5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

При Екатерине I и Анне Иоанновне гетманов на Украине не было, а если речь идет о времени Екатерины II (в повести «Пропавшая грамота»), то тогда уже существовали почты и незачем было посылать гонца.

Точно так же понял все и Н. Полевой в Москве — только его раздражали неумеренные похвалы «Пчелы», и он не преминул полаяться с нею публично, а заодно и остудить «молодого хохла»: во-первых, то был вовсе не «хохол», а «переодетый москаль», он не знал ни малороссийских обычаев, ни языка. Кроме того, он дурно знал историю, хотя и пытался подражать Вальтеру Скотту как в использовании исторического материала (действие повестей Гоголя было отнесено в XVII и XVIII века), так и в желании скрыть свое истинное имя. «Что у вас за страсть быть Вальтер — Скоттиками? — вопрошал рецензент «Телеграфа». — Что за мистификации? Неужели все вы, г. г. сказочники, хотите быть великими незнакомцами...?» Но «Вальтер Скотт, — указывал он, — умел поддерживать свое инкогнито, а вы, г. Пасичник, спотыкаетесь на первом шагу». Ничего не понял Н. Полевой в этой книге, и даже в юморе он отказывал Гоголю. Вы, сударь, проницал он, «не умеете быть ловким в смешном и всего менее умеете шутить» .

Пушкин в своем отзыве ответил Полевому: «ИСТИННО ВЕСЕЛАЯ КНИГА».

Этот отзыв появился в «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду» и был подан как письмо к издателю, которое вставил в свою рецензию на «Вечера» Л. Якубович. В этом отклике было все: и пушкинская щедрость, и пушкинская лапидарная точность, и пророческое видение существа дара Гоголя. Не тратя бумаги, Пушкин объявлял публике о явлении «необыкновенном в нашей нынешней литературе», «...прочел «Вечера близ Диканьки», — писал он. — Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! какая чувствительность!» Далее он пересказывал случай, рассказанный ему Гоголем, — о реакции в типографии на веселую книжку — и добавлял: «Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков». И хотя Пушкин еще не знал ни критику Полевого, ни статьи в «Сыне отечества и Северном архиве», где автора иронически сравнивали с Вальтером Скоттом, он как бы снимал иронию с уподобления Рудого Панька первоклассным талантам европейской литературы. Мольер и Фильдинг были помянуты им не случайно.

Пушкин не разбрасывался комплиментами, тем более всуе не поминал великих имен. Что это так, в частности, по отношению к Гоголю, говорит и его второй отзыв на «Вечера» (точнее, на их вторую книгу), напечатанный пять лет спустя в «Современнике». Здесь Пушкин напомнит читателю о «том впечатлении», которое произвело появление книги Гоголя. «Как изумились мы, — пишет Пушкин, дословно повторяя выражение, употребленное им в первом отклике, — русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина!» Заметим, что именно первая книга «Вечеров» названа здесь «русскою книгою».

И еще один казус из откликов критики в ту осень мы должны отметить. В той же «Пчеле», где она хвалила Гоголя за «запорожский юмор», ему был выдан комплимент, которого он едва ли мог ждать от нее. Черным по белому было напечатано: «...Мы не знаем ни одного произведения в нашей литературе, которое можно бы было сравнить в этом отношении с повестями, изданными Рудым Паньком, — разве Борис Годунов пойдет в сравнение...» Сделал ли это рецензент сдуру или таково было скрытое намерение газеты — ущипнуть Пушкина, подразнить Пушкина, но так или иначе это была из похвал похвала. Что там Фильдинг и Мольер, они далеко, их нет, а Пушкин... он рядом, и он глава поэтов. И еще «Пчела» писала о повести «Вечер накануне Ивана Купала»: «...непоколебимое, внутреннее верование в чудесное напечатано в каждом слове рассказа и придает оному характер пергаментной простоты...»

Нет, Гоголь не мог обижаться на критику. Она не только снисходительно, но и ласково приняла его. Пусть она не за то хвалила его. Но Пушкин понял. Он единственный отгадал природу таланта Гоголя: истинная веселость и — внутри ее — поэзия и чувствительность. Это понимание лиризма Гоголя, одушевляющего его смех, божественного огня (и прежде всего в сочувствии и любви к человеку), без которого его юмор был бы только юмор, и есть пророчество Пушкина. Л. Якубович, присоединявшийся к мнению Пушкина, был прав, когда писал, что «великий талант... отдает полную справедливость юному таланту».

* * *

Гоголь благодушествует и пишет вторую часть «Вечеров». Она, собственно, написана, но нужно кое-что дописать, выверить, помарать и поправить. Настроение у него веселое, у него даже слегка кружится голова. Впервые в жизни у него завелись деньги, и он спешит к Ручу (лучший петербургский портной) заказывать фрак, у Пеля оставляет заказ на лучшие в столице сапоги, ездит только на извозчике. Заглядывает и он в такие заведения, про которые не принято писать в благородных биографиях, но что поделаешь — такова жизнь, в особенности жизнь молодого человека, вчера еще считавшего гроши, а сегодня проснувшегося богатым.

Итак, он одет, на хорошей квартире и должности, о нем говорят в газетах, столпы российской словесности беседуют с ним как со своим, и успокоена маменька и провинция, так долго сокрушавшиеся, что он не генерал, а учитель. «Порося мое давно уже вышло в свет... — пишет он в те дни Данилевскому. — Оно успело уже заслужить славы дань, кривые толки, шум и брань».

Он рассказывает своему товарищу о вечерах, проведенных в Царском, и в том же тоне сообщает маменьке, что «испанский посланник, большой чудак и погодопредвещатель, уверяет, что такой непостоянной и мерзкой зимы, какова будет теперь, еще никогда не бывало...». Это звучит так, как будто он знаком с этим испанским посланником уже не один год и видится с ним чуть ли не ежедневно.

Он сердится на полтавского почтмейстера за задержку его корреспонденции и грозит тому, что донесет на него куда следует, и более всего тем высоким особам, с которыми лично знаком и кому подчиняется русская почта. То князь Голицын (главноуправляющий почтовым департаментом), Булгаков (директор почтового департамента и сам Кочубей, председатель Государственного совета.

«Сделайте полтавскому почтмейстеру строгий допрос, — пишет он матери, — где находится следуемая вам посылка, и почему он не дал вам знать тотчас по получении ее? Это дело такого рода, за которое сажают под суд...» «Скажите мошеннику полтавскому почтмейстеру, — прибавляет он в том же тоне, — что я на днях, видевшись с кн. Голицыным, жаловался ему о неисправности почт.

Он заметил это Булгакову, директору почтового департамента; но я просил Булгакова, чтоб не требовал объяснения от полтавского почтмейстера до тех пор, покамест я не получу его от вас». Все это была чистейшей воды мистификация, но она, должно быть (правда, с некоторым запозданием), подействовала на полтавского почтмейстера, на любопытство которого и рассчитывал Гоголь, хорошо знавший нравы русской почты. Недаром его дед был почтмейстером, а отец числился по почтовой части, и сам Д. П. Трощинский был некогда министром почт.

Книжка его, как он пишет, «понравилась здесь всем, начиная от государини...» «Будьте здоровы и веселы, — повторяет он, — и считайте все дни не иначе как именинами...»

То была для него пора именин, именин сердца, скажем мы, пользуясь его собственным позднейшим выражением. И потому он желает всем «трудиться и веселиться». Вглядываясь в эти его пожелания, думаешь, что для Гоголя веселье — это естественное состояние жизни, проявление полноты ее, лишенной чувства недостатка или ущербности. Это не в буквальном смысле слова смех (хотя и смех тоже), а именно состояние радости бытия, упоения им, безбрежности ощущения себя в безбрежном, состояние вдохновения и здоровья.

Если человек живет — он веселится, если он прозябает — нет веселья и нет жизни: это невеселая жизнь. Веселье — бодрость духа и тела, надежда и вера, вера в свое настоящее и грядущее, вера в то, что все идет так, как должно. Это и вера на один день, и вера в высшем значении. Все, что по ту сторону этого состояния, — «низкое существование». В нем холодно, зябко, в нем существо человека съеживается, а не распрямляется, уходит в себя, ищет не общения, а одиночества. «Скучно оставленному!» — эти слова уже написаны Гоголем, и они венчают «Сорочинскую ярмарку». Все несется и кружится поначалу в этой повести, веселье — подчас с бесовским (но не мрачным, а лихим) оттенком — вертит и распоряжается действием, и вдруг, когда, кажется, оно должно разрешиться бравурными звуками свадебной музыки, раздается обрыв струны, порождающий резкий отзвук грусти в сердце.

Это знаменитый финал, где Гоголь, наблюдая свадебное веселье, внезапно обращает внимание на старушек, как будто бы и принимающих в нем участие, и вместе с тем отсутствующих, далеких от него. От их «ветхих лиц» веет «равнодушием могилы», они если и вступают в круг, то делают это с безжалостностью «автоматов», которые механически повторяют общие движения. Безжизненность и близость смерти — вот что навевает тоску. Смех обрывается на смерти, на угасании, на остывании тепла в человеке, на потухании духа радости, который для Гоголя еще и дух молодости.

Смерть вторгается в жизнь и гасит смех, близостью своею навевает холод на жизнь, как надвигающийся вечер остужает и гасит тепло дня. «Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо.

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню, и дико внемлет ему... Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».

Вот та самая поэзия и чувствительность, о которых писал Пушкин! Именно она проглядывает уже в первой книге «Вечеров» через гоголевское «веселье». И уже возникает как отрицание веселья образ тоски, скуки, который, когда Гоголь станет писать «Мертвые души», дорастет до фантастических размеров «Исполинской Скуки», охватывающей мир.

Но пока он веселится. И веселье молодого огня в крови еще берет верх в его писаниях и настроении. То сама жизнь веселится и забивает скуку, тоску и смерть, покрывая их ропщущий — и пока одинокий — звук торжеством смеха.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.