VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII

Дик и Вероника вернулись, отягченные свертками. Они объявили, что, «дядя-Сли» — как, по-видимому, все звали известного местного строителя — едет вслед за ними в своей тележке и любезно взялся доставить более громоздкие покупки.

— Я старался поторопить его, — говорил Дик, — но, по-видимому, предварительно вымыться и напиться хорошенько чаю для него значит торопиться. Говорят, он честный старик, медлительный, но надежный. Про других мне передавали, что они еще медленнее. Впоследствии, может быть, ты поговоришь с ним и о доме.

Вероника сняла шляпу и перчатки, все положила на место и сказала, что если она никому не нужна, то пойдет наверх и почитает «Векфильдского священника». Робина и я съели за чаем по яйцу. Как раз, когда мы кончали, прибыл мистер Сли, и я сейчас же повел его в кухню. Это был крупный человек с задумчивым выражением, часто вздыхавший. Увидав нашу кухню, он тоже вздохнул.

— Здесь четверо рабочих четыре дня проработают, — сказал он. — Надо сложить новую печку. Боже, сколько хлопот с детьми!

Робина согласилась с ним.

— А как же мне тем временем готовить? — спросила она.

— Уж, право, не знаю, мисс, — со вздохом произнес мистер Сли.

— Придется обратно перебраться восвояси, — высказал свое предположение Дик.

— Объяснить мамочке причину и напугать ее до смерти! — с негодованием воскликнула Робина.

У нее оказались другие планы. Мистер Сли уехал, пообещав начать работы в семь часов утра в понедельник. Как только дверь за ним затворилась, Робина заговорила:

— Пусть папа скушает бутерброд и постарается попасть на поезд в шесть пятнадцать.

— Всем нам недурно бы скушать по бутерброду, — заметил Дик, — я бы не отказался.

— Папа может сказать, что он должен был вернуться в город по делам, — объясняла дальше Робина. — Этого будет достаточно, и мамочка не встревожится.

— Не поверит она, чтобы его вызвали по делам в девять часов вечера в субботу, — высказал свои предположения Дик. — Ты, кажется, предполагаешь, что мама ровно ничего не может сообразить. Она сейчас догадается что что-то неладно, и станет расспрашивать. Ты ведь ее знаешь.

— Папа успеет придумать что-нибудь подходящее во время дороги, — возразила ему Робина. — Папа на этот счет мастер. Когда я сбуду папу с рук, мы уж как-нибудь устроимся. Мы сами можем прожить холодным мясом или вроде того. К четвергу все будет в порядке, и папа может вернуться к нам.

Я указал Робине ласково, но твердо, полную несообразность ее плана. Как мог я оставить без присмотра их троих, беспомощных детей? Что сказала бы мамочка? Чего не натворит Вероника в моем отсутствии? Нет, надо было измыслить что-нибудь другое. Каждую минуту можно было ожидать прибытия осла, и не было ответственного лица, которое могло бы принять его и присмотреть, чтобы его насущные потребности были удовлетворены. Мне предстояло еще раз увидеться с мистером Сен-Леонар, чтобы окончательно условиться с ним насчет Дика. Кто присмотрит за коровой, которую предстояло перевести в отдельное от нас помещение? Снова мог появиться молодой Бьют с каким-нибудь новым планом. Кто мог бы показать ему дом, объяснив все обстоятельно? Мог прийти новый мальчик-работник — тот самый простодушный сын земли, которого мисс Дженни обещала откопать для меня и прислать. Он говорит, вероятно, по-беркширски. Кто же будет в состоянии понять его и ответить ему на том же наречии? Что толку волноваться и говорить глупости?

Робина продолжала резать хлеб. Она ответила, что они не беспомощные дети, и сказала, что, если она с Диком в сорок два года не научились управляться с коттеджем в шесть комнат, то пора научиться.

— Кому это сорок два года? — спросил я.

— Нам, — ответила Робина. — Мне и Дику… Между нами будь сказано, в следующий день нашего рождения нам вместе будет сорок два. Почти столько же, сколько тебе. Вероника в несколько дней совсем не будет похожа на ребенка, — продолжала Робина. — Она не имеет понятия о золотой середине. Она или такая как есть, или переходит в другую крайность и пытается изобразить ангела. До конца недели можно будет прожить, воображая, что живешь с бестелесным духом. Что касается осла, мы попытаемся устроить так, чтобы он чувствовал себя не чужим, хотя бы тебя и не было.

Я не хочу говорить неприятные вещи, папа, но из твоих слов можно заключить, что ты считаешь себя из всех нас единственным способным заинтересовать его. Мне кажется, он согласился бы на одну-две ночи разделить хлев с коровой. Если ему не понравится подобный план, Дик может поставить перегородку. Я думаю, что пока, до твоего возвращения, корову можно бы продержать там, где она стоит. Она помогает мне проснуться поутру. Можешь считать дело относительно Дика улаженным. Если ты целый час протолкуешь с Сен-Леонаром, то разве только о будущем желтой расы или возможности жизни на Юпитере. Когда ты заикнешься об условиях, он обидится, а если он не захочет говорить об этом, ты обидишься, и все дело расстроится. Предоставь мне переговорить с Дженни. Мы обе девушки практические. А что касается мистера Бьюта, так я знаю все переделки, какие ты желал бы сделать в доме, и не стану слушать его глупых возражений. Этому молодому человеку только и надо, чтобы кто-нибудь указал ему, что делать, и затем оставили бы его в покое. И чем скорее мальчик-работник появится, тем лучше. Пусть себе говорит по-каковски хочет. Я от него потребую только, чтобы он чистил ножи, носил воду и колол дрова. В худшем случае я стану объясняться с ним пантомимами. А чтобы вести беседы, он может подождать, пока ты вернешься.

Вот суть того, что она говорила. Конечно, последовательность не вполне была такова, как я передал. По временам перебивал Робину, но она меня не слушала; она продолжала себе говорить и, в конце концов, предположила, как вещь само собою разумеющуюся, что я согласился с нею; да и времени у меня не было, чтобы все заводить с начала.

Она сказала, что мне некогда разговаривать, и что она обо всем будет писать мне, Дик тоже обещал обо всем извещать меня и прибавил, что в случае, если бы я вздумал прислать им корзину с закусками — можно заказать ее Фортюну и Мэзону; они составят ее великолепно для пикника на шесть человек. Не будет позабыто ни одной вещи: мне не о чем беспокоиться на этот счет.

Вероника, по моему желанию, проводила меня до конца аллеи. Я говорил с ней очень серьезно. Если бы она взлетела на воздух, она сама бы Убедилась, как нехорошо поступила.

Есть в одной книге история о непослушной девочке, которую забодал бык. Девочка, посланная с корзиночкой к больной тетке, могла как раз попасться по дороге быку. Это очень не кстати для него. Бедное животное должно потерять много времени на старательный обход, так, чтобы не опрокинуть корзинку. Если бы непослушная девочка была догадлива — чего в книгах не бывает — она воспользовалась бы, чтобы улепетнуть тем временем, пока бык ухитрялся пропустить мимо себя послушную девочку. Но злая девочка никогда не оглядывается; она идет напролом; и когда бык доходит до нее, она оказывается в самом подходящем положении, чтобы получить урок нравственности. Добрая девочка, каков бы ни был ее вес, благополучно перебирается по льду. Под дурной же девочкой, будь она даже значительно легче, лед непременно подломится. «Не толкуй мне об относительном давлении на квадратный дюйм, — говорит с негодованием лед, — ты была недобра к своему братцу на позапрошлой неделе, — вот и пойдешь ко дну».

Оправдание Вероники, выраженное сдержанно и вежливо, сводились к следующему:

— Я, может быть, поступила так по незнанию. Может быть, собственно говоря, мое воспитание не имеет правильного направления. Мне почти до тошноты часто говорят о таких предметах, которые меня вовсе не интересуют и не имеют для меня никакого значения. А о вещах, которые мне следовало бы и было бы полезно знать, — вроде, например, пороха — меня оставляют в полном неведении. Но я никого не осуждаю: вероятно, каждый делал то, на что у него хватало ума. Ну, а если рассматривать чистоту желаний, честность намерений, то, повторяю, я выше упрека. Доказательство, что Провидение даровало мне знак своего одобрения: я не взлетела на воздух. Если бы мое поведение было достойно порицания, — как кое-кто намекал, — то шла ли бы я теперь рядом с тобой, цела и невредима, как говорится? На мне не тронут ни один волосок. Конечно, справедливое Провидение, т. е. если только можно сколько-нибудь верить детским книжкам, сочло бы своей обязанностью, по крайней мере, засыпать меня обвалившимися кирпичами. А вместо того, что мы видим? — Развалилась труба, рассыпалась плита, выбиты окна, поломаны вещи; и я одна, чудесным образом, пощажена. Я не хочу сказать ничего обидного, но, право, кажется, как будто вы трое — ты, мой милый папа, которому придется платить за ремонт; Дик, может быть, придающий слишком много значения вопросам о еде, которому теперь придется довольствоваться в продолжение нескольких дней консервами; Робина, вообще по характеру беспокойная, которая, пока все не устроится, наверное, будет ходить потеряв голову, как будто вы трое своим поведением, которое я не разбираю, заслужили кару Провидения. Как будто нравоучение относится к вам троим. Я — теперь это мне становится ясно — была не более как невинным орудием. Если признать правильным, что избегнуть порки значит быть добродетельным, такое рассуждение логично. Но я чувствовал, что, если оставить его без возражения, я могу навязать себе новые хлопоты. Поэтому я, сказал:

— Вероника, наступило время открыть тебе секрет: литература не всегда надежный руководитель в жизни.

— То есть как это? — спросила Вероника.

— То есть что автор книг, говоря вообще, необыкновенно нравственный человек, — пояснил я. — Вот это-то и заставляет его заблуждаться: он слишком хорош для жизни. Она не соответствует его взглядам. Не такой мир создал бы он, если бы был его творцом. То было бы что-то совершенно иное. Ни капли не похожее на существующий. В мире, каков он должен был бы быть, ты, Вероника, наверное, взлетела бы на воздух — ну, если не совсем бы взлетела, то, по крайней мере, тебя бы хорошенько встряхнуло. Тебе только остается от всего сердца благодарить Небо за то, что мир несовершенен. Будь он таков, сомневаюсь, чтоб Вероника теперь шла рядом со мной. Ты цела и невредима — это ясное доказательство, что не все обстоит так, как должно бы быть. Бык на этом свете, чувствуя желание кого-нибудь боднуть, не стоит, так сказать, опустив рога, дожидаясь, пока мимо пойдет злая девочка. Он бросается на первого попавшегося ребенка, который подвернется, и очень доволен. Из ста случаев в девяноста девяти это оказывается самым умным ребенком на десять миль в окружности. Но быку все равно. Он искалечит образцового ребенка. При его настоящем настроении он бы бросился на епископа. Твой маленький друг, которому досталось, — ну если не ему, то, по крайней мере, его костюму… Кстати, кому из вас пришла мысль о порохе: тебе или ему?

Вероника заявила, что вдохновение осенило ее.

— Я легко верю этому. Ну, а ему хотелось украсть порох и бросить в огонь, или пришлось его убеждать?

Вероника созналась, что его нельзя было причислить к первоклассным героям. Только после того, как ему объявили, что он в душе, вероятно, трус из трусов, он согласился принять участие в предприятии.

— Очевидно, мальчик, который, предоставленный самому себе, составил бы общее утешение, — заключил я. — А история о разбойниках твое изобретение или его?

Вероника великодушно допустила, что эта сказка могла бы прийти ему в голову, если бы он в эту минуту не был весь поглощен мыслью добраться поскорей домой к матери. Одним словом, облегчение неинтересного и невиданного факта в романическую форму принадлежало Веронике.

— Вот он, стало быть, доброе дитя из рассказа. Это видно по всему. Его проступок только любезная уступчивость. Разве ты сама не видишь этого, Вероника? В книжке о половичок зацепился бы не он, а ты. В этом злом свете — злой торжествует. У добродетельного, ни в чем не повинного мальчика, платье в клочках. Ты, виновница всего, вышла суха из воды…

— Вижу, — вывела свое заключение Вероника, — что, если с человеком ничего не случится, значит этот человек дрянь.

— Я не иду так далеко, чтоб утверждать это, Вероника. Только я желал бы, чтоб ты не выражалась так резко. Дику это еще простительно — он мужчина. Ты же никогда не должна забывать, что ты «леди»… Справедливости на свете ждать нельзя. Иногда злой человек получает свою мзду. Но чаще не получает. Правила, по-видимому, не существует. Следуй голосу своей совести, Вероника, и плюй… Я хочу сказать, относись равнодушно к последствиям. Иной раз все сойдет благополучно, иной раз нет. Но при тебе всегда останется чудное ощущение: «Я поступила правильно. Дело приняло неблагоприятный оборот; но это не моя вина. Никто не может укорять меня».

— А между тем укоряют, — сказала Вероника. — Бранят, как будто я имела намерение сделать именно что-то нехорошее.

— Не обращай внимания на мнение света, Вероника, — указал я. — Хорошему человеку нет дела до него.

— А меня в наказание укладывают в постель, — настаивала на своем Вероника.

— Ну, пусть их, — утешал я. — Что такое постель, когда голос внутреннего руководителя утешает нас размышлением…

— Ну, нет, я не согласна, — возразила Вероника. — только пуще бесишься право.

— Этого не должно быть, — наставлял я.

— В таком случае, зачем же так поступать? — вопрошала Вероника. — Зачем делать чего не следует?

С детьми трудно приводить доводы, потому что и они приводят свои.

— Жизнь — трудная задача, Вероника, — заключил я. — Сознаю, что не все делается так, как бы следовало. Но отчаиваться не надо. Как-нибудь можно приспособиться.

— Да, однако, нелегко приходится нашему брату, — сказала Вероника. — Как ни старайся, всем не угодишь. И ведь только попробуй сделать по-своему…

— Обязанность взрослых направлять ребенка на путь, по которому он должен идти, — наставлял я. — Дело это не легкое, иногда случается при этом и посердиться.

— Да уж слишком часто это случается, — проворчала Вероника. — Бывает иногда, что, право, со всеми ними забудешь, как ходишь: на ногах или на голове.

— У них намерение хорошее, Вероника, — сказал я. — Когда я был мальчиком, я думал так же, как и ты. Но теперь…

— А ты всегда делал как все? — прервала Вероника.

— Я-то? Сколько помню, из рядов не выдавался. Если не в одном, то в другом.

— И тебя это не бесило? — допрашивала Вероника. — Когда у тебя сначала добивались узнать, что ты можешь сказать, да зачем ты это сделал, а потом, когда ты пытался объяснить все, тебя не слушали?

— Что меня больше всего сердило, — сознался я, — у меня это осталось в памяти — так это как они целые полчаса толковали между собой, а потом, когда я намеревался одним словом направить их на путь истинный, обращались против меня и задавали мне трепку за то, что я смею «рассуждать».

— Если б только хотели выслушать, еще нашлась бы возможность заставить понять, в чем дело, — жаловалась Вероника. — Да куда тебе! Толкуют себе, сами, в конце концов, не зная о чем, и потом тебя же обвиняют, что устали из-за тебя.

— Знаю, это всегда так кончается, — согласился я. — Говорят: «Надоело толковать с тобой!» Как будто нам не надоело слушать их.

— А потом, если станешь думать, — продолжала Вероника, — тебе говорят, что «нечего думать!» А если ты не думаешь и случайно покажешь это, тогда укоряют: «Отчего же ты не думаешь?» Будто мы никогда не можем сделать того, что следует. Есть с чего прийти в отчаяние.

— А сами как будто всегда правы, — дополнил я. — Если случится разбить стакан, сейчас говорится: «Кто поставил стакан здесь?» Точно кто-то поставил его здесь нарочно и превратил в невидимку. Как можно требовать с таких людей, чтоб они видели стакан в шести дюймах от своего носа на том месте, где стакану и надлежало стоять. Послушать их, так можно подумать, что стакану вовсе не место на столе. Если мне случалось разбить его, по моему адресу кричали: «Ах, ты косолапый! Будешь обедать в детской». Если старшие засовывали куда-нибудь собственные вещи, всегда раздавалось: «Кто копался в моих вещах? Кто тут хозяйничал?» Наконец, когда вещь бывала найдена, с негодованием вопрошали, кто положил ее туда. Если случалось, что я не мог разыскать вещи по той простой причине, что кто-нибудь взял ее или перенес на другое место, то где бы ее ни спрятали, там ей и надлежало находиться, а я оказывался идиотом, что не знал того.

— И, конечно, приходилось молчать? — осведомилась Вероника. — Да! Если им случится сделать какую-нибудь глупость и укажешь им на нее, всегда найдется какая-нибудь непонятная для тебя причина. Непременно! А если сделаешь малейшую, самую пустячную ошибку — ведь это так естественно, — сейчас оказывается, что ты и злая, и глупая, и не хочешь исправиться.

— Знаешь, что, Вероника, мы сделаем? — сказал я. — Мы напишем книгу. Ты мне будешь помогать. В ней дети будут умными и добрыми, никогда не будут ни в чем виноваты и станут надзирать над старшими и воспитывать их. Понимаешь? И все, что бы ни делали или чего бы не делали старшие, будет не так.

Вероника захлопала в ладоши.

— Да неужели? Ах, пожалуйста, напиши.

— Серьезно, напишу, — подтвердил я. — Мы назовем ее: «Нравоучительные рассказы для родителей». Все дети станут покупать эту книжку и дарить к рождению отцам и матерям и т. д., надписывая на заглавной странице: «От Джонни (или Дженни) папе (или дорогой тете) на память и пользу».

— Ты думаешь, они прочтут эту книжку? — с сомнением проговорила Вероника.

— Мы вставим в нее что-нибудь совсем не подходящее, и какая-нибудь газета напишет, что такие книги — позор для английской литературы, — предложил я. — А если и это не поможет, так мы скажем, что это перевод с русского. Там будет написано, что дети должны оставаться дома и заботиться об обеде, а взрослые пусть ходят в школу. Мы будем отправлять их туда с маленькими сумочками. Их заставят читать «Волшебные сказки» братьев Гримм по-немецки с примечаниями; заставим учить стихотворения наизусть и объяснять грамматику.

— И их будут рано укладывать спать, — добавила Вероника.

— В восемь часов они все будут у нас в постели и станут укладываться весело, будто это им нравится. Мы заставим их молиться. Между нами будь сказано, Вероника, мне думается, они не всегда это делают. И ни чтения в постели, ни стаканчика виски или тодди на сон грядущий — никаких подобных глупостей. Бисквит-Альбер, или, если они будут уж очень умны, карамелька, а затем: «Спокойной ночи», и извольте уткнуться в подушки. И никаких призывов, никаких жалоб, что «животик болит», никаких путешествий вниз в ночных сорочках, чтобы попросить водки. Знаем мы все эти хитрости!

— И лекарства они должны будут принимать? — вспомнила Вероника.

— Как только заметим, что они начинают хмуриться, что им не по себе — сейчас рыбий жир столовыми ложками.

— И мы будем спрашивать их, почему они все делают без смысла? — щебетала Вероника.

— В том-то и будет наше горе, Вероника, что они вовсе не имеют смысла или того, что мы называем так. Но, как-никак, мы должны быть справедливы. Мы всегда будем объяснять им причину, почему они должны делать то, чего им не хочется, и не могут делать ничего, что хочется.

Они не захотят понять этого и не сознаются, что так следует; но если они не глупы, они промолчат.

— И, конечно, им не позволено будет рассуждать? — продолжала Вероника.

— Если они станут отвечать, это покажет, что они одарены строптивым характером, это надо искоренить во что бы то ни стало, — соглашался я. — А если они не будут говорить ничего, это послужит доказательством, что у них наклонность к скрытности, и это также надо уничтожить сразу, прежде чем скрытность превратится в порок.

— И что бы мы с ними ни делали, мы станем говорить им, что все это для их же добра, — дополнила Вероника.

— Конечно, все это для их блага, — ответил я. — Нашим величайшим удовольствием будет сделать их хорошими и счастливыми. Если им это не доставит удовольствия, то только благодаря их неведению.

— Они нам будут благодарны впоследствии, — наставительно заметила Вероника.

— Мы будем по временам преподносить им это утешение. Вообще мы станем к ним снисходительны, будем позволять им играть в разные игры — не глупые, вроде гольфа или крокета: в них нет ничего хорошего, и они только ведут к болтовне и спорам; но в медведей, волков и китов. Воспитательные игры помогут им приобрести сведения по естественной истории.

Мы покажем им, как играть в «пиратов», «краснокожих» и «людоедов» — в умные игры, которые будут способствовать развитию в них воображения. Вот почему взрослые так скучны: их никогда не заставляют ни над чем задумываться. Однако иногда, ну, хоть по средам и субботам вечером, — продолжал я, — мы будем позволять им играть в игры по их выбору.

Мы станем приглашать других взрослых к ним на чашку чая и позволим им гулять в саду. Но, конечно, мы должны будем выбирать им друзей — воспитанных, благонравных леди и джентльменов, родителей почтенных детей; потому что, если представить их самим себе… ну, ведь ты сама знаешь, каковы они! — Сейчас заведут дружбу с каким-нибудь вовсе не подходящим субъектом, которого мы никоим образом не желали бы видеть у себя в доме.

Мы будем выбирать им товарищей, по нашему мнению, наиболее подходящих; а если это им придется не по нраву, — если, например, дядя Уильям заявит, что терпеть не может молодую леди, которую мы выбрали ему в подруги, мы скажем ему, что это только каприз, и он должен полюбить эту леди, потому что она подходит к нему, и мы просим его оставить подобные глупости. А если бабушка станет ворчать и заявит, что не любит старого дядю Джона только потому, что у него красный нос, мы скажем ей: «И все-таки, миледи, вы будете играть с мистером Джоном и будете с ним любезны, или вам придется рано удалиться в свою комнату сегодня вечером. Запомните это».

Пусть они играют в «мужа и жену» (по вечерам в среду и субботу) и в «хозяйство». Если они станут ссориться, мы будем отнимать у них бэби и прятать их в шкаф до тех пор, пока они не исправятся.

— И чем больше они станут стараться, тем хуже будет выходить, — высказала свое соображение Вероника.

— Сделаются они хорошими или дурными, это в значительной степени будет зависеть от нас, Вероника, — объяснил я. — Когда бумаги на бирже падут, когда восточный ветер подействует на нашу печень, им придется удивляться на себя, как они дурны.

— И они никогда не должны забывать, что им было раз сказано, — прорицала Вероника. — Чтоб нам не приходилось бесконечное число раз повторять все одно и то же, точно мы говорим каменной стене.

— А если мы намеревались что-нибудь сказать им, да забыли, то мы скажем, что странно, как это им надо говорить подобные вещи, словно они какие несмысленочки. Все это нам следует помнить, когда будем писать книгу.

— А если они вздумают ворчать, мы скажем им, что они ворчат потому, что сами не знают, как они счастливы. И скажем им, какими мы были умницами, когда… Ах, папа, смотри, не пропусти поезд, а то мне опять достанется…

— Ах, бог мой! Я совсем и забыл о поезде.

— Беги скорей! — посоветовала Вероника. Совет казался хорошим.

— Дорогой продолжай думать о книге! — крикнула Вероника мне вдогонку.

— А ты записывай, что тебе придет в голову, — ответил я.

— Как мы ее назовем? — во все горло крикнула Вероника.

— «Почему человеку с луны все казалось навыворот», — ответил я ей тоже благим матом.

Обернувшись, я увидал, что она сидит на откосе полотна и одним из своих башмаков дирижирует воображаемым оркестром. Поезд шесть пятнадцать, к счастью, опоздал.

Я счел за лучшее рассказать жене всю правду: как наша печь пострадала.

— Скажи мне сразу все худшее, — стала меня убеждать Этельберта. — Вероника ранена?

— Худшее это то, что мне придется заплатить за новую плиту.

Мне кажется несправедливым, чтобы при каждом неприятном происшествии само собой подразумевалось участие в нем Вероники.

— Ты уверен, что она не пострадала? — продолжала допрашивать Этельберта.

— Ах, чтоб их, всех этих ребятишек и их шалости! Говорю тебе, ничего нет, — ответил я.

Мамочка успокоилась.

Я рассказал ей все наши приключения с коровой. — Участие жены оказалось, главным образом, на стороне коровы. Я сообщил ей, какие надежды начинает подавать Робина, что из нее выйдет дельная женщина.

Вообще мы много говорили о Робине и пришли к убеждению, что вырастили очень умную девушку.

— Мне надо вернуться как можно скорее, — сказал я. — Боюсь, как бы молодой Бьют не забрал себе в голову чего-нибудь неподходящего.

— Кто это Бьют?

— Архитектор, — объяснил я.

— Я думала, архитектор — старик, — сказала Этельберта.

— Да, Спрейт уж немолод, — объяснил я, — а Бьют — один из его молодых помощников; но он, по-видимому, знает свое дело и не глуп.

— Вообще каков он? — спросила Этельберта.

— Очень симпатичный молодой человек и толковый. Я люблю молодых людей, умеющих слушать.

— Красив? — спросила она.

— Не красавец, — ответил я. — Но лицо приятно, особенно когда он улыбается.

— Женат? — продолжала свой допрос Этельберта.

— Вот уж правду сказать, не пришло мне в голову справиться, — сознался я… — Какие вы, женщины, любопытные! Нет, думаю, не женат. Предполагаю, что не женат.

— Почему? — допрашивала она.

— Да, право, не знаю. Не похож на женатого. Он тебе понравится. Он, по-видимому, сильно любит сестру.

— Нам часто придется видаться с ним? — спросила она.

— Думаю, что частенько. Полагаю, что он приедет в понедельник. Скучная это история с печкой…

— Какая польза, если он приедет без тебя?

— Осмотрит все и измерит, — высказал я свое предположение. — Дик может ему объяснить. А если не он, так — Робина. Только удивительно: она почему-то невзлюбила его.

— За что невзлюбила? — насторожилась Этельберта.

— За то, что он ошибся, приняв задний фасад за передний, или передний за задний — уж теперь не припомню, — объяснил я. — Она говорит, что его улыбка раздражает ее.

— Ты когда опять собираешься туда? — спросила Этельберта.

— В четверг, — ответил я, — все равно, будет ли готова плита или нет.

Она сказала, что также поедет со мной. Перемена воздуха будет полезна для нее, и она обещала ничего не делать, попав в деревню. Затем я рассказал все, что предпринял для Дика.

— Обыкновенный сельский хозяин часто представляет из себя человека, ни о чем не имеющего понятия. Если он хозяйничает успешно, то причину тому надо искать в инстинкте, которому нельзя обучить.

Сен-Леонар изучил теорию хозяйства. Дик выучится от него всему, что должно знать о сельском хозяйстве. Например, я слышал, что подбор требует серьезного знания.

— Но заинтересуется ли этим Дик? — с сомнением спросила Этельберта.

— Вот поэтому-то выбор и требовал особой осмотрительности. Старик — само собой разумеется, он вовсе не старик, разве немного старше меня, и, право, не знаю, почему его называют «стариком» — составил себе высокое понятие о Дике. Его дочь сказала мне это, и я постарался довести это до Дика. Мальчик не захочет разочаровывать его. Мать ее…

— Чья мать? — перебила меня Этельберта.

— Мать Дженни. Мисс Сен-Леонар, — объяснил я. — Он и ей также понравился. И детям тоже. Так мне сказала Дженни.

— По-видимому, порядочная болтушка эта мисс Дженни, — заметила Этельберта.

— Увидишь сама, — ответил я. — Мать, по-видимому, ничтожество, а сам Сен-Леонар…. да, он человек не деловой, Дженни всем заведует… всем руководит.

— Какова она? — спросила Этельберта.

— Я же говорю тебе — очень практическая, а между тем по временам…

— Я говорю: какова по наружности? — объяснила жена.

— Как много вы, женщины, обращаете внимание на внешность, — заметил я. — Разве это так важно? Если хочешь знать, то это у нее такое лицо, какого не забудешь. Сначала и не замечаешь, как она прекрасна, а вглядевшись…

— И она составила себе высокое мнение о Дике? — перебила меня Этельберта.

— Она разочаруется в нем со временем, — сказал я. — Если он не станет усердно работать, они все в нем разочаруются.

— Какое дело до их мнения о нем? — спросила жена.

— Я не думаю о них, — отвечал я. — Для меня важно…

— Мне они не нравятся, — сказала Этельберта. — Все, сколько их есть, не нравятся.

— Но ведь…

Она, по-видимому, не слушала меня.

— Я знаю подобных людей, — сказала она, — и хуже всех, по-видимому, жена. Что же касается девицы…

— Когда ты познакомишься с ними… — начал было я. Она заявила, что и знакомиться не намеревается.

Затем она объявила, что желает ехать на дачу в понедельник утром.

Я постарался объяснить ей — на что потребовалось немало времени — все неудобство подобного решения. Мы только прибавим хлопот Робине, и изменить теперь свой план значило окончательно сбить с толка Дика.

— Он обещал писать мне, — сказал я, — и хотел сообщить результат первого дня своих занятий. Подождем и послушаем, что он скажет.

Она возразила, что для нее представляется совершенной тайной, почему мне вздумалось отнять у нее несчастных детей и все подстроить тайком от нее. Она выразила надежду, что, по крайней мере, относительно Вероники я не предпринял ничего непоправимого.

— Вероника, по-видимому, действительно стремится исправиться, — заметил я. — Я купил ей осла.

— Что? — переспросила Этельберта.

— Осла, — повторил я. — Он ей очень понравился, и мы все решили, что, может быть, получив его, она станет положительнее… Сознает за собой ответственность…

— Я чувствовала, что за Вероникой не будет настоящего надзора, — сказала Этельберта.

Я счел за лучшее переменить разговор. Жена казалась не в духе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.