3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Всё рассказанное выше относится ко времени моего заочного знакомства с Александром Исаевичем.

Очное состоялось чуть позже и вызвано было обстоятельствами, можно сказать, экстраординарными.

Впрочем, формально мы с ним и до этого были уже знакомы: познакомились на обсуждении «Ракового корпуса», где я к нему подошел, назвался и поблагодарил за подаренную мне книгу, а он в ответ произнес несколько вежливых фраз, из которых мне запомнилась только одна, смысл которой состоял в том, что в натуре я оказался гораздо более молодым, чем это представлялось ему издали.

Было еще несколько мимолетных встреч, о которых упоминать не стоит.

А вот о той, с упоминания о которой я начал эту главку, пожалуй, стоит рассказать подробно.

* * *

Мы сидели с Войновичем на ветхом, продавленном его диване и играли в шахматы. Раздался телефонный звонок. Звонила, как я и думал, моя жена. Но, вопреки моим ожиданиям, она не стала требовать, чтобы мы немедленно пресекли наше шахматное безумие, потому что дома полно дел, с которыми она не может справиться без меня, — а каким-то, совсем не свойственным ей в подобных случаях, я бы даже сказал кокетливым тоном произнесла:

— А у нас Юра!

Положение на доске было для меня крайне неблагоприятное, и целиком погруженный в свою шахматную мысль я даже не сразу понял, о каком Юре она говорит. Да и потом, когда трубку взял Юра, я тоже не сразу сообразил, что это — наш «связной» и у него ко мне, судя по всему, какое-то важное дело. Положение мое (я имею в виду шахматное) стало тем временем уже совсем угрожающим, и потому я слушал его вполуха.

Юра сказал, что у него ничего срочного, спешности никакой. Но вообще, он хотел бы меня повидать.

— Когда освободишься, зайди к Лёве, — закончил он. — Договорились? Ну и отлично. Мы тебя ждем.

Увлеченный шахматами, я даже не обратил внимания на это «мы», хотя потом, задним числом, вспомнил, что произнесено оно было как-то особенно многозначительно. С некоторым, я бы сказал, нажимом.

А на квартире у Лёвы Копелева, куда я должен был заглянуть, когда освобожусь, тем временем происходило следующее. (Об этом мне потом рассказал главный виновник всего этого переполоха — Эмка.)

Александр Исаевич ходил по комнате, время от времени взглядывая на часы, и это несколько нервное его ожидание невольно заражало всех при том присутствующих. А присутствовали там, если не считать хозяина квартиры, — «связной» Юра и Эмка.

Эмка сказал:

— Александр Исаич! Да вы не волнуйтесь, сядьте. Я этих людей знаю: пока они партию не кончат, он не придет.

Александр Исаевич пробурчал что-то неодобрительное по нашему адресу и продолжал мерить шагами паркет Лёвиного кабинета.

Но тут надо наконец рассказать о том, по какой причине я вдруг так срочно ему понадобился.

В книге А. Солженицына «Бодался теленок с дубом» об этом сказано так:

…необъяснимым путем вырвался в «Ди Цайт» 5 декабря отрывок из «Прусских ночей», и обещалась вскоре вся поэма! Это удалось остановить… Но тут слух пришел, что и в Москве поэму уже читают. Я кинулся со следствием по Москве, разъяснилось: некие добродеи из членов СП, считавшие опасным меня защищать, для меня после исключения считали уже не опасным ничто и решили… распространять «Прусские ночи».

«Некие добродеи из членов СП» — это, наверно, отчасти и про меня. Но даже если не про меня, всё равно я должен решительно заявить, что никаких таких «добродеев», которые что-то такое «считали» и, посчитав, что-то такое «решили», на самом деле не было.

А вот утечка действительно произошла.

Случилось это так.

Пришла однажды ко мне наша давняя приятельница и соседка Мима Гребнева и говорит:

— Хочешь поэму Солженицына почитать?

Еще бы! Конечно, я хотел.

Читать при ней, наспех, мне не хотелось, и я уговорил ее оставить мне рукопись на один день.

Мима от солженицынской поэмы была в восторге. Именно этот восторг и побудил ее, нарушив все правила конспирации, показать поэму мне и даже оставить ее у меня на целые сутки. Я же, прочитав её, по правде сказать, особого восторга не испытал: стихи, как мне показалось, — не его, Солженицына, стихия. Хотя были там и яркие, талантливые строчки. Некоторые даже навсегда впечатались в мою память. Например, вот эти:

Жданов с платным аппаратом,

Шагинян, Сурков, Горбатов,

Главный фокусник — Илья…

Мог таким бы стать и я.

Прочел я эту поэму и совсем было уже собрался отнести ее в соседний подъезд Миме, но помешал Мандель. Он появился, как всегда, без предупреждения, без телефонного звонка. То есть телефонный звонок был: он позвонил снизу, из подъезда, и сказал, что едет ко мне из своего Беляева. Не прошло и минуты, как раздался звонок в дверь нашей квартиры, и Эмка, очень довольный тем, как он меня (снова, уже не в первый раз) разыграл, радостно возгласил с порога:

— Мимо тещиного дома я без шуток не хожу…

Эта шутка у него была постоянной. Как постоянной была и фраза, которой он объяснял обычно свою манеру приходить к кому-нибудь из друзей, живущих в нашем доме, с самого утра и сидеть чуть ли не до вечера. Если друг, которого он осчастливил своим визитом, пытался дать ему понять, что хотел бы хоть час-другой посидеть за письменным столом, — нельзя же целый день провести в праздной болтовне, надо ведь и работать, — Эмка отвечал:

— Понимаешь, солнышко! Тот день, когда я еду в поликлинику, он у меня уже все равно пропал…

Вот и в этот раз, поняв, что день уже все равно пропал, я решил отложить свой визит к Миме до вечера. А потом, подумав, что не дать Эмке поэму Исаича, которого он боготворил, было бы просто подло, сказал:

— Хочешь поэму Солженицына прочесть?

Конечно, он хотел.

Ну, а дальше события развивались стремительно. Прочитав поэму, Эмка, вопреки всем моим ожиданиям, задерживаться у меня не стал, а сразу куда-то заторопился. И, как это всегда бывает с людьми, отмеченными перстом Божьим, выйдя от меня и пройдя буквально несколько шагов, наткнулся на Солженицына.

— Александр Исаич! — радостно заорал он. — А я только что вашу поэму читал!

— Что?.. Как?.. Где?

— У Сарнова…

Вот так и вышло, что Александр Исаевич пожелал немедля со мной встретиться.

Надо сказать, что эта — на сей раз не такая мимолетная, как все предыдущие — встреча с ним произвела на меня совершенно оглушительное впечатление. И отнюдь не только потому, что на меня действовал гипноз его имени. Этот человек мог произвести (и наверняка производил) такое впечатление задолго до того, как имя его стало живой легендой.

Он тогда только начал отпускать бороду. Борода была еще не толстовская, даже не Достоевская, а — короткая, шкиперская. И во всем его облике виделось что-то офицерское, спортивное — чёткое, ловкое, быстрое. Он был обворожительно любезен, как мне показалось, даже чуть-чуть играл, наслаждаясь своей подчеркнутой куртуазностью. Но за этой безукоризненной любезностью чувствовался холодок хорошо ощутимого расстояния между ним и мною. Дистанция эта сохранялась на протяжении всей нашей встречи и ни на миг не была нарушена.

Начал он с извинения, что вот, мол, вынужден был побеспокоить, оторвать меня от моих занятий.

В этом его извинении не ощущалось и тени иронии, но я сразу же подумал, что кто-то (тот же Эмка) наверняка уже доложил ему, от каких таких важных занятий он вынужден был меня оторвать.

Поняв, в чем дело, я сразу же выразил готовность свести его с «добродеями», от которых получил поэму. Оставив Юру и Эмку у Лёвы, мы с ним вдвоем отправились ко мне (моя квартира была в двух шагах от Лёвиной). Дома была только жена. Она лежала в моем кабинете под пледом и что-то читала. Увидав со мною рядом — живьем — легендарного человека, она — от растерянности — даже не встала.

Я сказал:

— Александр Исаевич, это моя жена — Слава.

— Слава? Что за странное имя? — удивился он.

— Самое обыкновенное православное имя, — с каким-то, слегка удивившим меня, полемическим задором ответила она. И для убедительности добавила:

— Есть в святцах.

— Так-таки уж прямо и в святцах, — несколько иронически отреагировал Александр Исаевич.

Откуда у моей жены явилась эта уверенность, что ее имя — самое обычное, православное и даже есть в святцах, — я знал.

На самом деле ни в каких святцах ничего похожего нет и в помине, а происхождение ее странного имени с православием уж тем более не имеет ничего общего.

В жизни нам с ней иногда (хотя и не так уж часто) встречались женщины, носившие имя «Слава». Но в одном случае это была «Станислава», в другом — «Бронислава». А она была — просто «Слава». Слава Петровна. И это в самом деле было странное имя: Александр Исаевич был прав.

Странность же объяснялась просто.

Отец моей жены — Петр Иванович — был человек, мягко говоря, не ординарный. Попросту говоря — шальной. Будущая моя жена только еще должна была — со дня на день — явиться на свет, а он уже растрезвонил всем своим друзьям-приятелям, что у него родился сын, которого назвали Слава. И когда вместо сына родилась дочь, деваться ему было уже некуда: вот так она и стала — и осталась — Славой.

Некоторая необычность этого ее имени не то чтобы сильно ее тяготила, но все-таки досаждала, вынуждая время от времени отвечать на этот порядком уже поднадоевший ей вопрос: «Слава? Что за странное имя?» Был даже такой случай: в разгар космополитизма какая-то соседка поинтересовалась у моей тёщи: «С чего бы это, интересно знать, вы дали своей дочери еврейское имя?»

На подозрения соседей в ее тайном еврействе моей жене было наплевать. Но не объяснять же каждому подробно про оригинала-отца.

А у нас в Литинституте, где я учился, была преподавательница марксизма-ленинизма — Слава Владимировна Щирина. Тоже — не Святослава и не Бронислава, а просто — Слава. И однажды я у нее спросил, откуда у нее такое имя. И она ответила: «Самое обыкновенное православное имя, есть в святцах», — о чем я тут же сообщил своей жене.

На самом деле Слава Владимировна Щирина — как это позже выяснилось — была еврейка, о чем я тогда не подозревал. Я и сейчас-то не всегда могу отличить еврея от нееврея или еврейку от нееврейки (если, конечно, еврей — не Михаил Аркадьевич Светлов, а еврейка — не Алла Гербер), а уж в те юные мои годы и вовсе не обладал этим нехитрым умением.

В общем, мы с женой поверили тогда Славе Владимировне, что имя Слава — самое обыкновенное православное имя и что оно есть в святцах. Я, правда, с тех пор давным-давно уже про это забыл, но у жены в голове эта фраза, как видно, застряла крепко. И вот в ответ на вопрос Александра Исаевича она из нее вдруг и выскочила.

Но выскочила она из нее не случайно, потому что весь этот быстрый, короткий диалог, конечно же, имел весьма определенный подтекст.

— Слава? Что за странное имя? — спросил он.

«Еврейка, наверно?» — услышала она в этом его вопросе. И быстро отреагировала:

— Самое обыкновенное православное имя, есть в святцах.

Подтекст же, легко различимый в самом тоне ее ответа, был такой: «А вот и нет! Ошиблись, Александр Исаевич!»

Тогда я, признаться, был сильно зол на жену, поскольку эта ее выходка казалась мне ни в малой степени им не спровоцированной. Тогда — в отличие от жены — я был уверен, что никакого намека на ее национальную принадлежность, а уж тем более с антисемитским привкусом, в вопросе Александра Исаевича не было.

Сейчас, увы, я думаю иначе.

Но — не будем забегать вперед. Всему свое время.

Покинув Славу, которая так и осталась лежать под своим пледом, мы с Александром Исаевичем ушли в другую комнату, и я стал названивать Миме.

Но дозвониться никак не удавалось: у Гребневых никто не брал трубку.

Я успокоил Александра Исаевича, сказав, что ждать нам наверняка придется недолго. Так оно и вышло. Но эти недолгие минуты ожидания для меня оказались довольно томительными. Все, что мог сообщить ему на интересующую его тему, я уже сказал. А вести с ним праздные, ни к чему не обязывающие, пустые разговоры мне, естественно, не хотелось.

О чем-то все-таки говорили… Не прекращая разговора, он несколько раз вынимал блокнот и что-то записывал, не забывая всякий раз извиниться предо мною. Я сказал, что и у Толстого читал, и по себе знаю, что мысль надо схватывать в тот самый миг, когда она к тебе пришла, иначе она потеряет свою силу, будет сформулирована уже гораздо менее точно — вяло, расплывчато. Он объяснил мне, что дело совсем не в том. Вынимал блокнот и делал свои записи он вовсе не потому, что его осенила какая-то мысль и он боялся, что если тотчас же ее не записать, она ослабеет. Обыкновенно у человека, сказал он, уходит восемь часов на сон, восемь часов на работу (кажется, он выразился как-то иначе, назвав эти восемь часов активным временем, что-то в этом роде). Остается, таким образом, еще восемь часов, которые, как правило, уходят неизвестно на что. Так вот, сказал он, я не могу позволить себе такую роскошь, я стараюсь, чтобы у меня все время, остающееся мне от сна, все эти шестнадцать часов, были активными.

Разговаривая, я все время названивал Гребневым. Но слышал только долгие гудки. Александр Исаевич нервничал. И тогда вдруг меня осенило, что наверняка всё можно выяснить у Бахновых. Жили они с Гребневыми рядом — квартира к квартире. И не было на свете более близких друзей. Никаких секретов друг от друга у них, конечно, быть не могло.

Позвонив Бахновым и услыхав голос Нели, жены Владика, я, ничего не объясняя, спросил, можно ли к ним сейчас заглянуть на минутку. Да, конечно, — сказала Неля.

И мы пошли.

Когда она открыла нам дверь и узнала моего спутника, у нее подкосились ноги. Но, сохраняя — хоть и с трудом — самообладание, она провела нас в крошечный кабинет Владика. Первое, что сразу бросилось нам там в глаза, был большой — как мне тогда показалось, огромный — фотопортрет Солженицына, глядящий на нас из застекленного стеллажа с книгами. Александр Исаевич цепким свои взором эту деталь интерьера, конечно, сразу углядел. По моим понятиям она должна была если не умилить, так хоть немного смягчить его. Но, как я теперь понимаю, она только усилила его неприязнь к «добродеям из членов СП», у которых достало смелости только на то, чтобы выставить у себя дома на всеобщее обозрение его портрет, но оказалось слишком ее мало, чтобы опрометью кинуться защищать его.

Кстати, в том же «Теленке», спустя лишь несколько страниц после упоминания об этих презренных «добродеях», Александр Исаевич так объясняет, почему он сам не выступил в защиту Владимира Максимова, а до него — Синявского и Даниэля, а потом — и других преследуемых властями диссидентов:

А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе прочие долги. И по сегодня: не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.

Простая мысль, что такое же разрешение имеет право дать себе и какой-нибудь другой художник, ему в голову не приходила. Да он, конечно, и не мог представить себе, что среди этих самых «добродеев из членов СП» отыщется хоть один истинный художник. С какой стати вдруг может он там среди них оказаться?

Вспомнил это я — так, к слову. На самом деле в этом его убеждении я его ничуть не виню. Признаю, что у него были основания так про нас думать.

Вернусь, однако, к своему сюжету.

Так и не опомнившимся от внезапного появления «бога из машины» Неле и Владику он задал несколько коротких, быстрых вопросов, самим темпом своим и лаконичностью исключающих слишком многословные и не слишком вразумительные ответы. После недолгих колебаний они раскололись. Выяснив, откуда взялась принадлежащая им с Мимой машинописная копия поэмы, Александр Исаевич сказал, что изымает ее. Узнав, что есть еще и другая копия — в Уфе, у Нелиной мамы, — он разрешил пока там ей и оставаться. При условии, конечно, чтобы никаких других копий снимать с неё не смели. После еще нескольких таких же коротких, четких распоряжений он встал и откланялся.

Выйдя вместе с ним из подъезда, я спросил, почему он так встревожился, узнав, что произошла утечка. «Прусские ночи», конечно, крамольнее и «Ракового корпуса», и «Круга». Но он и без того так далеко уже зашел в своем противостоянии с властью, что еще одна утечка вряд ли что-нибудь изменит.

Тут я, конечно, был не прав. Распространение «Прусских ночей» в тот момент было крайне для него опасно. Но растолковывать мне это, да и вообще откровенничать со мною он не стал. А почему поднял тревогу, объяснил так:

— У меня железный порядок. Если я решил какую-нибудь вещь пустить, я нажимаю кнопку. А без моей команды никаких неподконтрольных утечек быть не должно. И вы не могли ни одной рукописи моей прочесть, если не я сам ее пустил.

— Как сказать, — возразил я. — Вот, например, я слышал такое словосочетание: «Архипелаг ГУЛАГ».

Он внимательно поглядел на меня:

— А вы встречали хоть одного человека, который говорил бы вам, что он эту книгу читал?

— Нет, — признался я. — Не встречал.

— Вот то-то.

Кажется, я еще о чем-то спросил его. Он — всё так же любезно — удовлетворил моё любопытство и, еще раз извинившись, что вынужден был обеспокоить, попрощался. И тут вдруг в поле моего зрения попали его глаза. Не могу сказать, что я увидел в этих глазах. Знаю только, что в этот момент я с непререкаемой ясностью понял, всей кожей почувствовал, что, одарив меня прощальной улыбкой, он в ту же секунду забыл о моем существовании.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.