I
I
В Михайловском Пушкин познакомился с обитательницами Тригорского, соседней усадьбы, где хозяйничала П. А. Осипова[297], окруженная целым роем девочек и девиц. Через семь лет поэту суждено было в деревенском заточении делить досуги с этой семьей и ухаживать поочередно почти за всеми влюбленными в него девицами. Но в 1817 году ему было не до сельских романов. Его манил Петербург. Кроме Тригорского посетил он еще Петровское, где жил брат его деда, генерал Петр Абрамович Ганнибал[298], который, утомленный старостью и бурными страстями, находил теперь утешение в искусном приготовлении разнообразных водок и настоек. «Подали водку, — рассказывал впоследствии Пушкин про эту встречу, — налив рюмку себе, велел он и мне поднести, я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз пять или шесть до обеда…» Побывал Пушкин и у другого своего родственника, Павла Исааковича Ганнибала[299], который принял его радушно и понравился поэту веселым своим нравом, что будто бы не помешало ему вызвать старика на дуэль за то, что он отбил у него какую-то девицу во время котильона[300] на деревенском балу. Дуэль, впрочем, не состоялась, потому что Ганнибал насмешил своего строптивого родственника экспромтом:
Хоть ты, Саша, среди бала
Вызвал Павла Ганнибала,
Но ей-богу Ганнибал
Ссорой не подгадит бал.
Этот анекдот очень похож на истину.
В конце августа, не использовав для деревенской идиллии двухмесячного отпуска, Пушкин вернулся в Петербург. Ему пришлось жить в доме родителей. Пушкины нанимали второй этаж в доме Клокачева, на Фонтанке, близ Калинкина моста, а в первом этаже обитало семейство барона Корфа. И этот Корф в своей записке брезгливо рассказывает: «Дом их представлял всегда какой-то хаос: в одной комнате богатые старинные мебели, в другой пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня; ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам за приборами». Немудрено, что Пушкин, познакомившись с Катениным, не приглашал его к себе; самолюбивому и мнительному Павлу Александровичу казалось это непонятным. Пушкин вообще никого не приглашал к себе и не мог приглашать. В доме Пушкиных быт в самом деле был очень странный. Сергей Львович Пушкин в своей скупости перешел какие-то пределы пристойности. Даже своему любимому Левушке он делал серьезные выговоры, если тому случалось разбить рюмку. Пушкин с горечью вспоминал в 1823 году, как отец упрекал его, когда он, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы брал извозчика от Аничкова моста за восемьдесят копеек. С. А. Соболевский[301] рассказывал, как Пушкину приходилось упрашивать, чтобы ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками, и как Сергей Львович предлагал ему свои старые, времен императора Павла. Поэт находил, впрочем, случаи для того, чтобы дразнить своего батюшку за скупость. Однажды Пушкину случилось кататься на лодке в обществе, в котором находился и Сергей Львович. Погода стояла тихая, а вода была так прозрачна, что можно было видеть речное дно. Пушкин вынул несколько золотых монет и одну за другою стал бросать в воду, любуясь их блеском в лучах солнца.
Пушкин был беспечен. Это возмущало Сергея Львовича, хотя он сам нисколько не был склонен обременять себя заботами и делами. Семисот рублей жалованья Пушкину, конечно, не хватало на его тогдашнюю жизнь. Заработка литературного еще не было. И вот, несмотря на такую нищету, Пушкин предался светской жизни и разгулу, который обращал на себя внимание. Откуда он брал средства для такого образа жизни? По-видимому, он пировал у своих многочисленных приятелей, не считая себя обязанным в свою очередь устраивать пиры для этих «друзей Вакха и Киприды»[302]. В этом отношении он не мог, конечно, соперничать ни с Н. В. Всеволожским[303], ни с В. В. Энгельгардтом[304], ни с десятками других своих друзей и поклонников. Зато он «музу резвую привел на шум пиров и буйных споров».
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей.
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась…[305]
Пушкин гордился своей «ветреной подругой», но, конечно, она была его спутницей не только во время поездок на «остров Цитеры»[306] или при жертвах вечно юному Бахусу. За видимым разгулом таилась иная жизнь. Но поэт не любил откровенничать и предпочитал репутацию беспечного гуляки. Старшие его друзья были обеспокоены его судьбой. А. И. Тургенев жалуется в ноябре 1817 года Жуковскому: «Пушкина-Сверчка я ежедневно браню за его леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, также площадное, восемнадцатого столетия. Где же пища для поэта? Между тем он разоряется на мелкой монете. Пожури его». Вздыхал и Е. А. Энгельгардт, до которого доходили слухи о кутежах Пушкина: «Ах, если бы бездельник этот захотел учиться, он был бы человеком выдающимся в нашей литературе…»
Проходит несколько месяцев, и Тургенев опять жалуется на Пушкина в письме к Вяземскому: «Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал, целый день делает визиты б…м, мне и кн. Голицыной[307], а ввечеру иногда играет в банк[308]…» Даже К. Н. Батюшков стал беспокоиться и предлагал отправить Пушкина в Геттинген и «кормить года три молочным супом и логикой»… Авось тогда образумится.
Впрочем, если бы у нас не было этих свидетельств о беспутном поведении Пушкина, мы знали бы о всех его слабостях из его собственных признаний. Вскоре после лицея он в концовке остроумного послания А. И. Тургеневу[309] объявил, что «поэма никогда не стоит улыбки сладострастных уст». Этот афоризм стал его девизом, по крайней мере в трехлетие его петербургской жизни до высылки на Юг. Однако, как бы он ни бравировал своим пристрастием к радостям «общедоступной Афродиты», на самом деле он свято хранил в сердце иные радости. В послании к Жуковскому («Когда к мечтательному миру…»[310]) он признается старшему другу:
Блажен, кто знает сладострастье
Высоких мыслей и стихов!..
Об этом, конечно, он не станет говорить ни Мансурову[311], ни Юрьеву[312], ни Щербинину[313]. С уланом Юрьевым он будет болтать о ветреных Лаисах[314] и об его усах, попутно сообщая, что он, поэт, «потомок негров безобразный»[315], нравится этим самым Лаисам «бесстыдным бешенством желаний». С красавцем и богачом Щербининым он будет вспоминать о том, как они вином душистым запивали «жирный страсбургский пирог»[316], а Мансурову напишет такое письмо[317], очевидно, сохраняя стиль своих с ним бесед, что его воспроизвести в печати полностью никак нельзя по непристойности выражений.
Ссылаться на эпоху и тем оправдывать поведение Пушкина тех годов едва ли следует. После веселого вечера у Каверина, который пригласил к себе свою подругу «для удовлетворения плотских желаний», по его выражению, Пушкин пишет:
Мы пили — и Венера с нами
Сидела, прея за столом.
Когда ж вновь сядем вчетвером
С б-ми, вином и чубуками?[318]
Но не вся эпоха заполнена была этим распутством. Были ведь тогда не только Юрьевы и Мансуровы, но и Жуковские, Раевские и Чаадаевы. Да и сам Пушкин прекрасно понимал уже тогда, какова цена всем этим гусарским «радостям». И едва ли он искренен, когда уверяет приятелей, что «молодость и счастье» — в хмельном разгуле:
Здорово, молодость и счастье,
Застольный кубок и бордель,
Где с громким смехом сладострастье
Ведет нас пьяных на постель.[319]
Написал же он незадолго до этих легкомысленных стихов пьесу «Прелестнице»[320], где у него «невольный хлад негодованья» в каждой ямбической строчке:
Не привлечешь питомца музы
Ты на предательскую грудь.
Неси другим наемны узы,
Своей любви постыдный торг,
Корысти хладные лобзанья
И принужденные желанья,
И златом купленный восторг!
Пушкин и в эти годы отлично понимал, что поверхностная философия какого-нибудь Кривцова[321] немногого стоит, понимал — и все же писал ему сочувственные стихи[322]. В чем же тайна этих противоречий? Ее разгадать не так уж трудно, если представить себе восемнадцатилетнего Пушкина и припомнить его отроческие годы, его семью, его педагогов, тогдашний дворянский быт и его африканскую натуру.
Вся чувственность его предков, все темные их страсти бушевали в «маленьком» Пушкине. К тому же эти страсти были не в хилом теле, как это иногда бывает. Пушкин был юноша здоровый, крепкий, мускулистый, гибкий. Он был гимнаст. Он славился как неутомимый ходок пешком. Он умел и любил плавать. Смело ездил верхом, хотя позднее кавалеристы подсмеивались над его приемами наездника. Он отлично дрался на эспадронах[323]. Известный фехтовальный учитель Вальвиль[324] считал его лучшим своим учеником.
Здоровый и страстный, он жадно искал чувственных наслаждений — и что могло тогда остановить его на этих сомнительных путях? Сухой и бесплодный морализм Е. А. Энгельгардта мог только вызвать иронию у такого «вольтерьянца», каким был юный Пушкин. «Религия сердца» сентиментального Жуковского могла только забавлять его своей наивностью. Та социальная среда, в коей он вращался, была вся на ущербе, и «дворянская распущенность нравов» всецело поддерживала его чувственные пристрастия. Французская поэзия, почти вся эротическая и нередко скабрезная, давно уж развратила его воображение. Тщетно Чаадаев пытался внушить своему другу какие-то начала нравственности: у самого Петра Яковлевича в эти годы не было еще цельного мировоззрения, и ему не удалось победить веселый скепсис юного эпикурейца.
Надо удивляться не тому, что Пушкин предавался кутежам и не брезговал альковами Лаис, а тому, что в эти годы уже возникали в его душе серьезные замыслы, что чудесно зрел его поэтический дар и что он среди любовных и чувственных приключений находил время для упорного труда над своей поэмой «Руслан и Людмила». Но как ни крепок был организм Александра Сергеевича Пушкина, кутежи и альковные увлечения должны были подорвать его здоровье. Январь и февраль 1818 года поэт прикован был к постели. Он воспользовался невольным уединением и усердно работал над своей поэмой. «Если бы еще два или три… так и дело в шляпе, — писал А. И. Тургенев Вяземскому 18 декабря 1818 года. — Первая… болезнь была и первою кормилицею его поэмы». В феврале 1819 года Пушкин опять болен. «Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме», — считает своим долгом сообщить Тургенев тому же Вяземскому. В середине июня Пушкин снова лежал больной. На этот раз у него была «горячка». Жизнь его подвергалась серьезной опасности. «Пушкин очень болен, — пишет Тургенев Вяземскому. — Он простудился у дверей одной… которая не пускала его в дождь к себе, для того чтобы не заразить его своей болезнью. Какая борьба благородства, любви и распутства!» Этот или подобный случай дал поэту повод написать пьесу «Ольга, крестница Киприды…»[325] Однажды, когда Пушкин лежал так, прикованный к постели недугом, к нему в квартиру проникла некая веселая дама, переодетая гусаром. Поэт посвятил приключению стихотворение «Выздоровление» («Тебя ль я видел, милый друг?»)[326].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.