Порубленное предисловие
Порубленное предисловие
В мае 1939 года Бабеля арестовали.
Его жена дружила с женой Николая Ежова, главы НКВД. Бабель бывал в доме человека, державшего страну в «ежовых рукавицах», усердно исполнявшего волю Сталина и пользовавшегося его покровительством. Писателю было интересно – он сам говорил об этом Утесову, – каков этот палач в быту, вне исполнения служебных обязанностей. Не скрывал, что беседы с ним щекочут нервы. Заставляют чувствовать себя идущим по острию ножа. Рассказывал, что Ежов не страдает от неполноценности и не мучается угрызениями совести. Становилось ли Бабелю от этого страшнее?
Утесов ему не раз повторял:
– Умоляю, уйди от греха подальше.
На что Бабель отшучивался:
– От двух вещей я застрахован: никогда не забеременею и меня не арестуют.
Верил в это. Но покровительство лучшего друга советских чекистов никогда не было долговременным. Ежов сделал свое дело – его удалили. Из жизни. Люди облегченно вздохнули. Пришел новый – Лаврентий Павлович Берия. Он-то раскроет Сталину глаза на все творившееся втайне от него (конечно, втайне!) предшественником. Тоже врагом народа. И наведет наконец порядок.
Утесов получил десять сигнальных экземпляров своей первой книги – «Записки актера» – с предисловием Бабеля, которого не успел поблагодарить за добрые слова: через два дня Бабеля посадили.
В типографии срочно выдирали из каждого экземпляра бабелевский текст, тут же пускали его под нож, рубивший предисловие на мелкие кусочки. А книгу, начинавшуюся с седьмой страницы, долго не пускали в продажу. Все чего-то ждали. Скорее всего того, как сложится судьба самого автора.
– Что ты стоишь?! – волновалась Елена Иосифовна. – Немедленно вырви все предисловия и сожги их. В ванне. Неужели ты не понимаешь, что там считают: друг врага народа опаснее его отца и сына.
И приготовила чемоданчик с двумя парами белья, теплыми носками и туалетными принадлежностями.
Утесов не ослушался жены. Но один экземпляр предисловия все же отважился сохранить. Спрятал между пластинками. В надежде, что при обыске каждую из двух сотен перебирать не станут. Там оно и пролежало тридцать лет.
А тут в июне 1939-го на репетиции в клубе фабрики «Дукат» музыканты ему сообщают:
– Леонид Осипович, вы слышали: по Москве ходит байка, будто мы выступали на Лубянке. В их клубе – там, над «Гастрономом». И вот вы вроде бы выходите на сцену, а в первом ряду все начальство во главе с Берией. И вы, увидев их, будто говорите: «Уникальный случай! Я стою, а вы все сидите!»
– Какой я храбрый, – вздохнул Утесов, не улыбнувшись. – Обо мне уже слагают легенды...
И вспомнил, как он рассказывал Бабелю о своем единственном выступлении в Кремле. Бабель слушал его внимательно, иногда хмыкал, а потом решительно сказал:
– Ледя, ты должен обязательно записать это. Не сделаешь – запишу я.
Утесов говорил, что писать ему все было недосуг, а потом и вовсе расхотелось. Написал ли об этом Бабель, он не знает. При аресте все рукописи забрали на Лубянку. Оттуда они не вернулись.
Эпизод этот не вошел и в книгу Утесова «Спасибо, сердце», готовившуюся к печати в 1975 году. В издательстве ему посоветовали многоопытные редакторы:
– Не надо упоминать Сталина. Зачем это вам! Кто знает, как все еще повернется!
Я записал рассказ о концерте в Кремле со слов Леонида Осиповича. Вот он.
«Летом 1937 года после беспосадочного перелета из Москвы в американский Ванкувер в честь Чкалова, Байдукова и Белякова в Кремле устроили прием. Торжественный, с обильными закусками, винами и концертом. Когда летчиков спросили, кого бы они хотели услышать, они в один голос сказали: „Только Утесова и его джаз!“
В Грановитой палате, где проходил прием, соорудили эстраду. Слева находился длинный стол, по одну сторону которого вдоль фрески «Царь Алексей Михайлович с думными боярами» разместилось правительство во главе со Сталиным. Без жен, разумеется. Остальное пространство занимали столики на четверых, где сидели герои-летчики с женами и все, кто имел отношение к их полету.
Под аплодисменты мы прошли через зал на эстраду, играя на ходу «Легко на сердце». Микрофонов не было, но акустика в Грановитой хорошая.
Я спел одну песню, другую. Потом лирическую «Отражение в воде». Это американская мелодия. Там такие слова:
Склонились низко ивы
В задумчивом пруду.
С тобой я был счастливым,
Теперь тебя я жду.
Я жду, что ты вернешься,
Откроешь тихо дверь
И снова улыбнешься
Как прежде, а теперь...
Пою и краем глаза вижу: Сталин смахивает слезу. Кончил петь – аплодисменты. Сталин поднимается и аплодирует стоя. Аплодирует долго. Я в растерянности. А ребята из-за спины шепчут:
– Бисируйте, Леонид Осипович! Бисируйте.
Начинаю снова – «Склонились низко ивы». И опять вижу: слезы текут по его щекам. Кто знает почему. Может быть, вспомнил убитую жену, – об этом тогда много говорили. И снова то же самое – аплодирует стоя. Я бисировал в третий раз. Клянусь, такого у меня в жизни никогда не случалось.
Следующий номер оркестровый. Дирижирую, а за правительственным столом, вижу, идут переговоры. Ко мне подходит военный с тремя ромбами – высокий чин. Подзывает к себе и говорит:
– Товарищ Сталин просят спеть «С Одесского кичмана».
– Да что вы! – говорю я. – Эта вещь запрещена – я ее лет пять как не пою!
– Вы понимаете? Товарищ Сталин просит! – повторяет он.
Ну я к ребятам:
– «Кичман» сможете? В ля миноре!
Сыграли отлично! И тут другая картина: стоя аплодируют все летчики. И тоже три раза требовали «биса».
После этого на улице встретил Керженцева – он тогда Комитет по делам искусств возглавлял. И говорю ему:
– Платон Михайлович, вот мне пришлось на днях нарушить ваш приказ и спеть по просьбе публики «С Одесского кичмана».
– Что за безобразие! – вскипел сразу он, он умел бурно кипятиться. – Мы вызовем вас на коллегию, лишим права выступать! Какая это публика могла вас просить?! Что за фантазии!
– Меня просил товарищ Сталин, – ответил я ему медленно и внятно.
Керженцев побелел и только пробормотал:
– Глупости все это! Шутить и век шутить, как вас на это станет...
А на кремлевские концерты меня больше никогда не приглашали. Я там был в первый и последний раз».
В воспоминаниях Утесов писал: «Свою биографию Исаак Бабель начинает так: „Родился в 1894 году в Одессе, на Молдаванке“. Если бы я писал свою биографию, то она начиналась бы так: „Родился в 1895 году в Одессе, рядом с Молдаванкой (Треугольный пер.)“. Значит, рядом родились. И на мою беду, в детстве в Одессе не встретились, а встретились через тридцать лет в Москве. Ну что ж, спасибо и за это.
Бабель был огромный писатель, и дело вовсе не в том, что литературное наследство его невелико. По существу, одна книга, в которую умещаются «Конармия», «Одесские», другие рассказы и две пьесы. Грибоедов тоже оставил немного, но вошел в историю русской литературы и драматургию как великан.
В искусстве, как и в науке, надо быть первооткрывателем. Своеобразным Колумбом, Ломоносовым, Поповым, Гагариным. Вот в чем признак величия. У Бабеля был этот признак. Он мог бы еще быть среди нас, но его нет. И хочется крикнуть фразу из его «Кладбища в Козине»: «О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?»
Ну и, наконец, то самое, порубленное предисловие к «Запискам актера», датируемое 1939 годом. Очевидно, последнее, что написал Бабель:
«Утесов столько же актер – сколько пропагандист. Пропагандирует он неутомимую и простодушную любовь к жизни, веселье, доброту, лукавство человека легкой души, охваченного жаждой веселости и познания. При этом – музыкальность, певучесть, нежащие наши сердца; при этом – ритм дьявольский, непогрешимый, негритянский, магнетический; нападение на зрителя яростное, радостное, подчинение лихорадочному, но точному ритму.
Двадцать пять лет исповедует Утесов свою оптимистическую, гуманистическую религию, пользуясь всеми средствами и видами актерского искусства, – комедией и джазом, трагедией и опереттой, песней и рассказом. Но и до сих пор его лучшая, ему «присужденная» форма не найдена, и поиски продолжаются, поиски напряженные.
Революция открыла Утесову важность богатств, которыми он обладает, великую серьезность легкомысленного его искусства, народность, заразительность его певучей души.
Тайна утесовского успеха – успеха непосредственного, любовного, легендарного – лежит в том, что советский наш зритель находит черты народности в образе, созданном Утесовым, черты родственного ему мироощущения, выраженного зажигательно, щедро, певуче. Ток, летящий от Утесова, возвращается к нему, удесятеренный жаждой и требовательностью советского зрителя. То, что он возбудил в нас эту жажду, налагает на Утесова ответственность, размеров которой он, может быть, и сам не сознает. Мы предчувствуем высоты, которых он может достигнуть: тирания вкуса должна царить на них. Сценическое создание Утесова – великолепный этот, заряженный электричеством парень и опьяненный жизнью, всегда готовый к движению сердца и бурной борьбе со злом, – может стать образцом, народным спутником, радующим людей. Для этого содержание утесовского творчества должно подняться до высоты удивительного его дарования».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.