5
5
Но прежде чем ответить на этот вопрос, мы должны пояснить, о каком шаге идет речь. В биографии Гоголя он отмечен как факт сватовства к Анне Михайловне Вьельгорской. По слухам, Гоголь сделал свое предложение через Веневитиновых — сестру Анны Михайловны Аполлинарию Михайловну и ее мужа Алексея Владимировича Веневитинова. Был ли кто-то из них в ту зиму и весну в Москве, сделал ли Гоголь свой запрос в письменной форме — неизвестно. Сами Веневитиновы (как и Вьельгорские) не решились придать этому делу огласку. Опять-таки согласно слухам или легенде Гоголю было отказано, но отказано еще на первом этапе, то есть сами Веневитиновы и отсоветовали ему идти со своим предложением дальше. Они были убеждены, что Луиза Карловна ни за что не согласится на этот брак. И Гоголь взял свои слова обратно.
Так говорит легенда.
Она вполне соответствует духу поведения Гоголя в таких ситуациях.
Получить отказ из первых рук было бы для него величайшим посрамлением. Кроме того, это было бы уже официальным сватовством, которое невозможно было бы скрыть. Он же хотел наибольшей секретности. Веневитиновы как раз подходили для этой роли. Они были как бы частью семьи Вьельгорских и вместе с тем жили отдельно. Зная благородство и независимость этой четы, он мог рассчитывать на сохранение тайны. Тайну ему гарантировал и их семейный интерес.
В письме от 30 марта 1849 года — письме, которое мы цитировали, нет и намека на предстоящее сватовство. Более того, Гоголь относит свои колебания и сомнения на этот счет в прошлое. Вот что он пишет:
«Наконец, я испытал в это время, как не проходит нам никогда безнаказанно, если мы хотя на миг отводим глаза свои от того, к которому ежеминутно должны быть приподняты наши взоры, и увлечемся хотя на миг какими-нибудь желаньями земными наместо небесных...»
Этой гоголевской датировке его настроения трудно верить. Он часто так забегает вперед в своих письмах, чтоб сбить с толку адресата. «Что касается до поездки моей в Петербург, — пишет он в том же письме, — то, несмотря на все желанье видеть людей, близких моему сердцу, она должна до времени быть отложена по причине не так устроившихся моих обстоятельств. А не так устроились обстоятельства по причине предыдущей, то есть от не так удовлетворительного расположенья духа».
Если связать слова о неудовлетворительном расположении духа со скорбью по адресу увлечения желаниями земными, то можно понять, что он имеет в виду. Гоголь потому и оттягивает свое явление в Петербург, что еще не знает, как там отнесутся к его «идее».
«Время опасно. Все шаги наши опасны», — писал он еще в январе П. А. Плетневу, намекая в том числе и на шаг, который сделал Плетнев, — на его брак с княжной Щетининой. «Обстоятельства тяжелы», — признается он в конце марта в письме домой, поздравляя мать и сестер с наступающей пасхой.
«...Все неверно, — пишет он Данилевскому. — Вполне спокойным может быть теперь только тот, кто стал выше тревог и волнений и уже ничего не ищет в мире, или же тот, кто просто бесчувствен сердцем и позабывается плотски».
Он называет свои чувства отвлечениями и увлечениями. Он страшится отдаться им как единственной жизни, как тому, что и есть жизнь.
«Я просто стараюсь не заводить у себя ненужных вещей, — пишет он в Васильевку 3 апреля 1849 года, — и сколько можно менее связываться какими-нибудь узами на земле. От этого будет легче и разлука с землей. Довольство во всем нам вредит. Мы сейчас станем думать о всяких удовольствиях и веселостях, задремлем, забудем, что есть на земле страданья, несчастья. Заплывет телом душа...»
В этот день, 3 апреля, он пишет сразу несколько писем. Почти привычка у Гоголя, к тому же пасха. Он спешит поздравить всех и похристосоваться. Но во всех этих письмах и коротких записках звучит один мотив — мотив о неустройстве своем, о каком-то «омуте», втягивающем его не вовремя, об «овраге» сбоку дороги, куда может завести собственный ум (В. А. Жуковскому), о пожелании самому себе (и другим) спасения от «всего нечистого».
И все-таки именно в этот праздник, — может быть, и под влиянием чувств, пробужденных им (и в тайной надежде на божье благословение в эти дни) — и решается он сделать тот шаг, от которого берег себя.
Точную дату сватовства мы не можем установить. Было оно сделано до 3 апреля или после него — неизвестно. Но после 3 апреля Гоголь отправляет Анне Михайловне Вьельгорской письмо, которое свидетельствует, что факт сватовства имел место.
«Мне казалось необходимым написать вам хотя часть моей исповеди. Принимаясь писать ее, я молил бога только о том, чтобы сказать в ней одну сущую правду. Писал, поправлял, марал, вновь начинал писать и увидел, что нужно изорвать написанное. Нужна ли вам, точно, моя исповедь? Вы взглянете, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или же с иной точки, и тогда может все показаться в другом виде, и что писано было затем, чтобы объяснить дело, может только потемнить его... Скажу вам из этой исповеди одно только то: я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге. Изныл весь душой, и состоянье мое было так тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было еще тяжелее от того, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Ближайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отношенья к вашему семейству; все же, что относится до вашего дома, для меня святыня. Грех вам, если вы станете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений, Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить. Думаю, все случилось оттого, что мы еще не довольно друг друга узнали и на многое ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ (выделено Гоголем. — И. 3.) взглянули легко, по крайней мере гораздо легче, чем следовало. Вы бы все меня лучше узнали, если бы случилось нам прожить подольше где-нибудь вместе не праздно, но за делом. Зачем, в самом деле, не поживете вы в подмосковной вашей деревне? Вы уже более двадцати лет не видали ваших крестьян. Будто это безделица: они нас кормят, называя нас же своими кормильцами, а нам некогда даже через двадцать лет взглянуть на них! Я бы к вам приехал также. Мы бы все вместе принялись дружно хозяйничать и заботиться о них, а не о себе. Право, это было бы хорошо и для здоровья и веселей, чем обыкновенная бессмысленная жизнь на дачах...
Мы бы, верно, все стали чрез некоторое время в такие отношения друг к другу, в каких следует нам быть. Тогда бы и мне и вам оказалось видно и ясно, ЧЕМ (выделено Гоголем. — И. 3.) я должен быть относительно вас. Чем-нибудь да должен же я быть относительно вас: бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пес, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же; вы видите, что отношенья наши хотя и возмутились на время каким-то налетным возмущеньем, но все же они не таковы, чтобы глядеть на меня как на чужого человека, от которого должны вы таить даже и то, что в минуты огорченья хотело бы выговорить оскорбленное сердце. Бог да хранит вас. Прощайте. Обнимите крепко всех ваших. Весь ваш до гроба
Н. Гоголь».
В нашем «темном» романе наступает наконец-то некоторое прояснение. Все же высказанное здесь Гоголем недвусмысленно. Слова о «верном псе» при «господине своем» говорят сами за себя.
Не вызывает никакого сомнения, что «предложение» Гоголя дошло до Анны Михайловны и ее матери. И у них был повод «рассердиться» на него. Во-первых, он сделал это без предварительного разговора с ними, во-вторых, окольным путем. Сама идея о том, что Гоголь может стать членом их семейства в полном смысле этого слова, тоже должна была смутить — по крайней мере, графиню-мать. Гордая внучка Бирона должна была вознегодовать на этот «дерзкий» поступок. Ее дочь и Гоголь? Как ни высоко она ценила его умственные способности, как ни трезво смотрела на внешние данные своей младшей, но все же это был не жених.
Гоголь еще не знает об этой реакции графини-матери, но старается предупредить ее гнев через дочь. Понимая, что и Анна Михайловна имеет основания сердиться на него, он оправдывается, отступает, но отступает с честью, с развернутым знаменем, если можно так сказать.
Это единственное из известных нам любовное письмо Гоголя остается все же письмом Гоголя. В нем не только оправдания, но и поучения, порицания, в нем есть гордость Гоголя, хотя есть и его смущенье.
С одной стороны, он называет вещи своими именами («верный пес» и т. д.), с другой — ничего не говорит о существе дела, хотя называет свершившееся «делом». Дело сие уже «случилось», отношения к семейству Вьельгорских в него уже «замешались» — он признает факт какого-то поступка со своей стороны, но все же не решается назвать его. И здесь присутствуют «мутные облака недоразумений», позволяющие ему уйти без позора.
Не зря перед нами не черновой текст, не живое письмо, писанное с помарками и зачеркиваниями, не стыдящееся подставить свои слабости и описки, а беловой текст, выправленный до последней запятой, без единого следа состояния писавшего его.
И — в довершение всего — на нем нет даты.
Это как бы письмо, отправленное никому и никуда, ибо и имени Анны Михайловны Вьельгорской здесь не упоминается тоже.
И лишь связь этого письма с другими письмами к Вьельгорским и некоторые бытовые подробности, говорящие о том, что они имеют отношение к их семейству, ставят это безымянное послание Гоголя на место в действительной истории его жизни.
Уже в письме от 3 июня 1849 года к Анне Михайловне Вьельгорской есть прямая ссылка на безымянное письмо: «Вот отчего мне казалось, что жизнь в деревне могла бы больше доставить пищи душе вашей, нежели на даче». Этот факт, как и другие факты, позволяет нам отнести безымянное письмо Гоголя к 1849 году. В Полном собрании сочинений Н. В. Гоголя (Изд-во АН СССР. М., 1952, т. XIV) оно датируется весной 1850 года, так же датировал его и биограф Гоголя В. И. Шенрок. В. Шенрок считал, что после факта сватовства отношения Гоголя с Вьельгорскими, по крайней мере письменные, должны были прерваться. Отношения эти прервались в 1850 году. Но причиной прекращения переписки было вовсе не сватовство, а общее ослабление интереса Гоголя к своим корреспондентам, в числе которых находились не одни Вьельгорские. Начинался иной кризис — творческий, отдалялось окончание второго тома «Мертвых душ», и уже сосредоточение на поэме (и на себе) отвлекало Гоголя от всего другого.
Что же касается продолжения переписки между ним и Вьельгорскими в конце 1849 и начале 1850 года, то она должна была продолжаться: это было в интересах и Гоголя, и семейства графини Анны Михайловны.
В пользу того, что безымянное письмо было написано весной 1849 года, говорит и контекст гоголевской переписки с другими лицами. Ничто в письмах весны 1850 года не намекает на катаклизм, потрясший все существо Гоголя. Есть жалобы на болезнь, на «простуду», на «изнурение телесное», но это обычные жалобы обычного Гоголя. Письма весны 1849 года кричат о потрясении, вопиют о нем. В них, наконец, есть прямые цитаты из безымянного письма, текстуальные совпадения с ним. «Я весь исстрадался...» — пишет Гоголь в мае 1849 года A. О. Смирновой. «Я много исстрадался в это время» — B. А. Жуковскому. «Я много выстрадался с тех пор...» — пишет он Вьельгорской. Обращенный к ней совет пожить среди крестьян и упрек в связи с нежеланием сделать это почти буквально повторены в письме к сестрам от 3 апреля того же года: «Как бы то ни было, бедные крестьяне в поте лица работают на нас. А мы, едя их хлеб, не хотим даже взглянуть на труды рук их...»
Такие текстуальные совпадения невозможны, если письма пишутся с разрывом в год. В окружении писем весны 1849 года письмо к А. М. Вьельгорской выглядит естественно, в контексте переписки весны 1850 года оно не подкрепляется связью с настроением Гоголя той поры.
К весне 1849 года относится и еще одно указание на конец «романа». «Слава богу! — пишет с облегчением Гоголь матери. — ...Ни я не женился, ни сестры мои не вступили в брак, стало быть, меньше забот и хлопот».
Ответа на «часть» своей «исповеди» Гоголь не получил. Было ли то ожидание ответа на «исповедь» или на сам факт неудавшегося сватовства, мы не знаем, но письмо Гоголя к Анне Михайловне от 16 апреля 1848 года выдает его волнение и нетерпение: «На мое длинное письмо вы ни словечка... Если вы на меня за что-нибудь рассердились... Но нет, вы на меня не можете рассердиться, добрейшая Анна Михайловна. За что вам на меня сердиться? Верно, это случилось так, само собою...»
Ожидая ее в Москве (о приезде в Петербург уже нет и речи), он надеется, что «о многом придется поговорить тогда; теперь же боюсь вам наскучить и сказать что-нибудь непонятное (далее было: «одно только и то весьма старую новость»). Скажу вам покуда только то, что я убеждаюсь ежедневным опытом всякого часа и всякой минуты, что здесь, в этой жизни, должны мы работать не для себя, но для бога. (Выделено Гоголем. — И. 3.). Опасно и на миг упустить это из виду...»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.