу выгодно было не углубляться в мотивы, понудившие Пушкина броситься под пистолет случайного и ничтожного врага. Царю выгодно было принять версию, изложенную в последнем письме поэта к Геккерену. Николай Павлович не одобрял формы письма, но нисколько не сомневался, по-видимому, в причастности Геккерена к анонимному пасквилю. Неважно, чья рука писала «диплом» — П. В. Долгорукова или какого-нибудь другого великосветского развратника, — важно то, что Геккерен и Нессельроде внушили какому-то негодяю эту затею. Свое письмо к брату Николай Павлович заключает следующей фразой: «Дантес под судом, равно как Данзас, секундант Пушкина; и кончится по законам; и кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет…»Геккерен прилагал немалые усилия, чтобы остаться в России, но царь был тверд в своем решении. Он даже не дал ему прощальной аудиенции и только пожаловал ему «табакерку», что означало на условном языке придворно-дипломатического мира желание монарха не видеть больше Геккерена в качестве представителя Нидерландского королевства. Разжалованный Дантес был выслан с фельдъегерем за границу. Так поплатились за свою неосторожную интригу друзья Марьи Дмитриевны Нессельроде, но сама графиня и ее супруг остались неприкосновенными, хотя она не скрывала симпатий к барону Геккерену даже в самые последние дни, когда светское общество, считаясь с мнением царя, проявило к знатному интригану некоторую холодность.

То, что чета Нессельроде имела прямое отношение к заговору, составленному против Пушкина, нашло себе подтверждение в записках князя А. М. Голицына[1225], который со слов, вероятно, графа А. В. Адлерберга[1226] или графа Э. Т Баранова[1227] сообщает, как сын Николая Павловича, Александр, будучи уже императором, сказал однажды в интимном кругу, что, по имеющимся у него данным, пасквиль вызвавший дуэль и смерть Пушкина, внушен был Несссльроде, то есть графинею Марьей Дмитриевной.

Итак, смерть Пушкина разделила все петербургское общество на два лагеря. Одни спешили выразить свое сочувствие благородному барону Дантесу-Геккерену и его не менее благородному отцу, другие толпились около тела убитого поэта. В письме к нидерландскому министру Геккерен, рассказывая о событии со своей точки зрения, подчеркивает, между прочим, сочувствие ему русского министра иностранных дел: «Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же как и граф и графиня Строгановы[1228], оставили мой дом только в час пополуночи…»

Однако через два дня барону Геккерену пришлось написать письмо тому же адресату, но уже с некоторыми иными сообщениями. Умолчать об этих новых фактах Геккерен не мог, так как они нашли себе выражение в иностранной прессе и вообще получили широкую огласку. Вот что писал дипломат своему министру: «Долг чести повелевает мне не скрыть от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине г. Пушкина с большей силой, чем предполагали. Но необходимо выяснить, что это мнение принадлежит не высшему классу…» И далее поясняет: «Чувства, о которых я теперь говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс промежуточный между настоящей аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может, — с другой. Сословие это состоит из литераторов, артистов, чиновников низшего разряда, национальных коммерсантов высшего полета и т. д. Смерть г. Пушкина открыла, по крайней мере, власти существование целой партии, главой которой он был, может быть, исключительно благодаря своему таланту в высшей степени народному…» Вот какие любопытные признания должен был сделать нидерландский посланник. Не менее любопытно и заключение этой тирады: «Если вспомнить, что г. Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований…»

Геккерен не может скрыть, что смерть Пушкина имеет огромный социальный смысл. Это понимали и другие представители иностранных держав. Так, например, вюртембергский посол князь Гогенлоэ-Кирхберг[1229] в депешах своему правительству подчеркивает не только значение Пушкина как «величайшего поэта», которого «Россия будет оплакивать», но и его политическую роль. В особой записке о Пушкине вюртембергский посол пишет: «Пушкин, замечательнейший поэт, молва о котором разнеслась особенно благодаря тому глубокому трагизму, который заключался в его смерти, Пушкин, представитель слишком передовых для строя своей родины взглядов, был на разные лады судим своими соотечественниками, чему следует приписать эту разницу в чувствах к человеку, жизнь которого всегда была общественною…» И далее: «Чтение произведений Пушкина и его жизнь ясно указывают на то, почему этот писатель не пользовался уважением среди известной части аристократии, меж тем как все остальное общество превозносит его до небес и с восторгом и благоговением относится к его памяти…»

Гогенлоэ-Кирхберг, по-видимому, хорошо был знаком с литературной деятельностью поэта. Этот внимательный наблюдатель, перечислив ряд язвительных и грозных выступлений Пушкина против лиц привилегированных, делает следующее заключение: «Пушкину нетрудно было возбудить против себя недовольство власти, ибо дух и направление его произведений давали слишком много поводов для доносов врагов. Вот настоящие причины того недоброжелательства, которое известная часть дворянства (особенно та, которая занимала видные посты в государстве) питала к Пушкину при его жизни и которое отнюдь не исчезло с его смертью…»

Осведомленность князя Гогенлоэ в судьбе Пушкина удивительна для иностранца. Из его записки видно, что он прекрасно знает, как изменялись политические взгляды Пушкина, как он тщетно пытался найти компромисс с правительством после 14 декабря 1825 года и как он в конце концов опять вынужден был стать в ряды оппозиции. Не забыл он упомянуть также и о том, что «назначением в камер-юнкеры Пушкин почитал себя оскорбленным, находя эту честь много ниже своего достоинства».

И этот доброжелатель Пушкина, так же как и его враг Геккерен, подчеркивает связь поэта с «третьим сословием» Гогенлоэ влагает даже в уста поэта фразу, которую он будто бы сказал Жуковскому: «Ах, какое мне дело до мнения графини такой-то или княгини такой-то о невинности или виновности моей жены. Единственное мнение, которым я дорожу, есть мнение среднего класса, который в настоящее время является единственным истинно русским и который восхищен женою Пушкина…»

Саксонский посланник барон Люцероде[1230], интересовавшийся русской литературой и переводивший на немецкий язык русских поэтов, сообщал своему правительству: «Ужасное событие, совершившееся три дня тому назад, глубоко потрясло всех истинно образованных жителей Петербурга. Государственный историограф Александр Пушкин, который достоин быть назван со времени смерти Гёте и Байрона первым поэтом современной эпохи, пал жертвою ревности, злонамеренно доведенной до безумия…» Люцероде многозначительно подчеркивает, что Пушкин пал от руки «карлиста»[1231] и что семья Нессельроде «симпатизировала всем карлистам»; он, не смущаясь, излагает содержание письма к Геккерену, где поэт клеймит «двух негодяев, связанных пороком».

Рассказывая о враждебности к Пушкину привилегированного общества, он пишет: «При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека…»

Из второй депеши того же Люцероде мы узнаем, что сочувствие поэту выразили «второй и третий класс жителей Петербурга». И это сочувствие, оказывается, «вызвало некоторые меры надзора со стороны полиции и корпуса жандармов, особенно вблизи дома Голландского посольства». Жандармские и полицейские пикеты в самом деле были расставлены в опасных местах по указанию графа Бенкендорфа. Но не все представители иностранных держав были настроены благожелательно к Пушкину. Сообщения прусского посланника Либермана[1232] дышат прямою ненавистью к поэту. Любопытно, что высылку Дантеса он считает мерою слишком строгою и продиктованною не волею самого императора, а требованиями возмущенного общества. Император выслал Дантеса «для того, чтобы успокоить раздражение и крики о возмездии или, если угодно, горячую жажду публичного обвинения, которую вызвало печальное происшествие». «Это чувство проявилось в низших слоях населения столицы с гораздо большей силой, чем в рядах высшего общества…» Судьба Пушкина его пугает. Он не может скрыть от своего правительства чрезвычайной популярности поэта. Эту популярность он приобрел «благодаря идеям новейшего либерализма, которые ему нравилось исповедовать». Он, Либерман, знает о «преступных политических происках» Пушкина. «Я знаю положительно, — пишет он, — что под предлогом пылкого патриотизма в последние дни в С.-Петербурге произносятся самые странные речи, утверждающие, между прочим, что г. Пушкин был чуть не единственной опорой, единственным представителем народной вольности и проч., и проч.».

По-видимому, граф Бенкендорф был совершенно согласен с мнением прусского посланника, а также с мнением другого сторонника Геккерена, Франш-Денери, который писал к герцогу де Блака[1233], что Пушкин «находился во главе русской молодежи и возбуждал ее к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого». В этом убеждении граф Бенкендорф укрепился, когда граф А. Ф. Орлов[1234] вручил шефу жандармов полученное им письмо от неизвестного. Автор этого письма писал по поводу смерти Пушкина и требовал возмездия убийцам. Он смотрит на поэта как на выразителя национальной культуры. По его мнению, поэта убили враги России. «Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов[1235] миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных русских — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому…» Дерзкий патриот указывает на «увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления; неограниченная власть, врученная недостойным лицам, стая немцев, все, все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе». И этот протест оскорбленного в своих чувствах патриота произвел впечатление на жандармских генералов. В. А. Жуковский получил аналогичное письмо и Бенкендорф, узнав об этом, потребовал его для просмотра. Стали искать крамольника, но поиски остались безуспешными. Как ни наивно было это письмо неизвестного, оно было очень характерно для настроения того «третьего сословия», о котором писали иностранцы.

Царь и его жандармы со страхом смотрели на огромные толпы, стекавшиеся со всех сторон ко гробу Пушкина «Национальное самолюбие, — пишет Либерман, — возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта, иноземного происхождения…» «Думают, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь в его доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний…» «Шел даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу…»

Друзья поэта все стали казаться подозрительными. Нет ли заговора? Нет ли тайной политической партии? Князь П. А. Вяземский, стараясь спасти свою репутацию благонамеренного монархиста, жаловался, однако, великому князю Михаилу Павловичу на распоряжения Бенкендорфа: «В доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему свой последний долг, в маленькой гостиной, где мы все находились, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы… Против кого была выставлена эта сила, весь этот военный парад? Я не касаюсь пикетов, расславленных около дома и в соседних улицах; тут могли выставить предлогом, что боялись толпы и беспорядка. Но чего могли опасаться с нашей стороны?..»

Власти действительно растерялись и недоумевали, что надо делать. Они так привыкли к официальности и отсутствию всякого «общественного мнения», что изъявление каких-то чувств и самостоятельных мыслей испугало и поразило их. Княгиня Ек. Ник. Мещерская[1236], дочь историка Н. М. Карамзина, писала вскоре после смерти Пушкина «В течение трех дней, в которые тело его оставалось в доме, множество людей всех возрастов и всякого звания беспрерывно теснилось пестрой толпой вокруг его гроба. Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах а иные даже в лохмотьях, приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя было без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли кто-нибудь думал и сожалел о краткости его блестящего поприща. Слышались даже оскорбительные эпитеты и укоризны, которыми поносили память славного поэта и несчастного супруга, с изумительным мужеством принесшего свою жизнь в жертву чести, и в то же время раздавались похвалы рыцарскому поведению гнусного обольстителя и проходимца, у которого было три отечества и два имени…» Не все, подобно Мещерской-Карамзиной, делили охотно свои чувства с простым народом у гроба поэта. Иных пугала эта новая, невиданная толпа каких-то неведомых людей, неожиданно заявивших о своем нраве почтить память поэта, которого они считали выразителем своей воли. Сынок графа Строганова предупреждал папашу[1237], что, попав в дом Пушкина после дуэли, он увидел там «разбойничьи лица» и всякую «сволочь». Станислав Моравский[1238] в своих воспоминаниях сообщает: «Все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу…» Жандармы боялись, что «чернь» выбьет окна у нидерландского посланника.

По распоряжению Бенкендорфа в ночь на 31 января тело поэта под охраною жандармов было перенесено в Конюшенную церковь. Любопытно, что на выносе тела не присутствовала Наталья Николаевна. Приглашение, от ее имени разосланное, уведомляло, что отпевание состоится в Исаакиевском соборе (так называлась тогда церковь в здании Адмиралтейства) 1 февраля в 11 часов до полудня, но извещение о перемене места отпевания не было послано. Однако собралось много народу, но в церковь пускали по билетам, и огромная толпа, стоявшая на площади, только тогда увидела гроб поэта, когда И. Л. Крылов, В. Л. Жуковский, князь П. А. Вяземский, А. И. Тургенев и прочие писатели вынесли его на паперть. Гроб поставили в какой-то подвал соседнего с церковью дома.

Тело поэта должны были отвезти в Святогорский монастырь. Царь предложил исполнить эту миссию Александру Ивановичу Тургеневу. 3 февраля, в полночь, гроб поставлен был на простые сани. Никита Козлов, камердинер Пушкина, попросил разрешения проводить гроб до могилы. Тургенев с почтальоном сел в кибитку, а в другой кибитке, впереди гроба, ехал жандармский офицер. Псковскому губернатору было уже послано из Петербурга официальное предписание о недопущении каких-либо неуместных почестей покойному дворянину Пушкину.

Погребение состоялось 6 февраля в шесть часов утра в присутствии Тургенева, нескольких крестьян и жандармского капитана. Могила Пушкина в четырех шагах от церковной стены, против алтаря, рядом с могилами его предков.

Стоит широко дуб над важными гробами.

Колеблясь и шумя…[1239]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.