Агриппа Престберг

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Агриппа Престберг

В зале сейчас танцуют, а у меня после подслушанного утром разговора так щемит сердце, что я бы не пошла танцевать, даже если б и пригласили. Я стою на веранде, где пожилые господа расположились за большим круглым столом, со стаканами горячего тодди, и слушаю, как они рассказывают друг другу разные истории.

Не знаю, каким образом у них зашла речь о старом бродяге Агриппе Престберге, который каждую весну является в Морбакку и чинит кухонные часы. На самом деле куда веселее, когда они рассказывают что-нибудь о примечательных людях, каких встречали в молодости, но коли уж начали про Престберга, то толковать будут долго.

Удивительно, что всем без исключения пожилым господам Агриппа Престберг очень по душе. Я-то всякий раз пугаюсь, когда вижу его, ведь у него большой нос как минимум с тремя горбинками, борода щеткой торчит в разные стороны, а глаза гнойно-желтого цвета. Никогда и никто не слышит от него доброго или хоть вежливого слова, он только бурчит да бранится, куда бы ни пришел. Мне он кажется похожим на старого волка.

Престберг утверждает, что служил барабанщиком в Вермландском егерском полку, и определенно по этой причине папенька считает его старым боевым товарищем и всегда очень с ним учтив. Папенька не хуже всех остальных знает, что в починке часов Престберг ничегошеньки не смыслит, но тем не менее позволяет ему оставаться здесь по нескольку дней и копаться в кухонных часах.

Надобно сказать, что тетушка Ловиса никогда не подпускает Престберга к часам в комнате при кухне, а на новые часы в столовой зале маменька позволяет ему только смотреть, ну а кухонные он уже сломал, они не ходят, остановились раз и навсегда. И когда по весне Престберг приходит и просит работы, папенька разрешает ему сызнова заняться кухонными часами. Он их разбирает, смазывает роговым маслом, подпиливает колесики, выстукивает молотком, снова собирает. Эту работу он растягивает по меньшей мере на три дня и безвылазно торчит в кухне, мешает там всем со своими инструментами да смазкой, так что экономка и служанки не знают куда деваться. Когда же Престберг наконец завершает свои труды и вешает часы на стену, они обыкновенно некоторое время идут, но едва только умелец выходит на большак, маятник замирает, и никто к часам уже не прикасается, покуда следующей весной Престберг опять не придет их чинить.

Однако ж Престберг по душе не только папеньке. Слышно ведь, до чего всем эстра-эмтервикским господам невтерпеж рассказать о нем дяде Уриэлю, и дяде Хаммаргрену, и остальным гостям, которые прежде о нем не слыхали.

Правда, рассказывают они про Престберга привычные старые истории, которые я слыхала тыщу раз.

Когда-то Престберг жил в маленькой хибарке возле эстра-эмтервикской церкви и так скверно обращался со своей женой, что народ думал, забьет он ее до смерти. Хуже всего ей приходилось под Рождество, когда во всех углах водка лилась рекой. И вот однажды братья Шульстрём, чья лавка располагалась рядышком с Престберговой хибарой, пожалели горемычную женщину и надумали сделать так, чтобы хоть разок Рождество у нее выдалось спокойное. В сочельник они послали за Престбергом, показали ему большое письмо с толстой сургучной печатью и с пером под нею и сказали, что пришло спешное курьерское письмо и он, человек казенный, должен доставить его капитану Бельфражу в Карлстад. И Престберг пустился в дорогу, в Карлстад, без отдыху ехал, вдобавок погода испортилась, так что домой он воротился только на третий день Рождества. К тому времени он уже выяснил, что в письме были только стружки да солома, и крепко осерчал, что дал братьям Шульстрём этак себя провести, а потому решил больше не жить в Эстра-Эмтервике. Теперь он обретался главным образом в Сунне, слонялся по магазинам да при случае бегал с поручениями хозяев.

Эстра-эмтервикские господа рассказывают, каким диковинным жильем обзавелся Престберг. Несколько времени он ходил по округе, выпрашивал старые полусгнившие бревна и обрезки досок, без всякой пользы валявшиеся на крестьянских дворах, и из всего этого соорудил плот и вывел его во Фрюкен. На плоту он затем построил домишко, где живет летом. Есть там пол и крыша, окно и дверь, и очаг, и кровать, и токарный станок, и верстак. А перед домом достаточно места, чтобы Престберг мог сидеть и удить во Фрюкене рыбу себе на обед. К плоту он привязал челнок, так что, когда заблагорассудится, может на веслах добраться до берега, да и вообще перемещать свое жилище — надоест стоять у восточного берега, перегоняй плот к западному, надоест у западного — ворочайся к восточному. И однажды, когда мы на пароходе плыли в Карлстад, я видела Престбергов плот, причаленный в красивой бухточке, и мне вовсе не показалось, будто ему стоит сочувствовать из-за того, что живет он на воде. По-моему, все выглядело замечательно. Я бы и сама не прочь пожить в таком вот плавучем доме.

Звонарь Меланоз придумал для него отличное название — «Моисей».

Услышав про это, гости разражаются смехом, смотрят на Меланоза и качают головой.

— Ну надо же, Меланоз! — восклицают они. — Звонарь да вдобавок школьный учитель — и придумал этакую безбожность! Что скажут присутствующие священники?

Однако звонарь ничуть не смущается.

— Я вот что вам скажу, господа, — отвечает он. — Престбергов «Моисей» вправду хорош, когда стоит и отражается в озере. Даже египетской царевне и той бы понравился. И он слывет здешней достопримечательностью. Минувшим летом тут побывал некий господин из «Вермландстиднинген», зарисовал его и написал о нем длинную статью.

— Твое здоровье, Меланоз! — говорит папенька. — Не спускай этим стокгольмцам нападок! Защищайся! Тем паче что умеешь!

Он поднимает стакан и чокается со звонарем, потому что очень его любит и всегда говорит, что если б Меланоз в юности получил столько знаний, сколько дается мальчикам нынче, то наверняка бы изобрел летающую машину и отправился на Луну.

— Коли уж речь зашла о «Моисее», — говорит звонарь, — расскажу-ка я, пожалуй, историю, приключившуюся лет семь-восемь назад, а?

Ясное дело, всем хочется послушать. И это впрямь весьма занятно, потому что рассказывает он историю про Престберга, прежде мне неизвестную.

— Не знаю, как уж оно вышло, — говорит звонарь, — но старик Агриппа не иначе как заважничал по причине славы, какую снискал «Моисей», и надумал покрасить его в красный цвет. Обошел крестьянские усадьбы, там занял красной охры, тут — горшок для оной да кисть и в один прекрасный день принялся варить краску. «Моисей» стоял аккурат поблизости от усадьбы суннеского пробста, возле моста Сундсбру, так что всяк проезжавший по мосту мог видеть, что там затевается, а Престберг, наверно, этого и хотел.

— Ах, вот ты о чем, — говорит папенька, с легким недовольством. — Может, что-нибудь другое расскажешь?

Но звонарь продолжает, оставив папенькин вопрос без внимания:

— Я тут сказал, что египетской царевне «Моисей» бы понравился, однако ж, признаться, он и мне очень по душе. Но наилучшие друзья и почитатели «Моисея», безусловно, дети. Как завидят его на озере, сей же час собираются на берегу и с вожделением смотрят на плот, ведь их туда не пускают. И теперь, когда «Моисею» предстояла покраска в красный цвет, они, понятно, большими стайками толпились на мосту и глазели.

— Ты бы поторопился, Меланоз! — говорит папенька. — Скоро пора идти в сад любоваться разноцветными лампионами.

— Так вот, поручик, — продолжает звонарь, — на беду, в самый разгар покраски Престбергу доставили послание от лавочника Рюстедта из Лербрубаккена: пусть, мол, Престберг обойдет приход и продаст его рыбу. Срочно, потому как улов нынче утром такой большой, что господин Рюстедт не знает, куда девать рыбу, а день-то выдался жаркий, она легко может испортиться. И хотя очень важно было покрасить «Моисея», Престберг не рискнул отказать торговцу Рюстедту, ведь зимой укрывался в его лавке, где было просто замечательно. Поэтому он отложил кисть, подгреб к берегу и отправился к торговцу рыбой.

— Ай-ай! — восклицает дядя Уриэль. — Сперва-то надобно было отогнать ребятишек, верно?

— Именно так. Но он этого не сделал. Решил, наверно, что ребятишки издавна питают к нему огромное уважение и не дерзнут прикоснуться к его имуществу. Только ведь ясно, обманувшись в своих ожиданиях, они не утерпят. Они же надеялись еще до вечера увидеть «Моисея» свежепокрашенным, а тут, вишь, все насмарку. Немного погодя один постреленок и предложи: дескать, давайте пособим Престбергу покрасить «Моисея». Предложил вовсе не по зловредности, а потому лишь, что «Моисей» очень им нравился и они хотели увидеть его нарядным. И едва только прозвучало это предложение, они не долго думая побежали в поселок за кистями. Одни, наверно, отдавали кисти даром, у других, может, приходилось и красть, но ребятишек-то было много, так что они сумели снабдить себя кистями. Добыть лодку и добраться до «Моисея» — вовсе сущий пустяк, а там они и за покраску взялись.

Аккурат когда звонарь рассказывает об этом, мимо пробегают Юхан, Даниэль, Теодор Хаммаргрен и Эрнст Шенсон — настала пора зажигать цветные лампионы, танцы закончились. Танцоры — множество девушек и молодых господ — выходят на веранду, стоят там и слушают рассказ звонаря. И, по-моему, все находят эту историю забавной, кроме папеньки, которому явно очень хочется, чтобы звонарь поскорее с нею покончил.

— Изначально ребятишки ничего дурного не затевали, — говорит звонарь. — Красили с удовольствием, от души, а «Моисей» не очень-то велик, и управились они быстро. Когда же весь домик сделался красный, как розан, от крыши до полу, ребятишки решили, что покраска — работа очень занятная, и захотелось им продолжить. Охры было полным-полно, на двухэтажный дом хватит, кисти есть. Тот, кто сам в юные годы когда-нибудь занимался покраскою, знает: можно так увлечься, что впору малевать все подряд.

— Думаю, ты, Меланоз, привел достаточно оправданий для этих ребятишек, — говорит папенька. — Рассказывай дальше!

— Н-да, — говорит звонарь, — пожалуй что я и впрямь их оправдываю, но ведь без этого никак не обойтись. Первым делом они покрасили плот, на котором стоял дом, и это бы еще куда ни шло. Затем покрасили крышу и дымовую трубу — опять же не так страшно. Но они до того увлеклись, что зашли в дом, выкрасили стены, и потолок, и пол, а вот это негоже, потому как красной охрой внутри не красят, непрочная она, вечно мажется. А что хуже всего, в азарте своем они и верстак выкрасили, и кровать, и токарный станок, и стол, и весь инструмент и утварь. Поручик вот всегда твердит, что я питаю слабость к детям и норовлю их оправдать, но не в этом случае, тут я признаю, они поступили очень плохо, и Престберга мне жалко, я бы не хотел очутиться на его месте, когда он воротился и увидел, что натворили ребятишки.

— И как же он поступил? — смеясь спросил дядя Уриэль. — Fi done,[27] прийти домой, а там все — ложки, и стаканы, и кружки, и постель — сплошь перемазано красной охрой! Он, поди, хотя бы выругал их как следует?

— Нет, аудитор, не выругал. Когда увидел, как они обошлись с его имуществом, старина Гриппа до того пал духом, что просто лег в челнок, который из всего его достояния только и остался невыкрашенным, и лежал там, ничегошеньки не предпринимая. Осерчал кое-кто другой… Уж и не знаю, стоит ли рассказывать дальше?

Звонарь умолкает, глядит на папеньку, а папенька весьма раздосадованно произносит:

— Ну, коли ты столько поведал, лучше досказать до конца.

— Ладно, — говорит звонарь, — осерчал, стало быть, поручик Лагерлёф из Морбакки. Как услышал он эту историю, так и порешил поехать в Сунне да примерно наказать озорников. Госпожа Лагерлёф всеми способами старалась его отговорить. Твердила, что случилось это в Сунне, а тамошние дела его не касаются. Опасалась она, что достанется скорей ему, а не суннеским ребятишкам. Однако ж поручик считал Престберга вроде как старым боевым товарищем. И думал, что кому-то надобно взять горемыку под защиту, вот и поехал.

Уже совсем стемнело, я вижу, как в потемках зажигаются первые лампионы, ведь мальчики снуют по саду и развешивают их по веткам. Небо вдруг наливается темной синевой, и высокие рябины возле круглой клумбы становятся совершенно черными. Тихо и ничуть не холодно. И в тот миг, когда звонарь сообщает, что поручик поехал в Сунне наказать ребятишек, я чувствую, как боль в сердце слегка отступает. Престберг меня ни капельки не интересует, но все-таки хорошо, по-моему, что папенька хотел ему помочь.

— Да, поручик, стало быть, поехал, — продолжает звонарь, легонько улыбаясь, — но вышло так, что, когда он проезжал мимо усадьбы суннеского пробста, пробст и мамзель Ева стояли возле дома, они только что воротились с утренней прогулки. А поручик всегда испытывал к профессору Фрюкселлю огромную симпатию, поэтому он выпрыгнул из экипажа и подошел поздороваться. Они же тотчас пригласили его в дом, поговорить немножко. Профессору Фрюкселлю всегда есть что рассказать, и поручика он знает еще с тех пор, когда тот был мальчонкой, и, я бы сказал, питает к нему слабость. Поэтому, случайно повстречав поручика, неизменно приходит в прекрасное расположение духа, и тем для разговора у них всегда хватает. Однако по прошествии часа поручик вспомнил, зачем отправился в Сунне, вскочил и сказал, что ему пора.

Мне жалко папеньку, ведь ему неловко все это слушать. Он ерзает в кресле. Прямо-таки нестерпимо ему, что звонарь рассказывает про него самого.

— Однако ж мамзель Ева Фрюкселль определенно заметила, что старику Андерсу весьма уютно в обществе поручика Лагерлёфа, — говорит звонарь, — и попросила его не спешить с отъездом. Может быть, он останется пообедать? А когда поручик отнекивается, ссылаясь на неотложное дело, она непременно хочет знать, о чем идет речь. В конце концов поручик вынужден сказать, что у него за дело. И профессор тоже это слышит.

— Надо же! — восклицает дядя Хаммаргрен. — Вот незадача!

— Да, пожалуй, можно и так сказать, — говорит звонарь, — ведь, как я уже упоминал, профессору поручик очень по душе. И как только он выслушал историю про Престберга, сразу взял поручика за руку и провел к себе в кабинет, где посредине стоит большущий письменный стол, а все остальное пространство занято книгами и документами. Сам я, человек маленький, неизменно вхожу в эту комнату как в святилище и забываю обо всем мелком и ничтожном, и поручик Лагерлёф, поди, чувствовал себя сходным образом. А профессор выдвинул один из ящиков письменного стола и показал поручику огромное количество писем и газетных статей.

«Вот посмотри-ка, Эрик Густав, — сказал он. — В этом ящике я собрал все, что обо мне писали, когда я выпускал свою историю, с двадцать второй части по двадцать девятую, где речь идет о Карле Двенадцатом. И тут немало ругательного. Пожалуй, можно сказать, со мною обошлись хуже, чем с твоим Престбергом, ибо меня чернили и срамили, меня лично, а не мою лодку. Эрик Густав, голубчик, мы с тобой всегда были добрыми друзьями, но ведь в ту пору ты не помчался сломя голову наказывать моих обидчиков».

Профессор говорил дружески, с озорным блеском в глазах, но поручик, понятно, стушевался. И, разумеется, попробовал оправдаться тем, что, мол, профессор Фрюкселль способен сам за себя постоять.

Тут профессор рассмеялся. «Нет, Эрик Густав, — сказал он, — дело-то не в этом, просто мы, шведы, — ты безусловно, а я до некоторой степени — любим авантюристов и сорвиголов вроде Агриппы Престберга и Карла Двенадцатого. Именно поэтому ты приезжаешь сюда, чтобы наказать суннеских ребятишек, которые дурно с ним обошлись. Но ты подумай как следует, Эрик Густав! По-твоему, этот малый заслуживает, чтобы поручик Лагерлёф выступал в роли его паладина? Мы в Сунне считаем Престберга сущим бедствием. А ты, человек уважаемый, дельный…»

В этот миг папенька не выдерживает.

— Берегись, Меланоз! — говорит он, постукивая по столу костяшками пальцев.

— Да-да, поручик, — отвечает звонарь, — сейчас закончу. Доскажу только, как все обернулось.

И, по-моему, хорошо, что папенька постучал по столу, иначе ведь звонарь никогда бы не перестал рассуждать о профессоре Фрюкселле, которого обожает. Причем вполне обоснованно, ведь именно профессор Фрюкселль помог ему, простому крестьянскому парнишке, сделаться звонарем и школьным учителем.

— Ясное дело, пришлось поручику уступить, — продолжает звонарь. — Хочешь не хочешь, он обещал, что останется обедать, а потом поедет домой, не пускаясь ради Престберга в легкомысленные поступки. Должен сказать, противостоять этакому богатырю, как профессор Фрюкселль, не так-то просто. Рядом с ним невольно чувствуешь себя маленьким и незначительным, хотя вообще-то полагаешь себя дельным и солидным. Так что я хорошо понимаю, что поручик уступил, но понимаю и другое: в глубине души он был собой недоволен и считал, что предал боевого товарища. И от профессора это не укрылось.

Тут папенька опять стучит по столу.

— Да-да, поручик. Еще лишь несколько слов, — говорит звонарь. — После обеда профессор с поручиком вышли в сад и спустились по широким ступеням меж красивыми террасами, ведущими к Фрюкену. А когда очутились на нижней террасе, которая прямо-таки нависает над водою, то что же они увидели перед собой, как не «Моисея» и маленький дубовый челнок, в коем лежал-горевал Престберг с того самого дня, как случилась незадача! «Да, вот видите, дядюшка, я сказал вам чистую правду, — поспешно замечает поручик. — Он более не может жить в своем дому».

«Да, вижу, — говорит профессор, подойдя к самой балюстраде и глядя вниз на „Моисея“. — А что ты, дорогой мой Эрик Густав, скажешь про эту вот красную охру?»

Глаз-то у профессора Фрюкселля острый, и он сразу приметил, что «Моисей» вовсе не красный, а скорее серо-полосатый. Зато озерная вода далеко вокруг покраснела.

Профессор перегнулся через балюстраду и крикнул Престбергу: «Послушай-ка, Престберг, ты что же, намедни, когда варил краску, не подмешал в нее ржаной муки?»

Престберг мигом вскочил, стал в лодке во весь рост.

«Вот ведь нечистая сила! — крикнул он в ответ. — Ваша правда, профессор. Запамятовал я подмешать ржаной муки».

Он не хуже других знал, что в красную охру надо обязательно подмешать ржаной муки, иначе она не пристанет и ее легко можно смыть, как побелку, но, видать, ему так не терпелось покрасить «Моисея», что он начисто об этом забыл.

«Н-да, посчастливилось тебе, Престберг, — сказал профессор. — Скоро сможешь воротиться в дом».

Засим профессор обернулся к поручику: «Теперь мы первым делом пойдем потолкуем с моими благотворительницами-дочерьми, с Луизой и Матильдой. Они знают всех ребятишек в округе и скоро доведаются, кто участвовал в озорстве. И придется бедокурам отмыть „Моисея“ внутри и снаружи, ведь наказать-то их надобно, и, на мой взгляд, это будет им наукою получше розог. Престберг обретет свой дом, а ты можешь воротиться домой с сознанием исполненного долга, голубчик мой Эрик Густав».

Папенька стучит по столу в третий раз.

— Да понимаю я, понимаю, — говорит звонарь. — Не следует мне рассказывать, как поручик благодарил профессора Фрюкселля, и это я могу опустить.

Но в тот же миг звонарь встает, со стаканом тодди в руке.

— Господин поручик Лагерлёф, — произносит он, — думаю, нас всех очень радует, что ты в тот раз поехал в Сунне, дабы помочь старому боевому товарищу. Предлагаю троекратное «ура» в честь поручика Лагерлёфа.

Все кричат «ура», а затем мы видим, что иллюминация готова, цветные лампионы развешены. Цветы на клумбах тетушки Ловисы стали прозрачными, словно из стекла, а подальше в кустах листва переливается голубым, и желто-белым, и розовым, и иными красками. Ночь тихая, теплая, в воздухе, наполняя сердце радостью, струится что-то удивительно нежное и благоуханное.

А на песчаной дорожке у крыльца Шульстрёмы и Аскеры поют:

– «Кого не помнит братец наш?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.