II
II
Обстоятельства житейские складывались все хуже и хуже. Отец, Сергей Львович, до такой степени запутал свои дела, что Пушкину пришлось взять на себя заботу о Болдине. «Я крепко думаю об отставке, — писал он жене во второй половине июня того же 1834 года. — Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане[1110], и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку…»
В том же письме он признается, что расстроен и желчен. Виноват царь: «Все тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси…»
Почти одновременно с этим письмом он послал лаконичное заявление Бенкендорфу[1111]: семейные дела его, Пушкина, требуют настоятельно его присутствия то в Москве, то в имении, и это вынуждает его подать в отставку. Он умоляет генерала Бенкендорфа поддержать перед государем его ходатайство. Кроме того, он просит последней милости — разрешить ему посещать архивы для изучения нужных ему материалов. Ровно через пять дней последовал ответ. Его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел удовлетворить желание Пушкина. Что касается занятий в архивах, то «право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностью начальства».
Иными словами, дерзкому стихотворцу царь дал понять, что отныне он уже не пользуется его доверенностью. Какая неблагодарность! Этому вольнодумцу простили все его гнусные связи с декабристами; ему дали жалованье — 5000 рублей в год; только что предоставили заимообразно 20 000; дали ему придворное звание и даже «ласкают» его жену, — в ответ на все эти благодеяния этот сумасшедший требует отставки. Он, вероятно, предпочел бы не получать никаких субсидий; печатать «Медного всадника», не вымарывая слова «кумир»; жить там, где ему нравится, и не делить ни с кем прелестей Натальи Николаевны, какая безумная дерзость! А Пушкин наивно верил, что ему в самом деле позволят «выйти в отставку». Накануне получения грозного письма от Бенкендорфа он писал жене: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои письма распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет».
И это письмо написано с очевидным расчетом, что копию с него прочтет царь. Это прямой вызов самодержцу: ты имел бесстыдство читать мои письма к жене, так я тебе говорю в глаза, какого я о тебе мнения, а если ты думаешь, что ты мой благодетель, то я не хочу твоих «благодеяний» и отказываюсь от службы.
Просьба Пушкина об отставке произвела, по-видимому, сильное впечатление во дворце. Что делать с этим беспокойным человеком? Отставка Пушкина грозила двумя неприятностями: во-первых, Наталья Николаевна ускользала от вожделений его величества, и, во-вторых, прославленный как-никак поэт опять оказывался в оппозиции. Друзья Пушкина тоже были встревожены. Особенно волновался Жуковский. Николай Павлович требовал от него объяснений по поводу поведения Пушкина. Василий Андреевич только руками разводил, недоумевая. Пушкин не посвятил ментора[1112] в свои намерения. 2 июня из Царского Села Жуковский послал Пушкину сердитую записку: «Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но, так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было ответить…» Жуковский спросил: нельзя ли как-нибудь это поправить? Николай Павлович только этого и хотел. Можно! Конечно, можно! Он может «возвратить письмо свое». Жуковский был растроган. Какое великодушие! Он бы на месте Пушкина не сомневался в том, как надо поступить…
Положение Пушкина было безвыходное. Настаивать на отставке — это значит нажить врага в лице самодержавнейшего прапорщика, поссориться с Жуковским и, главное, поссориться с женою, которая никогда не простит ему этого разрыва с царем.
Пушкину стало страшно. Он уедет, положим, в Болдино со своей Натальей Николаевной, но сможет ли он там работать? Натали, лишенная блеска и поклонения, которыми она наслаждалась при дворе, будет плакать и упрекать ревнивого мужа, так грубо «погубившего» ее молодость. Пушкин живо себе представил истерические вопли и декламацию своей молоденькой супруги. Она ведь дочь сумасшедшего Николая Афанасьевича и полусумасшедшей Натальи Ивановны, которая «целый день пьет…».
Нет, очевидно, придется изъявить покорность. С царем Николаем «худой мир лучше доброй ссоры». Николай Павлович мог торжествовать. Поэт не решился продолжать борьбу с самодержцем. Пушкин был безнадежно одинок. Не было ни одного человека, способного его поддержать в начатой борьбе. Даже его приятельница Е. М. Хитрово была в ужасе от его дерзости. Жуковский, совершенно растерявшийся, в течение двух дней успел послать Пушкину три письма. В последнем письме он писал: «А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому — не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость!..»
Так милейший Василий Андреевич по-своему понял поступок Пушкина, не догадавшись, что это был единственный разумный выход из ужасного положения, в котором находился поэт. И все друзья хором кричали, что Пушкин сделал величайшую глупость. Пушкин смутился и почти им поверил. Может быть, в самом деле все это его мнительность? Может быть, Николай Павлович вовсе не претендует на симпатию Натальи Николаевны, и у него вовсе нет намерения унизить Пушкина? И Пушкин послал Бенкендорфу два письма[1113] одно за другим с просьбой взять назад ходатайство об отставке. Но, оказывается, и этих писем было недостаточно. Бенкендорф показал их Жуковскому, и Василий Андреевич, пользуясь ролью доброго дядюшки, журит Пушкина: «Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить и желтом доме или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение…» По мнению Жуковского, Пушкин слишком сухо сообщает Бенкендорфу и, значит, государю о своем намерении взять назад прошение об отставке. Неужели Пушкин не сумеет написать царю более сердечно и откровенно? «Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра, уверяет Жуковский простодушно, — по всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя…»
Но Пушкин вовсе не склонен к наивной сентиментальности и судит о положении вещей вполне трезво: «Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие — какое тут преступление, какая неблагодарность?..» Нет, он, Пушкин, решительно не понимает, за что гневается государь. Пушкин отказался от своего намерения, подчиняясь необходимости, но в глубине сердца он чувствует себя правым… «Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми?» Однако по требованию Жуковского 6 июля он еще раз пишет свое объяснение Бенкендорфу, выражая свою благодарность царю за его «милости». А в письме к жене отмечает кратко: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало…» И в следующем письме пишет с горькой иронией: «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид[1114], что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтобы мне отставку не давали. А ты и рада, не так?..»
Об этом можно было и не спрашивать. Наталья Николаевна, разумеется, очень была рада, что все останется по-прежнему: Аничков дворец, царь, кавалергарды…
22 июля 1834 года Пушкин отметил у себя в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором — но все перемололось. Однако это мне не пройдет…»
Поэт, конечно, был прав. Царь и Бенкендорф очень запомнили дерзкое требование Пушкина освободить его от службы и «милостей». Еще семь лет назад Бенкендорф выразил удачно и откровенно свое отношение к поэту: «Он все-таки порядочный шалопай (un bien mauvais garnement), но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…» Царь был такого же мнения. И теперь Бенкендорф озабочен тем, как бы опять Пушкин не ускользнул от жандармского «руководства». Нет, Пушкина нельзя отпустить на все четыре стороны: «Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе…»
В эти дни как раз Пушкин, обедая у Дюме[1115], познакомился с Жоржем Дантесом. Они сидели рядом — поэт и его убийца. Пушкин с обычной для него добродушной снисходительностью слушал болтовню развязного эльзасца. Поэт не предвидел, что шайка международных титулованных контрреволюционеров, ненавидевшая его, — все эти нессельроде, бенкендорфы, геккерены воспользуются авантюристом для своих гнусных целей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.