35. Караси из архиерейского пруда
35. Караси из архиерейского пруда
Ещё нужно было навестить Павла Львовича, второго, кроме деда, из оставшихся в живых братьев Саввиных, Первого протоиерея Горьковского кафедрального собора.
Приходилось торопиться: был канун Великого поста, и в случае опоздания Антон рисковал лишиться разносолов, вполне сопоставимых с бабкиными, которые приготовляла экономка о. Павла.
Автобус до Горького — Нижнего, как называл его протоиерей, — шёл шесть часов. В окно Антон старался не смотреть, ибо сильно подозревал, что в голове застучит текст «Эти бедные селенья, эта нищая природа, край родной долготерпенья, край ты русского народа», на который, уступая в ритме, но не в энергии, будет наплывать другой, столь же недалеко лежащий: «Едва отъехали от города, как пошли писать чушь и дичь по обе стороны дороги». Кажется, обошлось, шоссе оказалось на удивленье хорошим, автобус покойным; Антон открыл том из собрания проповедей Бандакова, взятый у деда ещё полгода назад, но так и не прочтённый. В портфеле лежала ещё одна старая богословская книга, которую он, наоборот, прочёл, но собирался просить увезти обратно — по внутренней стороне переплёта размахнулась дедова надпись: «Не читать. Атеистическое мировоззрение». Книги с подобными, сделанными для себя инскриптами перекочёвывали к Антону, их набралось уже с полдюжины, среди них было одно-два известных философских имени. Бандаков оказался замечательным проповедником, прекрасным стилистом и, видимо, оратором; но поражало другое: не было, кажется, ни одного крупного события тех лет, на которое не откликнулся бы этот провинциальный священник.
Из окон дома деда доносились звуки фортепиано и его приятный баритон (у всех Саввиных были хорошие голоса); пел он «Серенаду» Шуберта. Антон остановился послушать одну из своих любимейших вещей; кроме того, он надеялся узнать наконец до конца слова — и Кемпель-младший, и Атист Крышевич помнили их до того места, где речь идёт о трелях соловья. Но место было какое-то роковое: пропев «Horst die Nachtigallen schlagen», дед дальше стал лишь играть сопровождение.
Экономка, полная свежая дама в платочке, проводила в зало. Увидев гостя, дед захлопнул крышку рояля, закрестился: «Ох, грех, светское, грех, грех…» В прошлый приезд Антона он играл Шопена.
На другой день с утра гуляли над Волгой, Павел Львович вспоминал о Нижегородской ярмарке, где он восемьдесят лет назад побывал мальчиком; как отец
водил его по всем церквам, от чего он чуть не падал; но зато из двадцати сортов пряников он попробовал не меньше половины: красные клюквенные и фиолетовые черничные, миндальные и облепиховые, пьяные и тульские, а уж фигурные… Бабка, не так давно у деда гостившая, рассказывала о его популярности — за смелые проповеди, но главным образом за то, что когда в церквах при крещении ребёнка ввели паспортную регистрацию родителей, о. Павел никогда не отказывался крестить на дому и делал это бесплатно.
Бабка не преувеличила — деду многие кланялись, одна дама подошла под благословение.
— Дядя Павел, — говорила мама, — не одобрял, что мы, внуки отца Льва, в церковь ходили только в детстве (взрослой ходила одна Тамара), что его брат не дал своим детям религиозного воспитания. Но отец считал: это повредит нам в советской жизни. Сам он не говорил, что окончил духовную семинарию, а дядя Павел не скрывал и в анкетах писал: служил священником в такие-то годы. Может, при его посадке и это сыграло свою роль.
В числе прочего Антон собирался выполнить просьбу бабки, связанную с предсмертным письмом Иосифа Львовича, самого младшего из братьев Саввиных. Он, как и все они, кроме Антонова деда, был священник, посадили его в тридцать первом или втором году, «когда арестовывали всех священников». Вскоре он умер в харьковской тюрьме от дизентерии. Выдавая тело бабке, следователь передал ей и его письмо — «чего я делать бы не должен, но поражён силой духа вашего попа». Письмо баба иногда перечитывала и всегда плакала. Когда арестовали знакомого семьи студента Мирона за связи с бендеровцами, в доме в ожидании обыска вместе с фотографиями отца с Мироном у памятника Яну Собескому и отца с братом Василием, пребывающим на Колыме уже десятый год, сожгли и это письмо. Несмотря на перечитыванья, баба его содержание помнила плохо, о чём горевала. И просила Антона спросить у о. Павла — он должен помнить.
Павел Львович сказал, что письмо читал только два раза. Насколько он помнит, брат писал: просит о нём не печаловаться, ибо умирает за веру. Вера исчезнуть не может: её выгони в дверь, она влетит через окно. Но ему жаль, если истинная вера снова, как при первых христианах, уйдёт в катакомбы, — обратный путь будет долог и тяжёл, и сколько людей так и пройдут данный им Богом путь, так Бога и не познав. Только об этом он и сожалеет. Ещё запомнил Павел Львович: о. Иосиф писал, что у него нет злого чувства к его мучителям, ибо не ведают, что творят, и прощает их.
У бабки с о. Иосифом было связано настолько стойкое ощущенье несчастной судьбы, что когда после смерти деда она повредилась в уме, то говорила: «Потом Иосиф уехал из Вильны, но по дороге братья продали его в Египет».
Поговорили об Антоновом деде.
— Леонид в молодости был самый взрачный из нас, братьев.
— И самый сильный?
— Нет. Михаил, Иосиф были посильнее.
— Да куда уж?..
— Нет предела мощи человеческой, Господом дарованной…
Когда, дожидаясь обеда, они спорили о Бердяеве (дед почему-то считал, что философ кончил ортодоксальным христианством), раздались звуки клаксона и в зало вошёл архиерейский служка с ведром, обвязанным по жерловине белоснежной тряпицею: владыка посылал отцу Павлу в последний день масленицы, когда уже нельзя есть мяса, карасей из своего пруда. Ведро прислал тот самый архиерей, коему двоюродный дед был обязан восстановлением своей духовной карьеры.
Священство дед оставил давно. Сначала он служил фельдъегерем. Работа хорошо оплачивалась, но была опасной: кроме документов фельдъегери перевозили деньги.
Только за последние три года его работы по стране их погибло более семидесяти. Жена уговаривала бросить, но он только смеялся: «А как же я буду супругу кормить? На гроши, что платят в канцеляриях? Она у меня губернаторская дочь!» Или: «Даже артист Штраух
служил фельдъегерем и возил пакеты к Ленину. Вот и я вожу к Бухарину!» Но в тридцать шестом он вдруг уволился, говоря: противно, что эта служба подчиняется НКВД. И перешёл в Минфин на должность инкассатора, жену уверял, что это совсем не опасно: ездит он в общественном транспорте, деньги возит в потрёпанном парусиновом портфейле, никто и предположить не может, какие в нём суммы. И опять смеялся: «Мне даже револьвер не выдали. А уж они знают, что опасно, а что нет».
В начале войны Павел Львович сказал в присутствии двух сослуживцев: если американцы не откроют второй фронт, нам хана. Донесли — с разницей в один день — оба. За пораженческие настроения ему дали десять лет.
— Поразительно! — говорил отец Антона. — В это же самое время его брат в Чебачинске твердил то же самое и в тех же выражениях. Что значит гены!
— А когда открыли второй фронт, — спрашивал Антон Павла Львовича, — вас не собирались — по логике вещей — выпустить?
Дед улыбался и разводил руками. Его не отпустили и после выступления Рузвельта, когда духовные лица были освобождены из лагерей почти подчистую, — поскольку он, хотя и имел сан, сел как лицо светское. Свою десятку он отсидел от звонка до звонка, в Потьме, несколько лет на лесоповале. Когда бабка, несмотря на просьбы молчать, про это рассказывала, никто не верил, что такое можно выдержать; чебачинские слушатели в этом понимали.
После освобождения он получил минус десять; из городов, не входящих в десятку, ближайшим к Москве оказался Горький. Но на работу там нигде не брали, удалось устроиться только в области в деревенскую церковь псаломщиком и по совместительству церковным сторожем. Жена, приехав к нему и прожив в его сторожке четыре дня, переехать из Москвы отказалась.
Года через два в деревню привезли хоронить горьковского архиерея, завещавшего предать его земле на родине. Похороны полагались по архиерейскому чину. Но как раз в это время запил местный дьякон. Новый архиерей, приехавший отслужить заупокойную литургию, был в отчаянии. Павел Львович, обратясь к владыке, сказал, что может дьякона заменить, ибо окончил духовную семинарию.
— Документы, конечно, не сохранились, — устало сказал архиерей.
— Отчего ж, — возразил дед и показал документы, которые в свой единственный визит привезла жена.
— Так вы — выпускник Виленской семинарии! — взволновался архиерей. — Я тоже её окончил — разумеется значительно позже. Но из старых наставников ещё кое-кто не оставался за штатом. Отец Афанасий — он нам читал риторику.
— Мой крестный отец.
— Духовный воскормитель мой, — сказал архиерей.
Прощаясь, архиерей пообещал однокашника не оставить. Через два месяца дед уже служил — сначала дьяконом в какой-то церкви на окраине Горького, и, постепенно передвигаясь к центру, возвысился до Первого протоиерея кафедрального собора.
Мощная фигура, красивая седина, глубокий баритон, необычные проповеди — народ валил в собор валом.
Не всё сходило гладко. Проповедь пришёл послушать какой-то чин по делам религий. Тема была — слова Апостола Павла: «Будьте тверды в вере». На другой день деда вызвали в обком. Кроме вчерашнего чина присутствовал секретарь по пропаганде, до перехода на партийную работу читавший лекции о несообразностях и ошибках в Библии.
Он заявил, что дед подрывает в городе антирелигиозную пропаганду. Дед ответил так:
— Но вы же призываете свою паству быть верными учению марксизма-ленинизма. Вот и я призываю свою. Не вашу.
Партийцы наши не нашлись, что ответить; рассказывал дед, весь лучась от удовольствия от такой своей находчивости.
Кусочек одной из проповедей о. Павла Антон слышал — о душе, приобщившейся Святого Духа. Таковая душа становится вся осиянна светом, и в ней не остаётся ни одного уголка, не исполненного духовных очей, ничего сумеречного, она сама оказывается светом и духом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.