V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

На следующее утро я отправился к Сен-Леонару. Недалеко от дома мне повстречался юноша Опкинс верхом.

Он размахивал над головой вилами и декламировал «Выступление легкой кавалерии», что, по-видимому, доставляло удовольствие его лошади. Он сказал мне, что я найду «хозяина» у хлевов. Сен-Леонар вовсе не «старик». Дик, вероятно, видел его при плохом освещении. Мне он показался скорее мужчиной в расцвете лет, разве только на самую малость старше меня. Но Дик был прав, говоря, что он не похож на фермера, — начиная с того, что имя его, Губерт Сен-Леонар, вовсе не фермерское.

Можно представить себе человека с таким именем автором книги о сельском хозяйстве, теоретически знакомым с предметом, но вообще фермерского в нем нет ничего. Нельзя определить, что именно, но только в каждом фермере что-то указывает вам на сельского хозяина.

Например, как он облокачивается о калитку. Существует столько различных способов облокачиваться о калитку. Я перепробовал их все и никогда не мог найти настоящего. Это, должно быть, уж в крови. У фермера особенная манера стоять на одной ноге и смотреть на вещь, которой нет.

Кажется просто, а вот в том-то и есть загадка.

Губерт Сен-Леонар показался мне в очень возбужденном состоянии. Он никак не может привыкнуть к спокойному отчаянию — уделу сельского хозяина.

Он высок и худ, с впечатлительным, подвижным лицом и имеет курьезный жест: он схватывает по временам голову руками, как бы для того, чтобы убедиться, действительно ли она на месте. Когда я подошел к нему, он собирался в обход своего хозяйства, и я вызвался сопутствовать ему. Он рассказал мне, что не всегда был сельским хозяином: еще недавно он был маклером. Но он всегда ненавидел свое ремесло и, сделав кое-какие сбережения, решил, как только ему исполнится сорок лет, позволить себе редкую роскошь, — жить самостоятельною жизнью. Я спросил его, окупаются ли его труды. Он ответил:

— Как во всем, это зависит от того, к чему вы стремитесь. Ну как посторонний наблюдатель скажите: какое жалованье мне стоило бы дать в год?

Вопрос был затруднительный.

— Вы боитесь, что, ответив откровенно, вы обидите меня, — высказал он свое предположение. — Ну, хорошо. Чтобы объяснить вам мою теорию, предлагаю взять примером вас. Я читал все ваши книги, и они мне нравятся. В качестве почитателя я бы сказал, что вы можете заработать фунтов пятьсот в год. Вы, может быть, зарабатываете две тысячи и считаете, что вам следовало бы получать пять.

Загадочная улыбка, сопровождавшая эти слова, обезоружила меня.

— Большинство из нас стремится к слишком высоким заработкам. Джон Смит, которому красная цена сто фунтов, ценит себя, по крайней мере, в двести. Результат: трудность добавочного заработка, переутомление, вечная неудовлетворенность, вечный страх, что другой тебя обгонит. Возвращаюсь к вашей работе: мне кажется, вы были бы счастливее, зарабатывая пятьсот фунтов, чем можете быть, добившись двух тысяч. Чтобы получить такой доход, то есть довести его до двух тысяч, вам приходится работать над вещами, не приносящими вам удовольствия при создании их. Довольствуясь пятьюстами, вы бы могли делать только то, что вам нравится. Мы должны помнить, что свет, на котором мы живем, не совершенство. В совершенном мире мыслителю была бы цена выше, чем романисту. В нем фермер ценился бы дороже маклера. Переменив свое положение, я должен был спуститься. Но, зарабатывая менее денег, я получаю от жизни больше удовлетворения. Я имел возможность пить постоянно только шампанское, но у меня болела печень, и я не мог пить его. Теперь я не в состоянии покупать шампанского, но с удовольствием пью пиво.

Моя теория такова: все мы имеем право на вознаграждение по нашей рыночной ценности — ни больше ни меньше. Вы можете все это получать чистоганом. И я получал так же в прежнее время. Или вы можете получать меньше денег, но иметь больше удовольствия, и это теперь происходит со мной.

— Приятно повстречаться с философом, — заметил я. — Конечно, слышишь о них, но я, лично, полагал, что они уже все вывелись.

— Люди смеются над философией, — сказал он, — но я никогда не мог понять почему. Философия — наука, научающая нас, как вести свободное, мирное, счастливое существование. Я готов бы отдать половину оставшейся мне жизни за то, чтобы стать философом.

— Я не смеюсь над философией, — возразил я, — и чистосердечно полагал, что вы философ. Я вывел это заключение из ваших рассуждений.

— Из рассуждений? Всякий может рассуждать. Вы говорите, я рассуждаю, как философ.

— Не только рассуждаете, но и поступаете, — настаивал я. — Вы жертвуете доходом ради того, чтобы жить, как вам приятно. Разве это не философия?

Я желал поддержать его в хорошем расположении духа. Мне предстояло переговорить с ним о трех вещах: о корове, осле и Дике.

— Нет, — возразил он мне. — Философ остался бы маклером и был бы не менее счастлив. Философия не зависит от окружающей обстановки. Философ может жить где угодно. Ему все равно, раз его философия остается при нем. Можешь сразу сообщить ему, что он сделается императором или отправится на вечную каторжную работу. Он продолжает быть философом, как будто ничего не случилось. У нас есть старый кот. Дети ужасно отравляют ему существование: запирают его в рояль, предполагая, что он наделает там шум и кого-нибудь испугает; а он вместо того, чтобы кричать, преспокойно укладывается спать. Когда час спустя кто-нибудь откроет рояль, бедняга лежит, вытянувшись на струнах, и мурлычет про себя. Его одевают в платье ребенка, укладывают в детскую колясочку и везут гулять; он лежит смирнехонько, оглядываясь по сторонам, и пользуется свежим воздухом. Его таскают за хвост. Видя, как он раскачивается, вися головой вниз, можно подумать, что он благодарит за новое получаемое впечатление. Он, очевидно, смотрит на все происходящее с надеждой, что этот опыт поведет к чему-нибудь хорошему. Прошлой зимой он лишился ноги, попав в капкан; теперь он весело попрыгивает себе на трех ногах. Как будто даже доволен, что обходится с тремя — одной меньше мыть. Вот этот кот истинный философ; что бы с ним ни случилось, он всегда доволен и невозмутим.

Я начинал раздражаться. Я знаю человека, с которым невозможно было вступить в спор. Несколько членов клуба — новички — предложили пари, что они сумеют стать на противоположные точки зрения с ним, о каком бы предмете под солнцем ни заговорили. Они назвали Ллойд Джорджа изменником отечеству. Этот человек встал и потряс им руки, находя слова слишком слабыми для выражения восхищения выказанным ими бесстрашием. Затем они начали поносить Бальфура, доходя до диффамации. Он чуть не бросился им на шею, как будто мечтой его жизни было услышать поношение Бальфуру. Я сам говорил с ним подолгу и вынес впечатление, что он человек, ищущий мира во что бы то ни стало. Очень бывало забавно, когда около него случалось собраться человекам шести. В это время он напоминал комнатную собачку, которую шесть человек зовут с разных концов дома. Ей хочется бежать ко всем за раз.

Вот и теперь я понял своего собеседника и перестал раздражаться. Я сказал ему:

— Нам предстоит быть соседями, и мне кажется, мы сойдемся. То есть если мне удастся ближе узнать вас. Вы начали с восхищения философией: я спешу согласиться с вами. Это благородная наука. Когда моя младшая дочь вырастет, старшая станет благоразумнее, Дика сбуду с рук, а английская публика научится ценить хорошую литературу, я надеюсь сделаться сам в некотором роде философом. Но прежде чем я успел изложить вам свои мнения, вы изменили свой взгляд и сравнили философа со старым котом, у которого, по-видимому, мозги слабоваты. Говоря кратко, собственно, кто вы?

— Дурак, — быстро ответил он, — несчастный сумасшедший. У меня ум философа в соединении с чрезвычайно раздражительным темпераментом. Философия говорит мне, что я должен стыдиться своей раздражительности, а раздражительность заставляет видеть в философии чистую нелепость в применении ко мне. Философ во мне говорит, что не велика беда, если близнецы упадут в прудок. Прудок неглубок, не в первый и не в последний раз они попадают в него. Такие вещи вызывают у философа только улыбку. Человек, сидящий во мне, называет философа идиотом за то, что он относится небрежно к тому, к чему нельзя относиться свысока. И вот отрываешь людей от работы, чтобы выловить упавших. Мы все промокаем насквозь. Я промокаю и волнуюсь, а это всегда отзывается на моей печени. Платье детей испорчено в конец. Черт их побери, — кровь бросилась ему в голову, — непременно отправляются к прудку в лучшем платье! Что-то есть несуразное в близнецах. Почему? Почему близнецам быть хуже других детей? Все мы знаем, что каждый ребенок не ангел. Вот взгляните на мои сапоги; они мне служат больше двух лет. Я в них делаю по десяти миль в день; сотни раз им приходилось промокать насквозь. Вы покупаете мальчику сапоги…

— Почему вы не огородите прудок? — спросил я.

— Вот вы опять спрашиваете. Философ во мне — разумный человек — спрашивает: «Какая польза от прудка? В нем только грязь да тина. Вечно кто-нибудь в него свалится: не дети, так свинья. Почему его совсем не уничтожить?»

— Конечно, было бы самое благоразумное, — высказал я свое мнение.

— Верно, — согласился он, — Нет человека, одаренного здравым смыслом в большей степени, чем я; но если б я только мог слушаться самого себя. Знаете, почему я не закидываю этот прудок? Потому что жена посоветовала это сделать. Такова была ее первая мысль, когда она увидала его. И она повторяет это каждый раз, когда кто-нибудь свалится туда. «Если бы ты послушался моего совета»… ну и так далее в том же роде. Никто так не раздражает меня, как человек, повторяющий мне: «Ведь я говорил тебе». Фонтан посредине прудка — это живописная развалина, и на нем даже являлись привидения. Все это, конечно, прекратилось с нашим приездом. Какая уважающая себя нимфа может появляться на прудке, куда вечно плюхаются дети или свиньи?

Он засмеялся; но прежде чем я успел присоединиться к нему, он уже опять рассердился.

— Зачем мне заваливать исторический прудок, служащий украшением саду, из-за того, что пара дураков не может держать калитку взаперти? Детей следует отстегать хорошенько, и как-нибудь…

Его прервал голос, приглашавший нас остановиться.

— Не могу, — крикнул он. — Я делаю обход.

— Нет, остановись, — продолжал голос.

Сен-Леонар обернулся так быстро, что чуть не сшиб меня с ног.

— Черт побери их всех! — проворчал он. — Почему ты не взглянула на расписание? Никто здесь не признает порядка. Вот именно беспорядочность и губит хозяйство.

Он шел дальше, ворча. Я следовал за ним. На середине поля мы встретили особу, которой принадлежал голос. Это была миловидная девушка, нельзя сказать, чтобы хорошенькая — не из тех, на которых заглядываешься в толпе — но, раз увидав ее, было приятно продолжать смотреть на нее. Сен-Леонар представил мне ее как свою старшую дочь, Дженни, и объяснил ей, что, если бы она только потрудилась, они могла бы найти дневное расписание в кабинете за дверью…

— И именно по этому расписанию ты должен был находиться в сарае, — ответила мисс Дженни, улыбаясь. — Там-то ты мне и нужен.

— А который час? — спросил он, ощупывая в жилетном кармане часы, которых там, по-видимому, не оказалось.

— Без четверти одиннадцать, — сказал я.

Он схватился руками за голову.

— Да не может быть!

Мисс Дженни сообщила нам, что привезли новую сноповязалку, и было бы желательно, чтобы отец взглянул, как машина работает, прежде чем возчики уйдут.

— Иначе, — добавила она, — старый Уилькинс будет уверять, что все было в исправности, когда он доставил ее, и мы с ним ничего не поделаем.

Мы вернулись к дому.

— Говоря о деле, — начал я, — я пришел поговорить с вами о трех вещах. Прежде всего о корове.

— Ах да, о корове, — повторил Сен-Леонар и обратился к дочери: — Ведь это Мод?

— Нет, — ответила она, — Сюзи.

— Это та, что ревет всю ночь и три четверти дня. Ваш мальчик Гопкинс думает, что она тоскует.

— Бедняжка, — сказал Сен-Леонар. — У нее взяли теленка… Когда у нее взяли теленка? — обратился он к Дженни.

— В среду утром, — ответила та. — В тот самый день, как ее отправили.

— Им это бывает так тяжело сначала, — сочувственно проговорил Леонар.

— С моей стороны может показаться черствостью, — начал я, — но я хотел спросить, не найдется ли у вас другой, не такой чувствительной. Я предполагаю, что и между коровами найдутся так же, как между людьми, такие, которые даже рады бывают избавиться от теленка.

Мисс Дженни улыбнулась. Когда она улыбалась, являлось сознание, что готов отдать многое, чтоб снова вызвать эту улыбку.

— Но почему же вы не поместите ее на скотном дворе при вашем доме? — спросила мисс Дженни. — За молоком можно бы посылать туда. Там есть прекрасный хлев, и до вас не дальше мили.

Ведь это в самом деле идея! Она мне не приходила в голову. Я спросил Сен-Леонара, сколько должен ему за корову. Он предложил тот же вопрос мисс Дженни, и та ответила, что цена корове шестнадцать фунтов.

Меня предупреждали, что, имея дело с фермерами, всегда следует поторговаться, но в тоне мисс Дженни ясно слышалось, что раз она сказала шестнадцать фунтов, так и будет шестнадцать фунтов. Я начинал видеть карьеру Губерта Сен-Леонара в лучшем свете.

— Отлично, — сказал я, — будем считать вопрос о корове решенным.

Я занес в книжку заметку:

«Корова — шестнадцать фунтов. Надо приготовить коровник и купить большой кувшин на колесах».

— А вам не потребуется молока? — спросил я мимоходом у мисс Дженни. — Сюзи, по-видимому, будет давать галлонов по пяти в день. Боюсь, что если мы станем выпивать его одни, то чересчур разжиреем.

— По два пенса полпенни за кварту с доставкой на дом можно брать сколько угодно, — ответила мисс Дженни.

Я записал и это в книжку.

— Не знаете ли какого-нибудь порядочного мальчика-работника? — спросил я затем у мисс Дженни.

— А что вы скажете о Гопкинсе? — предложил отец.

— Как же можно отпустить единственного мужчину на ферме, кроме тебя, отец? Гопкинса нельзя отдать.

— Единственный недостаток Гопкинса, по-моему, — это его болтливость, — продолжал Сен-Леонар.

— Что меня касается, я предпочел бы деревенского мальчика, — сказал я. — Присутствие Гопкинса нарушает иллюзию, что находишься в деревне. Можно вообразить себя разве в городе-саду. Мне хотелось бы иметь нечто более простое — чисто деревенское.

— Кажется, я могу указать вам такого малого, — с улыбкой сказала мисс Дженни. — У вас вообще добрый характер?

— В большинстве случаев, я могу ограничиться сарказмом, — ответил я. — Это мне нравится и, насколько я мог заметить, не приносит ни вреда, ни пользы кому бы то ни было.

— Я пришлю вам мальчика, — сказала мисс Дженни. Я поблагодарил ее и затем заявил:

— Теперь мы дошли до осла.

— Натаниеля, — объяснила мисс Дженни в ответ на вопросительный взгляд отца. — Он нам лишний.

— Дженни, — авторитетным тоном заговорил Сен-Ленар. — Я требую честности…

— Я и хочу быть честной, — ответила мисс Дженни обиженно.

— Дочь моя, Вероника, — начал я, — дала мне понять, что, если я куплю ей этого осла, это будет для нее началом новой и лучшей жизни. Я вообще мало доверяю разным условиям, но кто знает. Обстоятельства, под влиянием которых происходят изменения в человеческом характере, неуловимы и неожиданны. Но, как-никак, не следует пренебрегать случаем. А кроме того, мне пришло в голову, что осел может быть полезен в саду.

— Он жил на моем иждивении больше двух лет, и я не вижу, чтоб он внес какое-либо нравственное улучшение в мою семью, — заявил Сен-Леонар. — Какое влияние он может иметь на ваших детей, я, конечно, не знаю. Но если вы ожидаете от него пользы в саду…

— Он возит тележку, — прервала мисс Дженни.

— Пока около него идет кто-нибудь и кормит морковью. Мы пробовали привязывать морковь на шест так, чтобы он не мог достать ее. Выходит прекрасно на картинке, а нашего осла заставляет брыкаться. Ты очень хорошо знаешь это, — продолжал он, с возрастающим негодованием обращаясь к дочери. — В последний раз, как мать ездила с ним, она истратила всю свою морковь по пути туда, а назад пришлось и его и тележку тащить на буксире за тачкой.

Мы дошли до двора. Натаниель стоял, наполовину высунувшись из двери своего стойла. Мне бросилось в глаза какое-то сходство между ослом и самой Вероникой; на его морде как будто выражалась покорность судьбе, непонятой, страдающей добродетели; в глазах читалось то же задумчивое, печальное выражение, с которым Вероника стоит у окна, смотря на алый закат, между тем как ее зовут откуда-то издали, чтоб она убрала свои вещи.

Мисс Дженни, нагнувшись к ослу, попросила его поцеловать себя. Он исполнил просьбу, но с нежным укоризненным взглядом, как бы говорившим: «Зачем призывать меня обратно на землю».

Этим он окончательно покорил мое сердце. Напрасно я сначала нашел мисс Дженни некрасивой. Она обладает тем типом красоты, который ускользает от внимания благодаря собственному совершенству. Только эксцентричное, негармоничное привлекает на себя в толпе блуждающий взор. К гармонии надо привыкнуть.

— Мне кажется, этого осла можно бы научить всему, — сказала мисс Дженни, отирая глаза.

Очевидно, она считала согласие поцеловать себя признаком особенной сообразительности.

— Можно научить всему, только не работать, — дополнил отец. — Вот что я вам скажу: если вы возьмете этого осла от меня и обещаете не возвращать мне его, я отдам его вам.

— Даром? — с грустным предчувствием спросила мисс Дженни.

— Даром, — подтвердил отец. — И если я могу иметь голос, то прибавлю также тележку.

Мисс Дженни вздохнула и пожала плечами. Было решено, что Гопкинс на другой день передаст Натаниеля в мое владение. По-видимому, Гопкинс был единственным человеком на ферме, обладавшим секретом заставить осла идти.

— Не знаю как, но он умеет справляться с ним, — сказал Сер-Леонар.

— Ну, теперь остается только Дик… — начал я.

— Молодой человек, которого я видел вчера? — спросил Сен-Леонар. — Красивый молодой человек.

— Он славный малый, — сказал я. — Я, кажется, не знаю мальчика добрее; и не глуп, когда научишься понимать его. В нем есть один только недостаток: я не могу его заставить работать.

Мисс Дженни улыбнулась. Я спросил ее, почему.

— Я только думаю о большом сходстве между ним и Натаниелем.

Правда, сходство существовало. Только я не подумал о нем.

— Ошибка в таких случаях с нашей стороны, — сказал Сен-Леонар. — Мы предполагаем, что в каждом мальчике живет дух профессора, и каждая девушка — природный музыкальный талант. Мы заставляем сыновей рыться в греческих и латинских классиках, а девочек засаживаем за рояль. В девяти случаях из десяти получается только потеря времени. Меня отправили в Кэмбридж и там называли лентяем. Между тем я вовсе не был ленив. Только у меня не было никакой охоты к сухой книжной премудрости. Мне хотелось быть сельским хозяином. Если бы способных молодых людей обучали сельскому хозяйству как науке, это приносило бы доход. Во имя здравого смысла…

— Я склонен согласиться с вами, — прервал я его. — Я больше желал бы, чтоб из Дика вышел хороший фермер, чем третьестепенный адвокат. Сельское хозяйство, по-видимому, интересует его. У него еще десять недель впереди до возвращения в Кэмбридж: время, достаточное для опыта. Не примете ли вы его учеником?

Сен-Леонар схватился руками за голову и крепко держал ее.

— Если я соглашусь, я должен поступить честно, — сказал он.

Снова я увидал в глазах мисс Дженни то же выражение разочарования.

— Мне кажется, пришла моя очередь быть честным, — сказал я. — Я получил осла даром; но за Дика я хочу платить. Вас ждут в сарае. Мы уговоримся с мисс Дженни.

Он взглянул на нас обоих подозрительно.

— Обещаю быть честной, — со смехом заявила мисс Дженни.

— Если вы назначите цену, превышающую мое умение, я отошлю его обратно, — заявил Сен-Леонар. — Моя теория…

Он споткнулся о свинью, которой по расписанию не полагалось быть здесь в это время. Оба удалились поспешно — свинья впереди, он за ней — и оба крича.

Мисс Дженни сказала мне, что покажет мне кратчайшую дорогу через поле, и мы переговорим по пути. С минуту мы шли молча.

— Не думайте, — начала она, — что я люблю вмешиваться во все дела. Мне это даже бывает тяжело. Но ведь надо же кому-нибудь взять такие дела на себя, а бедный папа…

— Сколько вам лет? — спросил я.

— Будет двадцать.

— Я полагал, что вы старше.

— Многие так думают.

— Моя дочь Робина вам ровесница по годам. А Дику идет двадцать первый. Надеюсь, вы сойдетесь с ними. Оба не глупы. Это проявляется по временам и удивляет меня. Веронике будет девять. Что из нее выйдет, я еще не знаю. Иногда кажется, будто у нее прекрасный характер, а затем она на долгое время будто совершенно изменяется. Мамочка — мы почему-то все зовем ее «мамочкой» — приедет, когда дела здесь наладятся. Она не любит, чтоб ее считали болезненной, и если ей попадается под руки какая-нибудь работа, а мы за ней не присматриваем, то она работает во всю и утомляется.

— Я рада, что мы будем соседями — сказала мисс Дженни. — Нас всех десять человек детей. Отца вы, наверное, полюбите — все умные люди любят отца… Мама принимает по пятницам. Конечно, это единственный день, когда никто к нам не заглядывает.

Она засмеялась.

Облако между нами рассеялось.

— Гости приезжают в другие дни и застают нас очень запросто. В пятницу после обеда мы принаряжаемся, никто не показывается, и мы съедаем пирожки одни. Это сердит маму. Вы, может быть, постараетесь запомнить пятницу.

Я записал.

— А я старшая, — продолжала она, — как вам уже, вероятно, объяснил отец. За мной следуют Гарри и Джек; но Джек в Канаде, а Гарри умер. Таким образом между мною и другими теперь промежуток. Берти — двенадцать, а Теду — одиннадцать; они теперь как раз дома на вакации. Салли — восемь, а потом идут близнецы. Вообще люди не верят рассказам о близнецах, но я убеждена, что не приходится преувеличивать. Им всего шесть лет, но они такие бедовые, что трудно вообразить себе. Один мальчик, другая девочка.

Они постоянно меняются платьем, и мы никогда не знаем, кто из них Уинни, а кто Уилфрид.

Уилфрида укладывают в постель за то, что Уинни не учила гаммы, а Уинни заставляют принимать слабительное, потому что Уилфрид наелся сырого крыжовника.

Весной у Уинни была корь.

Когда доктор приехал на пятый день, он остался очень доволен и сказал, что еще ни разу ему не удавалось вылечить болезнь так скоро, и что нет причины держать Уинни дольше в постели. У нас были подозрения, и они оказались справедливы.

Уинни спряталась в шкаф, завернувшись в одеяло. Им дела нет до того, какое они причиняют беспокойство всем, лишь бы им была забава.

Единственный способ управляться с ними, когда поймаешь их на месте преступления, — это разделить им наказание поровну, а затем предоставить свести счеты между собой.

Эльджи четыре года; до прошлого года его все звали «бэби». Теперь, конечно, это уже не подходит к нему, но прозвание так и осталось за ним, несмотря на все его протесты.

На днях отец крикнул ему:

— Бэби, принеси мне гетры!

Он направился прямо к детской кроватке и разбудил нашего меньшего. Я была как раз за дверью и слышу, как он говорит: — Вставай, снеси папе гетры. Разве не слышишь — он зовет тебя?

Потешный мальчуган. На прошлой неделе отец взял его в Оксфорд. Он мал для своих лет. Контролер только мельком взглянул на него и так, для формы, спросил, нет ли ему уже трех лет.

И не успел отец ответить, как Эльджи заявил:

— Надо быть честным, — любимая фраза отца — мне четыре.

— Как вы смотрите на переход вашего отца от маклерства, дававшего крупный доход, к сельскому хозяйству, менее прибыльному?

— Может быть, то было эгоизмом с моей стороны, — отвечала она, — но ведь я его поддерживала в этом намерении. Я нахожу унизительным заниматься такой работой, которая никому не приносит блага.

Я терпеть не могу торговаться, но люблю сельское хозяйство. Конечно, это значит, что я могу сделать себе только одно вечернее платье в год, да и то должна сшить сама. Но будь их у меня дюжина, я всегда предпочитала бы то, которое, как мне кажется, более идет ко мне. Что же касается детей, они здоровы, как молодые дикари, и все необходимое для своего счастья находят на дворе. Мальчики не хотят поступать в колледж, но ввиду того, что им придется самим зарабатывать себе пропитание, это, может быть, и хорошо. Только бедная мама всем этим сокрушается.

Она снова засмеялась.

— Ее любимая прогулка — к дому, где живут работники. На днях она вернулась домой в большом волнении; она слышала, что есть план построить для каждой женатой пары отдельный дом. Она уверена, что это окончательно разорит отца и ее.

— Ну, а вы, как участница в предприятии, надеетесь, что ферма окупит себя? — спросил я.

— О да, наверное, — ответила она. — И теперь уже окупается. Мы живем ею и живем, не отказывая себе. Конечно, я понимаю маму, когда на руках семеро ребят, которых надо вырастить. И не одно это… — Она вдруг оборвалась, но затем продолжала со смехом: — Впрочем, вы теперь уже достаточно знакомы нам. — Папа очень любит эксперименты, а женщины вообще ненавидят их.

В прошедшем году у папы явилась фантазия ходить босиком. Конечно, это здоровее.

Но когда дети все утро пробегают по двору босиком, не особенно приятно их присутствие в таком виде за завтраком. Нельзя их вечно отмывать.

Папа так непрактичен. Он сердился на маму и меня, что мы не хотим ходить с босыми ногами. А как смешон босой мужчина…

Нынешним летом пошла мода на короткие волосы; а у Салли были такие прекрасные косы. На будущий год появятся на сцену деревянные башмаки и тюрбаны — одним словом, что-нибудь такое, что придает нам вид, будто мы члены какой-то бродячей труппы.

По понедельникам и четвергам мы говорим по-французски. У нас француженка-бонна, и это дни недели, когда она не понимает слова, обращенного к ней. Из нас также никто не понимает папу, и это раздражает его. Он не хочет сказать по-английски; записывает, что хотел сказать, чтобы объяснить нам во вторник или в пятницу, затем, конечно, забывает и удивляется, почему мы не исполняем его приказаний. Он премилый человек. Когда думаешь о нем как о большом мальчике, находишь его прелестным; и будь он действительно большим мальчиком, я бы иной раз встряхнула его и, думаю, было бы на пользу.

Она снова засмеялась.

Мне хотелось, чтобы она продолжала свой разговор: так очарователен был ее смех. Но мы вышли на дорогу, и мисс Дженни сказала, что ей пора вернуться: у нее много дела впереди.

— Однако мы еще не условились насчет Дика, — напомнил я ей.

— Он понравился маме, — сказала она.

— Если б Дик мог прокормить себя тем, что нравится людям, я бы не так тревожился о будущности своего лентяя.

— Он обещает усердно работать, если вы позволите ему заняться сельским хозяйством, — сказала мисс Дженни.

— Вы говорили с ним? — спросил я.

Она подтвердила.

— Он примется за дело хорошо: я знаю его, — сказал я, — но через месяц работа надоест ему, и он станет просить другого дела.

— Он весьма много потеряет в моем мнении, если это случится, — заметила она.

— Я передам ему ваши слова; может быть, они помогут. Неприятно потерять в глазах другого человека.

— Нет. лучше не передавайте ему этого. Скажите, что он потеряет во мнении отца. Я знаю, он понравится папе.

— Я скажу, что он потеряет во мнении всех нас, — предложил я.

Она согласилась, и мы расстались.

Когда она ушла, я вспомнил, что мы так и не договорились.

Дик встретил меня недалеко от дома.

— Я устроил твое дело, — сказал я ему.

— Очень мило с твоей стороны, — ответил он.

— Но помни: условие, чтобы ты серьезно отнесся к делу и работал усердно. Иначе, говорю тебе прямо, ты много потеряешь в моем мнении.

— Хорошо, правитель, — ответил он шутливо. — Не волнуйся.

— И в глазах мистера Сен-Леонара ты тоже потеряешь. Он составил о тебе высокое мнение. Не подавай ему повода изменить его.

— Ничего, мы с ним поладим. Не правда ли, славный старик?

— И мисс Дженни тоже изменит свое мнение о тебе, — закончил я.

— Она это сказала? — спросил он.

— Упомянула при случае, — объяснил я. — Впрочем… я только теперь вспомнил об этом: просила не говорить тебе. Она желала, чтоб я дал тебе понять, что ты потеряешь в мнении ее отца.

Дик шел рядом со мной некоторое время молча.

— Мне жаль, что я огорчал тебя, папа, — сказал он наконец.

— Я рад, что ты сознаешь это, — ответил я.

— Я теперь начну новую страницу в своей жизни, — сказал он. — Я стану усердно работать.

— Со временем, — ответил я.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.