VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

Итинерарий[777] этих тревожных дней был такой: 8 сентября 1826 года Пушкина привез в Москву фельдъегерь; 1 или 2 ноября поэт вернулся в Михайловское, числа 26-го он выехал из Михайловского в Псков, где он дни и ночи проводил за карточным столом; 19 декабря вечером он явился в Москву и остановился на Собачьей площадке у Соболевского; в ночь с 19 на 20 мая 1827 года он выехал в Петербург; в конце июля он опять предпринял поездку в Михайловское и только в октябре выехал из деревни в столицу. Во время этой поездки, 14 октября, на станции Залазы у Пушкина была знаменательная встреча. Он сидел на станции, недовольный собою, потому что только что проиграл 1600 рублей какому-то незнакомому гусару, которого встретил в Боровичах. Пушкин, дожидаясь лошадей, сидел мрачно и читал Шиллерова «Духовидца»[778]. Вдруг подъехала тройка с фельдъегерем. Он вышел на крыльцо, думая, что это везут поляков. Одного из арестованных, высокого, бледного, худого молодого человека с черною бородою, в фризовой шинели[779], он принял почему-то за шпиона. Но тот с живостью глядел на Пушкина. Тогда только он узнал Кюхельбекера. Они кинулись друг другу в объятия. Жандармы их растащили. Фельдъегерь что-то говорил Пушкину с угрозами и ругательствами, но он его не слушал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Кюхельбекера везли из Шлиссельбурга в Динабургскую крепость. Это было последнее свидание поэтов.

Пушкин отметил его в особой записи, не предназначенной, конечно, для печати. Поэт запомнил эту дату 14 октября 1827 года. С именем и образом Кюхельбекера связано было так много воспоминаний! Ведь этот милый чудак был одним из ближайших лицейских друзей. Ведь это ему посвящено первое появившееся в печати пушкинское стихотворение «К другу стихотворцу»; с ним велись горячие дебаты о поэзии; и пусть из десяти строк любой пьесы этого странного поэта только одна бывает удачной, а девять непременно хромают и спотыкаются, все же этот упрямый энтузиаст — настоящий поэт, и его посещает «вдохновение». Кроме того, он образован и начитан; у него можно поучиться кое-чему; правда, он как будто сам изнемогает и задыхается под грудою книг, и его суждения часто неточны, а иногда и сущий вздор, но зато он искренен… Его свободомыслие достойно уважения. Его трудолюбие также. Пушкин вспомнил, с каким усердием редактировал Кюхельбекер лицейскую энциклопедию, где в словарном порядке давались определения и статейки на термины «аристократия», «естественная религия», «образ правления», «рабство», «свобода» и т. д. Кого только не цитировал при этом наивный Кюхля! Руссо, Вольтер, Боссюэ[780], Пирон[781], Стерн[782],Шиллер, Монтень[784] и особенно Вейс[783], один из популяризаторов-энциклопедистов, которого усердно читали декабристы, — все они представлены в словаре.

В одном из черновых вариантов пушкинской пьесы «19 октября» (1825 года) имеются строки, где упоминается этот лицейский словарь:

Златые дни, уроки и забавы,

И черный стол, и бунты вечеров,

И наш словарь, и плески мирной славы,

И критика лицейских мудрецов.

После лицея Пушкин и Кюхельбекер встречались, кажется, редко. Однажды Кюхельбекер оскорбился из-за какой-то шутки и вызвал на дуэль Пушкина. Пришлось подставить голову под пистолет самолюбивого безумца. Хорошо, что Кюхля промахнулся.

Можно было бросить пистолет в снег и кое-как убедить чудака в невозможности продолжать этот нелепый поединок. Он издавал «Мнемозину»[784] и выдумывал какие-то принципы истинной поэзии. Пушкин следил за мыслями этого книгоеда и даже возражал ему. У Кюхельбекера были союзники Грибоедов и Катенин. Они трое как-то понимали друг друга. Кюхля защищал «высокое» в поэзии. Он против элегического направления. Он защищал оду. Но все жанры хороши, кроме скучного. А бедняга как раз скучно писал. Кюхельбекер никогда не мог свести концы с концами и всегда был нелеп. Нелепо вышел он и на Сенатскую площадь, и, несмотря на трагизм сто судьбы, карандаш невольно зарисовывал комическую фигуру долговязого стихотворца в неподходящей для него роли мятежника. Но он честнейший малый. И мучительно думать, что томят в крепостном каземате этого большого наивного ребенка.

Пушкин, не задумываясь, бросился в объятия Кюхельбекера на глазах у жандармов; написал «Послание в Сибирь»; признался царю, что, будь он в Петербурге 14 декабря 1825 года, он разделил бы участь мятежников; и однако он уже не верил в правоту заговорщиков. Существует историческая необходимость. Декабристы ее не угадали. Прав тот, кто является ее счастливым угадчиком. Поэту тем легче было признать эту «истину», что он сам с совершенной искренностью увлечен был идеей великодержавия и старался себя уверить, что коронованный «прапорцик» в самом деле достойный наследник Петра Великого.

Это важная тема исторической необходимости, в силу коей созидаются могучие государственные организмы, а более слабые ими поглощаются, занимала Пушкина чрезвычайно. Ему казалось, что в этой борьбе за существование больших и малых государств есть глубокий смысл. Рост и развитие русской государственной мощи, последовательный империализм страны, присоединявшей к себе все новые и новые земли и народности, представлялись ему явлением неслучайным.

Пушкину хотелось создать такое произведение, в котором можно было бы выразить во всей полноте эту великодержавную идею.

Но в эти же дни его волновали совсем иные мысли и впечатления. Женские образы непрестанно смущали его сердце. Он изнемогал в этих опасных сетях, «обманчивых сетях, раскинутых Кипридой»[785]. От апреля до октября он был частым посетителем дома Олениных. В это время он писал Вяземскому, который воспел глаза А. О. Россет[786] [787]:

Она владеет ими смело,

Они горят огня живей;

Но, сам признайся, то ли дело

Глаза Олениной моей!

Какой задумчивый в них гений,

И сколько детской простоты,

И сколько томных выражений,

И сколько неги и мечты!..[788]

Скептик Вяземский, вероятно, не очень поверил этим признаниям Пушкина, потому что был посвящен также в тайну его отношений с Аграфеной Федоровной Закревской[789], той самой Закревской, «медной Венерой»[790], в которую был влюблен Баратынский и которую воспел весьма, впрочем, двусмысленно: он не утаил ни того, что она «раба томительной мечты», ни того, что она страдает «в тоске душевной пустоты»[791], ни того, что она плачет, как Магдалина[792], и хохочет, как русалка… Баратынский познакомился с нею в Финляндии. Она была жена финляндского генерал-губернатора А. А. Закревского, позднее министра внутренних дел. Эта эксцентричная красавица была окружена толпою поклонников. Закревская не считалась вовсе с обычаями и правилами так называемого света. Пушкин, кажется, ценил в ней эту черту, это ее презрение к светским законам:

С своей пылающей душой,

С своими бурными страстями,

О, жены Севера, меж вами

Она является порой, —

И мимо всех условий света

Стремится до утраты сил,

Как беззаконная комета

В кругу расчисленном светил.[793]

Некая мемуаристка рассказывает, как в один жаркий день Аграфена Федоровна «с неподражаемой непринужденностью оделась в широкий кисейный капот, отделанный кружевами, небрежно накинутый на батистовую рубашку, которую даже слепой не принял бы за полотняную. Вид был ужасный, когда графиня расхаживала по комнатам, освещенным с одной стороны; но когда она стала принимать гостей в бальной зале, выходившей одновременно на двор и в сад, получилось нечто поразительное: лучи солнца пронизывали легкие покровы и обнаруживали вес тайные изгибы монументального тела». В одной из выпущенных строф восьмой главы «Онегина» Пушкин воспел под именем Нины Воронской нескромную графиню как раз в том самом наряде, о котором повествует мемуаристка:

Смотрите: в залу Нина входит,

Остановилась у дверей

И взгляд рассеянный обводит

Кругом внимательных гостей.

В волненьи перси, плечи блещут.

Горит в алмазах голова,

Вкруг стана вьются и трепещут

Прозрачной сетью кружева;

И шелк узорной паутиной

Сквозит на розовых ногах…

В письме к Вяземскому 1 сентября 1828 года Пушкин в шутливом тоне рассказывает о том, что он стал конфидентом графини. Сам он не претендует на ее сердце, потому что, кажется, страсти его угасли, но графиня «утешительно смешна и мила». Закревская была, однако, уверена, что Пушкин к ней неравнодушен. Стихи поэта «Счастлив, кто избран своенравно…»[794] и «Наперсник»[795] об этом живо свидетельствуют. Последнее особенно выразительно:

Твоих признаний, жалоб нежных

Ловлю я жадно каждый крик:

Страстей безумных и мятежных

Как упоителен язык!

Но прекрати свои рассказы,

Таи, таи свои мечты:

Боюсь их пламенной заразы,

Боюсь узнать, что знала ты!

И вот, несмотря на то что воображение поэта было занято глазами Олениной, в коих он видел и детскую простоту, и томность, и негу, все это не помешало ему увлекаться «медной Венерой». Но и эта богиня не стала для него идолом. В его сердце нашлось место для иной мечты и, может быть, самой значительной. Этой безымянной возлюбленной он посвятил свою новую поэму. Назвать имя возлюбленной он не решился, потому что жизнь ее сложилась так трагично, что он почел бы нескромностью напоминать ей о себе. И только теперь, спустя много лет после смерти поэта, разбирая его черновые рукописи, историк разгадал ее имя.

Самая поэма, посвященная Марии Николаевне Раевской-Волконской, сложилась еще весною в душе поэта под влиянием двух тем, волновавших его в те дни. Тема страстной и слепой любви, готовой на жертвы и приводящей к безумию, фатальной по самой своей природе, и тема мощной государственности, тоже фатальной, развивающейся и преодолевающей на своем пути все преграды. Эта двойственность поэтической тематики была гениально оправдана и разрешена в поэме «Полтава».

Внутренние мотивы, понудившие Пушкина создать «Полтаву», были так глубоко им продуманы и так органически сочетались со всем его тогдашним душевным строем, что он написал свою поэму с изумительной быстротою.

Сам Пушкин рассказывал Юзефовичу, как он ее писал. В октябре 1828 года погода в Петербурге стояла отвратительная. «Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир… он ел на скорую руку что попало и убегал домой, чтобы записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки. Иногда мысли, не укладывавшиеся в стихи, записывались им прозой, но затем следовала отделка, при которой из набросков не оставалось и четвертой части…»

Первую песнь поэмы Пушкин пометил 3 октября, а конец поэмы — 16 октября.

Тема поэмы была неразрывно связана с сокровенными движениями души поэта, но самый сюжет ее был подсказан внешними литературными впечатлениями. Пушкин в заметках о поэме указал на них: «Прочитав в первый раз в Войнаровском[796] (поэме Рылеева) сии стихи:

Жену страдальца Кочубея[797]

И обольщенную их дочь…

я изумился, как мог поэт пройти мимо столь страшного обстоятельства. Обременять вымышленными ужасами исторические характеры — и не мудрено, и не великодушно. Клевета и в поэмах всегда казалась мне непохвальною. Но в описании Мазепы[798] пропустить столь разительную черту было непростительно…»

Но не только этот сюжетный мотив, не использованный Рылеевым, соблазнил Пушкина. Поэма Рылеева вызвала в нем желание вернуть исторической фабуле ее действительное значение. Рылеев в «Войнаровском», так же как и в «Думах», вовсе не озабоченный исторической правдивостью, идеализировал Мазепу и сделал из него героя, который борется за свободу против самодержавия Петра. Пушкин со свойственным ему реализмом и с зоркостью историка превосходно видел, что Мазепа вовсе не был великодушным борцом за свободу, а самым циничным честолюбцем, готовым предать интересы украинского народа для торжества шляхты, хотя бы ценою закрепощения всей Украины иноземцами. Пушкин понимал, что связь Мазепы с украинскою и польскою шляхтою и союз со шведским королем шли против исторической необходимости. И сепаратизм Мазепы, по мысли Пушкина, служил делу реакции. Петр Великий в тот исторический час был выразителем более передовой идеи, чем недальновидный гетман. В этой своей отрицательной оценке сепаратизма Мазепы Пушкин не разошелся с Пестелем, который, наверное, делился с поэтом своими мыслями на эту тему во время их кишиневских бесед.

А.П. Керн. Неизвестный художник

А.О. Смирнова-Россет. П.Ф. Соколов. 1834 — 1835

В.Ф. Вяземская. К.-Х. Рейхель. 1817

З. А. Волконская. Мюнере. 1814

Данный текст является ознакомительным фрагментом.