Глава XII Воинские поезда с запасными. — По сю сторону Урала. — Неожиданный оборот дел. — Под флагом адмирала. — Петербург. — С больной головы на здоровую. — Попытка бороться. — На отдыхе. — Письмо приятеля. — Цена крови
Глава XII
Воинские поезда с запасными. — По сю сторону Урала. — Неожиданный оборот дел. — Под флагом адмирала. — Петербург. — С больной головы на здоровую. — Попытка бороться. — На отдыхе. — Письмо приятеля. — Цена крови
Двадцать седьмого ноября. — В 2 ч. дня на станции Тулун опять собралась около поезда толпа солдат и рабочих. Прислали депутатов просить, чтобы адмирал, хоть в окне, им показался. Он (несмотря на мороз —18) вышел на площадку. Спрашивали его: правда ли, что из России не хотели посылать ему подкреплений? правда ли, что небогатовский отряд в бою вовсе не участвовал, а держался далеко сзади? — Адмирал отвечал коротко и определенно. — «Измены-то не было?» — выкрикнул вдруг чей-то пронзительный голос… И чувствовалось, что для всей толпы этот вопрос — самый мучительный… — «Не было измены! Сила не взяла, да Бог счастья не дал!» — решительно отозвался адмирал и, поклонившись, пошел к себе. Вслед ему неслись сочувственные крики: «Дай Бог здоровья! Век прожить! Старик, а кровь проливал! Не то, что наши! У вас иначе — сам в первую голову!» — Поезд тронулся, сопровождаемый громовым «ура».
«28 ноября. — В первом часу дня пришли в Каинск. Ясно. Мороз —22.
Около 5 ч. вечера на разъезде Уярск догнали буйствующий эшелон запасных, которые не пустили нас вперед, объявив, что им «нужнее». Станционное начальство терроризовано. Рассказывали, что вчера было еще хуже. У эшелона повредился паровоз. Потребовали отобрать паровоз от нагнавшего их почтового поезда, потому что «нас тут больше тысячи — все разнесем».
В 6 ч. 45 мин. вечера пошли дальше».
«29 ноября. — Плетемся в хвосте поездов с запасными со скоростью 18 верст в час».
«30 ноября. — За ночь обманным образом на глухих разъездах обогнали несколько эшелонов; зато, удирая таким способом, едва не засели в открытой степи из-за недостатка воды. Занятное путешествие!
В 12 ч. 30 мин. дня прошли мост через Обь. На правом берегу реки близ станции вырос целый город — собор, правильно разбитые улицы, извозчики с номерами, — а помню, как я проезжал тут десять лет тому назад на почтовых: была пустыня».
«1 декабря. — В Омске (в 9 ч. утра) добыли кое-какие газеты. Только и читаешь про военные бунты. Впрочем, сведущие люди предупредили, что все телеграммы идут через цензуру «комитетов», искажаются, а часто и просто фабрикуются. Утешительная поправка, без которой можно было бы подумать, что на Руси живого места не осталось, а между тем мы едем и, кроме буйства запасных, ничего еще на себе не испытали».
«2 декабря. — Увлекшись газетными известиями и толками по поводу них, забыл переменить компресс. Ночью он высох. Проснулся под утро от боли. Пришлось отмачивать, отдирать… Сегодня едва брожу. Главное — довезти бы до Петербурга, не слечь в дороге.
11 ч. утра. Челябинск. По внешности — все спокойно».
«3 декабря. — 9 ч. утра — Уфа.
7 ч. вечера. — Уже около ста верст плетемся позади воинского поезда с запасными. Не пускают вперед. Таких «боевых» эшелонов впереди — целая серия. Один удалось обогнать благодаря хитрости дежурного по станции, но бедняга за это жестоко поплатился (сообщили вдогонку по телеграфу) — был избит почти насмерть. Становится все занимательнее».
«4 декабря. — Ночью долго стояли на станции Кинель. Станционное начальство получило по телеграфу угрозу, что будет сожжено живьем, если не пропустит вперед нас три эшелона (те самые, что мы обогнали с такими ухищрениями).
В 12-м часу дня прибыли в Самару. Положение — безнадежное. Путь — в полной власти запасных. Путейцы на вопрос: «Когда же приблизительно доберемся до Москвы?» — только рукой машут. Полная анархия. Комендант станции чуть не плакал, рассказывая о своем полном бессилии…
Вдруг — чудо. Узнали откуда-то, что в поезде адмирал Рожественский (наш вагон был прицеплен к «последнему» экспрессу). Собралась толпа; устроили овацию. Адмиралу трижды пришлось выходить на площадку и раскланиваться. Путь открыт. В 12 ч. 30 мин. дали полный ход.
Около двух часов дня подходили к какому-то полустанку, имея предупреждение, что здесь стоят целых два «боевых» эшелона. Уменьшили ход, опасаясь — не задержат ли (переводом стрелки на запасный путь). Прибежал начальник поезда, бледный, взволнованный… говорит, что у станции по обе стороны — сплошная толпа, и лучше остановиться добром… Чуть движемся… Но стрелки стоят правильно — дорога свободна… Неожиданно справа и слева несется «ура!»… Более 2000 человек громоздятся по насыпи, спотыкаясь, бегут за поездом, кричат, бросают кверху папахи… Оказывается — самарские эшелоны телеграфировали товарищам, что с экспрессом едет адмирал, а потому впереди нам уж нечего опасаться задержек… Трогательно и лестно, но странно…»
«5 декабря. — Бойко бежим, как полагается экспрессу. — 6 ч. вечера — Тула. 11 ч. 15 мин. — Москва».
«6 декабря. — Наш вагон прицепили к пассажирскому поезду, ив 12 ч. 15 мин. ночи мы тронулись в последний перегон.
«В 5 ч. 30 мин. дня прошли Любань. Подходим к Петербургу… Эх! не так думалось возвращаться… Тяжело на душе…»
* * *
В дальнейшем мои заметки не представляют такого общественного интереса, чтобы стоило приводить их дословно, изо дня в день; но для полноты грустной повести, здесь рассказанной, мне кажется необходимым в кратких, общих чертах передать содержание моего дневника и за последующие шесть месяцев.
С прибытием в Петербург стало очевидным, что истинными выразителями настроения, господствовавшего в «приемных», были генерал Д. и его спутники, а отнюдь не представители владивостокского гарнизона и действующей армии (не говоря уже о серой массе запасных), знавшие «цену крови» и встречавшие нас так сочувственно.
В Петербурге нас встретили враги тем более опасные, что большинство первоначально разыгрывало роль самых преданных друзей… А когда выяснилось, что адмирал не только хочет, но и в силах работать, причем повторение прошлого считает за «сознательное преступление» и собирается камня на камне не оставить, — тогда создалась против него могучая коалиция из членов того сословия, которое издревле считало морское ведомство своей «жалованной вотчиной, данной на кормление».
В ближайшие же дни по прибытии в Петербург адмирал представил свое последнее донесение — о плавании эскадры Китайским морем в Корейский пролив, о первом соприкосновении с неприятелем, об обстоятельствах, предшествовавших бою при Цусиме, и о развитии последнего до того момента, когда он (Рожественский) выбыл из строя и потерял способность давать себе отчет в совершавшихся событиях. В непродолжительном времени было представлено им и дополнительное донесение, являвшееся сводкой взаимно проверенных рапортов командиров и офицеров, уцелевших в разгроме, и план маневрирования наших и неприятельских сил. Ни один из этих документов (равно как и все донесения адмирала Рожественского с пути) не были опубликованы (Ни тогда, ни доныне). Зато газеты были переполнены апокрифическими рассказами о различных моментах и эпизодах боя, записанных якобы со слов очевидцев.
Говоря «якобы», не хочу быть голословным: в моих руках имеется документ, свидетельствующий, что газета «Новое Время», получив для оглашения в печати несколько писем погибшего на «Суворове» лейтенанта Вырубова, не только не напечатала все полученные письма, но и в напечатанных позволила себе делать пропуски, «редактировать» их так, чтобы они служили определенным целям. Глубоко убежден, что и письма корабельного инженера Политовского, которого я лично знал и всегда считал за человека высокопорядочного, изданные отдельной книгой под заглавием: «От Либавы до Цусимы», — были тоже «редактированы» в этом же смысле.
Да не подумают читатели, что я хочу выставить людей, руководивших клеветнической газетной кампанией против адмирала Рожественского, какими-то мелодраматическими злодеями. Вовсе нет! Это были господа, отнюдь не исповедовавшие идеи: «зло для зла», как «искусство для искусства». Цели их были чисто практические, «шкурные». Надо было во что бы то ни стало сохранить в общественном сознании ту картину боя, которая была наспех в первые же дни создана патентованными стратегами, опиравшимися в своих суждениях на заведомо не заслуживающие доверия телеграммы американских корреспондентов.
Ведь если бы тогда, в конце 1905 года (вспомните это время!), были опубликованы донесения адмирала, в которых он с солдатской прямотой говорил, что ни с теми силами, какими он сейчас располагает, ни с «обузой», которую ему собираются навязать (небогатовский отряд), он «не имеет надежды на успех»?.. Если бы выяснилось, что не отсутствие таланта и тем более мужества и самоотвержения, а полная негодность оружия, с которым люди, верные долгу, были посланы не в бой, а на бойню, — были причиной неслыханного разгрома? Если бы каждому до очевидности ясно стало, что виноваты не те, что «не все погибли», а пославшие их на бесславную гибель? Что бы случилось? Что могло бы случиться? Какими последствиями могло бы грозить такое просветление общественного сознания для господ, мирно проживающих под шпицем Адмиралтейства и даже вне его?..
Для меня, с моими еще не закрывшимися ранами, полубольного, полного горечи вынужденного безмолвия, невозможности гласно ответить клеветникам, орудовавшим в печати, дальнейшее молчание являлось непереносимым! Я выступил с целым рядом статей, в которых цифрами, документально доказывал (и, смею думать, доказал), что творцы третьей (небогатовской) эскадры, задерживая Рожественского на Мадагаскаре, обманывая общество подсчетом мифических «боевых коэффициентов» судов, которые могут быть посланы для увеличения сил второй эскадры, — совершали преступление перед Россией!.. Покончив с этим вопросом, я обещал читателям в следующих статьях дать правдивое описание самого боя и обстоятельств, ему предшествовавших, но тут… был вызван к морскому министру, адмиралу Бирилёву, который отдал мне категорическое приказание: без цензуры начальства не писать ничего о минувшей войне. При этом мне было указано, что такое запрещение, конечно, легко обойти, найдя подставного автора, который «писал бы с моих слов», но министр вполне доверяется моему слову (конечно, если я согласен дать таковое). В качестве мотива указывалось, что для расследования всех подробностей постигшего нас несчастья уже назначена особая комиссия (Комиссия эта трудилась два года с лишним. Результаты трудов ее еще и доныне не опубликованы, но, судя по тому, что членами ее состояли исключительно люди, не принимавшие фактического участия в минувшей войне (а были и такие, что никогда не только не командовали, но даже и не плавали на судах линейного флота), — заключение легко может быть предсказано) и преждевременные выступления отдельных лиц имели бы неблаговидный характер попыток повлиять на общественное мнение, что недопустимо с точки зрения служебной корректности и т. д. Тогда я еще был на службе, а потому, получив приказание, в точности его исполнил и (уж конечно) не нарушил доверия, оказанного моему слову.
Надо ли пояснять, что этим способом воздействия рот был заткнут только мне, а «нововременские» рыцари «без страха и упрека» заголосили еще пуще…
Как раз в это время доктора решительно заявили, что если я не уеду куда-нибудь в теплые страны для климатического лечения, а в особенности для отдыха, вне омута раздражающих и волнующих меня сплетен, то, по всей вероятности, дожить до торжества правды мне не придется. Составили и требуемое законом медицинское свидетельство. (Забыл упомянуть, что из большого пальца левой ноги был без труда извлечен, почти сам вышел, осколок кости, и рана начала быстро заживать.)
По делу о сдаче миноносца «Бедовый» была уже назначена особая следственная комиссия. (Почему-то отдельно от комиссии по сдаче судов вообще.) Я явился к ее председателю и просил допросить меня поскорее, так как я могу показать немного, да и это немногое не заслуживает особого доверия в качестве показания тяжело раненного, у которого бред и действительность, виденное лично и слышанное впоследствии легко могли перепутаться в воображении. Цену таким «воспоминаниям» я хорошо знал из личного опыта, когда убеждался, что «собственноручно и тогда же сделанные» и затем позабытые заметки оказывались в противоречии с яркой картиной, создавшейся, очевидно, много позже под впечатлением рассказов окружающих.
Меня допросили и отпустили на все четыре стороны.
Еще несколько дней — и я, поселившись в отеле «Сар Martin» (между Ментоной и Монте-Карло), на берегу лазурного моря, в роще альпийских сосен, отрешился от мира.
Русских газет и журналов здесь не получалось вовсе. «Figaro» и «Galois» давали о наших делах два-три десятка строчек, да и на те я старался не обращать внимания.
Единственная работа, за которую я взялся и решил, хоть через силу, закончить, была «Бой при Цусиме».
Согласно данному слову — не печатать ничего помимо цензуры начальства, я всячески устранялся в своем повествовании от малейших суждений по вопросам стратегическим и тактическим, от всякого «разбора» операции, но с тем большим увлечением отдавался фотографически точному воспроизведению деталей, беспощадно отбрасывая все, что могло бы во мне самом возбудить хоть тень сомнения, как не отмеченное в записной книжке или не подтвержденное живыми свидетелями. Странно, какой утомительной оказывалась такая работа! — Два-три часа, результатом которых были две-три странички почтовой бумаги, укладывали меня на диван, и я засыпал тяжелым, беспокойным сном… Отчасти понятно — ведь я принуждал себя заново переживать все пережитое… И так — больше месяца…
Слава Богу! — кончил и сдал на почту, адресовав (для верности, чтобы не задержали толстого пакета на границе) самому Рожественскому с просьбой передать моему брату, который озаботится и цензурой, и печатанием.
«Исполнив долг, завещанный от Бога», я собирался предаться чисто растительной жизни, как вдруг получил письмо от старого приятеля, который вообще не проявлял склонности выражать нежные чувства, а в корреспонденции со мной не состоял вовсе, но в данном случае поступил истинно по-дружески.
Позволю себе привести из этого письма дословные выдержки: «…господа, которых ты собирался изобличать, а частью уже и вывел на свежую воду, орудуют вовсю. Уверенно говорят, что ты «бежал» за границу и в Россию не вернешься, потому что ты — главный виновник сдачи «Бедового» и тебе грозит расстрел. Это — для примера, чтобы показать, до чего доходят. Следствие — официально — тайна. Но это лишь способствует успеху клеветников, которые намекают, что для них завеса над тайной приподнята. Вполне возможно (по их положению) и тем легче им поверить, а между тем они врут бесстыдно. Убедился лично. С общественным мнением теперь считаются, а потому и здесь идет подготовка. На верхах тебя расписывают ярко-красным, потрясателем основ, а в противоположном лагере (есть и на то верные люди) изображают бешеным черносотенцем, способным на все, до предательства включительно. Говорят, что Рожественский для поддержания дисциплины вешал людей десятками, а ты в этом деле был его правой рукой, но об этих казнях «приказано» молчать (Надо ли говорить, что за все время существования второй эскадры на ней не было ни одной смертной казни, а сам адмирал был принципиальным ее противником). Словом — ничем не брезгуют. Приготовься, что хамить будут с обеих сторон. Цель — опорочить тебя лично по суду или вопреки суду, чтобы дискредитировать всякое твое свидетельство. Пишу, чтобы ты не был в неведении. Это — глупее всего. Пожалуй, приезжай поскорее (хоть легенда о бегстве разрушится). Можешь и побрыкаться, но, думаю, ничего не выйдет. Предрешено посадить тебя на скамью подсудимых. Однако попробуй — чем черт не шутит…»
Через четыре дня после получения этого письма я был уже в Петербурге.
Характеристика положения оказалась и меткой, и глубоко правдивой.
Попробовал «брыкаться», но действительно ничего не вышло. Отчасти сам виноват: не мог допустить мысли, чтобы почтенный председатель комиссии в вопросах жизни и чести мог подчиняться каким бы то ни было внушениям. Но не буду говорить о нем: судьба достаточно жестоко его покарала… и всего через три месяца после того, как он сдался на роль неправедного судьи… Что бы ни толковали вольтерьянцы — не могу видеть здесь простого случая, совпадения обстоятельств…
Попытка сослаться на Высочайший приказ по Военному министерству, согласно которому «офицеры, взятые в плен ранеными», прямо возвращались в свои части — была безуспешной. Хуже того — я встретил явное недоверие, когда говорил о моих ранах, и встретил его со стороны комиссии, которая ни у одного из вызванных ею лиц не нашла нужным осведомиться о том, в каком положении я находился. Фельдшер, подавший мне первую помощь, и доктор, перевязывавший меня на «Бедовом», вовсе еще не были опрошены, а решение — уже принято… Всего этого я в то время не знал, так как следствие — тайна (от лиц, в нем заинтересованных), был полон недоумений и мучился вопросами: «Неужели они забыли? неужели ничего не могли сказать?» — А их… — просто, не спрашивали…
Я указывал на пример следственной комиссии по делу о сдаче отряда Небогатова, где, несмотря на состоявшийся уже Высочайший приказ о предании суду всех офицеров, председатель настоял на выделении из числа обвиняемых не только тяжело, а хотя бы серьезно раненных. — Но… то был другой председатель.
Я просил медицинской экспертизы, основанной на показаниях фельдшера, доктора и других лиц. Экспертиза была дана. Был вызван лейб-хирург Муринов, но в руках его не оказалось никаких данных, кроме непосредственного освидетельствования шрамов, оставшихся на моем теле, и он дал… весьма уклончивое заключение, умолчав о том, что дает его без всяких оснований. Ведь я-то и мысли не мог допустить, чтобы при назначении экспертизы комиссия не исполнила моего основного требования — опроса свидетелей (повторяю, что следственное дело было для меня тайной); но как он, доктор медицины, призванный для решения вопроса, затрагивающего больше, чем жизнь, мог пренебречь этим обстоятельством?.. После этой, с позволения сказать, экспертизы мне стало очевидно, что в первой стадии дело мое предрешено, и «брыкаться» — бесполезно. К тому же «друзья» из-под «шпица» (а как было разобрать, кто из них предатель, кто нет?) усиленно внушали, что «гласный суд — наилучшая реабилитация», что недаром сам Рожественский требует, чтобы и его тоже судили…
Для руководства следствием и составления обвинительного акта по этому делу наличных сил прокуратуры морского ведомства оказалось недостаточно. 9 января 1906 года их пополнили переводом (из Министерства юстиции) А. И. Вогака, с переименованием его в генерал-майоры. Он-то и выступил в роли обвинителя.
8 апреля 1906 года состоялось заседание комиссии для решения «предрешенного» вопроса, а затем, вскоре же, последовал приказ по морскому ведомству, согласно которому все мы от командира, который, будучи в здравом уме и твердой памяти, не раненный и не контуженный, сдал свой вполне исправный миноносец неприятелю, не сделав никакой попытки к сопротивлению, и до адмирала Рожественского, лежавшего в тот момент без сознания, в борьбе между жизнью и смертью, — должны были занять места на скамье подсудимых…
Относительно приговора я был совершенно спокоен. Никакой суд не мог вынести решения, явно противоречащего очевидности. Никакие уловки и хитрости обвинения не могли ни создать фактов, которых не было, ни опровергнуть свидетельских показаний, данных под присягой, ни сгладить на моем теле почетных шрамов от ран, полученных в бою…
Сам факт «предания суду» казался мне чудовищным!.. Вспоминались первые дни, проведенные в госпитале, ожидание, что вот-вот японцы потащат в суд… Это было бы жестоко, но ведь японцы были бы вправе… Вспоминались мои сомнения — прилично ли будет просить победителей о милости — о замене веревки пулей?.. Представлялась в воображении и такая картина. Суд, русский суд, уже состоялся, но год тому назад, и на окровавленных носилках нас вносят в зал заседания и укладывают на скамье подсудимых… Хватит ли духу у дежурного офицера сказать, обращаясь к нам: «Суд идет! Прошу встать» — или, наоборот, председатель смущенно заявит: «Господа судьи! Почтите их вставанием!..» Много странных, много несвязных мыслей… вплоть до упрека доктору, который «тогда» помешал…
И вдруг — одна, яркая… не мысль, а крик:
«Это ли — цена крови? За это ли мы ее проливали?»
И сразу все остальное погасло, показалось таким мелким, ничтожным, бессильным проникнуть в сердце…
«Сердце захлопнулось» — вспомнилась где-то и когда-то вычитанная фраза…
Со спокойствием, самого меня поразившим (до того момента я весь кипел негодованием), достал я свой дневник, поискал и нашел нужную страницу: «30 октября. — Последний день в плену… Дорогая Родина! Тебе — привет!.. Судьба сберегла… Для чего? — Для службы Тебе!.. Клятву, страшную клятву даю: — Тебе весь остаток моей жизни, все силы, всю кровь!.. Тебе — все!..» Прочел, усмехнулся наивности изложения, хотел вырвать, смять и бросить в корзину, но… раздумал. Только зачеркнул и написал поперек: «Родине — да. А с вами — в расчете».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.