МАЗУРКЕВИЧ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МАЗУРКЕВИЧ

Театр ушел в отпуск. А осенью богатый на события 1977 год преподнес мне самый главный сюрприз. Не знаю даже, как про это писать. Словом, я влюбился.

Мне стукнуло сорок лет, у меня была успешная карьера в театре, семья, дочь, которую я очень любил, налаженный быт. И все это в один момент полетело к чертовой матери. Ее звали Ира, фамилия Мазуркевич – молодая актриса, приглашенная Владимировым из горьковского театрального училища. Ей было девятнадцать лет. Я ругал себя последними словами, уговаривал, что это временно, что это, как скарлатина, – надо переболеть ею и все. Что в конце концов я смешон, и надежд на какую-нибудь взаимность у меня нет и быть не может.

«Посмотри на себя. Посмотри честно: ты стар, коротконог, у тебя просвечивает лысина. Ты ей годишься в отцы. Куда ты лезешь со свиным рылом в калашный ряд?» – говорил я себе, со всем этим соглашался, обещал себе остепениться и оставить эти глупости. Но, как только кончался спектакль, в котором мы оба были заняты, я быстро разгримировывался, перебегал на другую сторону улицы и, прячась за припаркованные машины, ждал, когда она выйдет из театра.

«Что ты делаешь, придурок? – начинала кричать моя трезвая половина. – Видишь, ее ждут, у нее муж. Не мучь себя. Не будь смешным».

Моя другая половина молчала. А сам я, как загипнотизированный, шел следом. Зачем, куда – я сам не знал. Так продолжалось месяца два. Спектакль, который мы вместе выпустили, назывался «Именем земли и солнца» по пьесе Иона Друцэ. Я играл школьного учителя, а Ира школьницу. Она оказалась не по годам хваткой, профессиональной, пластичной и очень заразительной артисткой. Я замечал, как вокруг нее стали вить хороводы наши местные ловеласы, и хорошего настроения это мне не добавляло. Но тут произошло то, во что я сам боялся поверить.

Заболела Галя Никулина, наша очень хорошая артистка, и Иру срочно ввели на ее роль в «Интервью в Буэнос-Айресе». Поскольку все произошло сверхнеожиданно – в день открытия сезона, как раз после того, как мы вернулись из отпуска после поездки в Париж, то только утром Ире вручили роль, довольно объемистую, а вечером она уже играла. Причем, ни разу не сбилась с текста, не пропустила ни одной мизансцены и, мало того, умудрилась еще что-то сыграть. Это особенно удивительно, потому что в таких вводах артист думает только о том, чтобы никого не задеть, проговорить все слова и никому не помешать. Владимиров, Алиса, Боярский – все шумно ее поздравляли, хвалили и устроили импровизированный банкет в ее честь. И вот на этом банкете, когда все уже хорошо выпили, кто-то и говорит – вот, дескать, молодая Мазуркевич играет хорошо, с полной отдачей, а Равикович стал халтурить. Причем это было сказано в шутку. И тут вскакивает Ира и произносит горячий монолог в мою защиту. Потом, совершенно неожиданно, на глазах у нее наворачиваются слезы, и она, умолкнув, садится. Что-то в ее волнении было не так. Как-то чересчур она за меня переживает для простого товарища по работе. Где-то у меня екнуло. Шевельнулась мысль – а вдруг? На этом я себя заткнул, не стал фантазировать дальше. Но «осадок», как говорится, остался.

Я очень хорошо, в деталях, помню Старый Новый год. Семьдесят восьмой. Мы по традиции отмечали его в театре. Я пригласил Иру на танец, потом на следующий, а потом уже не приглашал, потому что было некогда – мы танцевали под любую музыку и не умолкая разговаривали. Тогда я и признался Ире, что вот, мол, я, старый дурак, ничего не могу с собой поделать, хотя и понимаю, что с моей стороны – это большая глупость и самонадеянность. Ира мне ответила что-то вроде:

– А я давно это знаю, Анатолий Юрьевич. Я видела, как вы часто дежурите напротив театра. И не так уж это глупо с вашей стороны.

Такое у нас произошло объяснение. И вот уже почти тридцать лет мы вместе. Я считаю себя очень везучим человеком. Думаю, что если бы в моей жизни не было больше ничего, кроме встречи с Ирой, я бы все равно считал свою жизнь удавшейся.

Хотя начало нашей совместной жизни складывалось совсем не просто.

Для меня уход из семьи был мучительным. Лена, с которой я прожил двадцать лет, очень тяжело переживала мой уход, и я чувствовал свою вину перед ней. Я знал, что причиняю ей боль, но иначе не мог. Но еще тяжелее было объяснить дочери, почему я ухожу из дома. Что тут можно объяснить? Ей было одиннадцать лет, ей понятно только одно – папа с ней больше не живет. К моему счастью, Лена не запретила мне видеться с Машей, и мы часто встречались, разговаривали. Я ей рассказывал о театре, о ролях, о зверях, о жизни. И эта наша связь не прерывалась никогда. И сейчас, когда прошло столько лет, и она сама уже мать двоих детей, мы часто видимся. И каждый день перезваниваемся по телефону.

Квартирный вопрос тоже нуждался в ответе. В самом деле, где жить? Конечно, Ира как молодой специалист имела право на комнату. Но пока-то она жила в общежитии. Когда я туда впервые заглянул, обстановка там была классически спартанская. На стене на трех гвоздях висели все три Ирины платья. На полу лежал матрас, рядом с ним примостился небольшой чемодан. У входа стояли босоножки. А с потолка свисал провод с лампочкой. Стола и стульев в комнате не было, их заменяли коробки с книгами. Здесь можно было только лежать, что я и сделал. Лежа, я смотрел на тусклую лампочку над собой, и в голову все время лезла Воронья Слободка из «Двенадцати стульев».

– Нет, надо повесить хоть какую-нибудь люстру, – сказал я Ире, лежащей рядом.

– Зачем? – сказала она. – Получим комнату, там и повесим.

«Повешу сам», – решил я, но смолчал.

Я принес из гримерной проволочную корзину для мусора, одел ее на лампочку, а сверху накинул Ирину шелковую косынку – получился абажур. И провисел он, пока Ира не получила комнату на Гороховой улице.

Комната была небольшая, поэтому нашу свадьбу мы устроили в квартире Алисы Фрейндлих. Она тогда уже жила одна, без Владимирова, и сама нас позвала. Веселой нашу свадьбу не назовешь. Ира приревновала меня к одной пожилой даме, Норе Райхштейн – режиссеру нашего театра, которой я поцеловал руку, и проплакала часа два, запершись в ванной.

А еще нам подарили две коричневые натуральные козьи шкуры, как накидки для кресел. На обратной стороне, то есть на мездре, все присутствующие оставили свои автографы. Шкуры были красивые, но воняли, «как десять тысяч братьев». Гриша Турчин клялся, что через день запах выветрится, что просто это очень свежие шкуры дикой алтайской козы, занесенной в Красную книгу. Но, видимо, эти козы были все-таки козлами. И что мы потом ни делали с ними (держали целую зиму на балконе, поливали дезодорантами) – запах только усиливался. В результате, мы их спустя лет пять выбросили.

Так вот, первое время, когда мы еще встречались тайно от всех, нашим убежищем был трамвай № 28. Он останавливался недалеко от театра, и днем или вечером после спектакля мы в него садились и ехали до самого кольца. Стояли морозы, и я видел, что Ира мерзнет в своем демисезонном пальтишке невнятного темного цвета. Я смотрел на ее лицо, на посиневший от холода нос, и она казалась мне совсем девчонкой.

– Ира, давай купим тебе какую-нибудь куртку.

– Нет-нет, мне совсем не холодно.

Я рассказывал ей про себя, она – про себя. Я узнал, что родилась она в Белоруссии, в Мозыре – городе, где жила когда-то семья моего отца. Мне показалось это каким-то хорошим знаком. Что в пятнадцать лет после восьмого класса уехала учиться в Горьковское театральное училище. Что она уже снялась в двух фильмах: «Чудо с косичками» про Ольгу Корбут и «Сказ про то, как царь Петр Арапа женил». Я не видел ни того ни другого. Что она во время съемок подружилась с Высоцким и пересмотрела весь репертуар Таганки. Что семья ее сейчас живет в Минске, и у нее есть два брата, но она старшая.

– А Высоцкий тебя клеил?

– Я ему нравилась.

– А он тебе?

– Нравился, но не в том смысле, в каком ты думаешь. Он был для меня просто хорошим партнером, замечательным артистом, старшим товарищем. Он мне много помогал на площадке. По-моему, ему нравилось, что я такая дремучая, и до знакомства с ним ничего о нем не слышала. Я бывала у него дома, он давал читать мне разные книжки и даже подарил сборник стихов Цветаевой.

– Почему не свои?

– А я очень люблю Цветаеву и переписывала в тетрадь все, что можно было в Горьком в читальном зале достать. А у него стояли коробки с книгами, изданными в Париже.

– А как же муж? – не удержался я, ставя себя на место ее парня и ревнуя.

– Вы дурак, Анатолий Юрьевич, – сказала Ира, переходя на вы. – При чем здесь Рома? Я же не спала с Высоцким!

Ира приходила каждый вечер, когда я играл свои спектакли. И поскольку свободных мест в зале не было, она стояла у входных дверей и, прячась за портьерой, смотрела, как я играю. Мне это, честно говоря, мешало. Я невольно очень старался, и от этого появлялся некоторый зажим. Кроме этого я очень стеснялся своей лысины и тщательно укладывал оставшиеся волосы так, чтобы они хоть как-то ее прикрывали. Но все мои роли были страшно суматошные, и через секунду вся эта конструкция разлеталась в разные стороны. И вот я бегал по сцене, все время приглаживая волосы и придерживая их рукой.

– Равик, – такую кличку дала мне Ира, – ты должен коротко постричься. Ты думаешь, что от того, что ты все время держишь руку на голове, не видно, что ты лысый? Очень даже видно. Даже наоборот: все время думаешь, что у него там на голове, отчего он там руку держит.

В общем, она меня постригла почти под «ноль», и с тех пор я гордо ношу теперь уже почти голый череп.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.