4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

10 июня, прибыв в Ставрополь, Лермонтов расположился в гостинице Найтаки, привел себя в порядок и вышел к общему столу. Тут оказалось довольно много офицеров, приехавших из разных полков. Были и знакомые — Жерве, Фредерикс, Глебов, Александр Долгорукий, Сергей Трубецкой... В городе он нашел Монго. В Ставрополе толклась масса «охотников» — готовился большой поход против Шамиля. Среди этих охотников, по большей части петербургских гвардейцев, был брат сослуживца Лермонтова по лейб-гвардии Гусарскому полку Иосифа Ламберта Карл — кавалергард, только что вернувшийся из путешествия по Испании и Алжиру. Ламберт нанимал в городе квартиру — он пригласил Лермонтова жить у него.

Офицеры были заняты приготовлением экипировки и оружия, поисками хороших лошадей — всякий из них надеялся отличиться в сражениях, и никто не думал о возможной гибели... А Лермонтову нужно было ехать в Тифлис, где располагался штаб Тенгинского полка (он был назначен в полк командиром взвода 12-й мушкетерской роты). Однако обстоятельства сложились так, что Лермонтов в Тифлис не поехал, а остался в качестве штабного офицера при командующем — генерал-адъютанте Павле Христофоровиче Граббе, который сменил на этом посту покойного Вельяминова. Дело в том, что Лермонтов, приехав вместе с подполковником Реми в Новочеркасск, три дня прогостил у бывшего командира лейб-гвардии Гусарского полка, а теперь наказного атамана Войска Донского Михаила Григорьевича Хомутова. От него он узнал о предстоящей экспедиции против горцев и получил совет попроситься в действующий отряд. В письме к Граббе Хомутов просил о содействии Лермонтову в этом. Граббе зачислил Лермонтова в штабные адъютанты и назначил наблюдающим в предстоящий поход. Ссыльным и наказанным Лермонтов себя не чувствовал — слишком много было здесь людей, приехавших по доброй воле — кто за чинами, кто за крестами, кто за тем и другим, а иные и за романтикой.

«Завтра я еду в действующий отряд, на левый фланг, — пишет Лермонтов 17 июня Алексею Лопухину, — в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать к тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк!.. Я здесь, в Ставрополе, уже с неделю...» «Ужасно я устал и слаб... — кончает он письмо. — Ужасно устал... Жарко... Уф! — Лермонтов».

Тенгинский полк действовал тогда на правом фланге Линии — по Черноморью. Совсем недавно — в феврале и марте этого 1841 года — русские войска потерпели там ряд неудач. Взяты были горцами Лазаревская, Вельяминовская и Михайловская крепости (в последней солдат Архип Осипов совершил подвиг, взорвав пороховой погреб в то время, как горцы проникли в форт). Из прочих крепостей порой трудно было высунуться — горцы держали их в непрерывной осаде. Но на левом фланге, в Чечне, опасность для русских была еще большей, — здесь к лету 1840 года Шамиль сосредоточил огромные силы, заставив и мирные аулы изменить царю. Он вторгся в Аварию, занял все переправы по Сулаку и Сунже и готовился к нападению на Грозную, куда весь июнь подтягивались казачьи, пехотные и артиллерийские части. Начальник 20-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Галафеев был назначен командиром большого отряда, который должен будет выступить из Грозной навстречу горцам. Все это время мюриды Шамиля Ташав-хаджи и Ахверды-Магома тревожили русских малыми набегами.

Грозная, в которой Лермонтов побывал в 1837 году, была все так же невзрачна — невысокий, полуосыпавшийся вал, через который бесцеремонно протоптаны тропинки, заросший бурьяном ров, две чугунные пушки, обращенные к мосту через Сунжу в сторону гор, дом начальника, низенькие казармы, еврейская слободка за валом (кучка мазанок), населенная торговцами... сады, огороды...

Лермонтов приехал в самый разгар подготовки к походу. На берегу Сунжи стояло множество палаток; пехота, казаки с лошадьми, артиллеристы возле пушек — все двигалось, шумело... Нагружались повозки, чистились орудия. Время от времени группы казаков с пиками отправлялись через мост к Ханкальскому ущелью для разведки. Днем нещадно палило солнце, и по молчаливому согласию начальства и офицеры и нижние чины позволяли себе вольность в одежде — у кого грудь нараспашку, кто в черкеске, кто в одной рубахе. У большинства офицеров отогнуты стоячие воротники, все они в белых полотняных фуражках... В крепости Лермонтов познакомился с Львом Сергеевичем Пушкиным, братом поэта, штабс-капитаном Нижегородского драгунского полка, и с декабристом Владимиром Лихаревым, рядовым Тенгинского пехотного полка. По вечерам офицеры собирались в доме командира отряда генерал-лейтенанта Аполлона Васильевича Галафеева, где ужин сопровождался шумной беседой.

В конце июня Лермонтов раза два выезжал из Грозной в крепость Герзель-аул на Аксае и по дороге попадал в мелкие стычки с горцами. В Герзель-ауле он нашел Мартынова, командовавшего здесь ротой гребенских казаков. Казаки постоянно тревожили горцев, выгоняя их из аулов и вытаптывая конями посевы... Встреча старых друзей была весьма сердечной.

2 июля стало известно, что Шамиль взял долго не дававшийся ему большой аул Черкей, укрепился там и стал готовиться к захвату всего Северного Дагестана. Галафеев решил немедленно выступить в Чечню и уничтожать аулы, чтобы отвлечь из армии Шамиля жителей этих аулов для защиты своих семей. А потом двинуться и на самого имама. 6 июля на рассвете отряд потянулся через мост — полторы тысячи донских и моздокских казаков, около семи батальонов пехоты и четырнадцать пушек. Через Ханкальское ущелье вышли к аулу Большой Чечен, и тут началось жестокое и бессмысленное марсово действо, такое, каким Мартынов занимался вокруг Герзель-аула. После небольшой перестрелки и бегства стариков, женщин и детей Большой Чечен был сожжен, сады вырублены, и на поля, где созревал хлеб, были посланы казаки. Вечером остановились в ауле Дуду-Юрт и утром, уничтожив его, двинулись дальше и сожгли еще несколько аулов. Основная часть чеченцев была у Шамиля, поэтому сопротивление оказывали лишь очень небольшие группы, которые не могли помешать разорению своего края. Мрачный, черный след оставлял за собой в горах русский отряд.

Двигаясь дальше, Галафеев приказывал жечь всякое, даже самое маленькое селение, а казаки все время продвигались не по дороге, а по полям, вытаптывая и сжигая все, что можно. Горцев постепенно становилось все больше. Они и в самом деле покинули Шамиля и время от времени толпами выбегали из леса и завязывали перестрелку. 8 июля в Гойтинском лесу отряд наткнулся уже на мощные завалы из бревен, из-за которых его встретил свинцовый ураган. Завалы эти были — не без труда — взяты в штыки. Затем были сожжены аулы Гойты, Чонгурой-Юрт. После ночевки в Урус-Мартане уничтожили и его, не забыв, конечно, о посевах и садах. 10-го сожгли еще ряд аулов — Чурик-Рошня, Пешхой-Рошня, Гажи-Рошня и Гехи (после ночевки в нем). 11-го направились к Гехинскому лесу. Он темной, зловещей стеной обступил узкую дорогу. Тут горцы начали сильно тревожить отряд, пытаясь отрезать обоз, с ужасным криком совершая нападения и стреляя из-за деревьев. Их пришлось отогнать выстрелами из орудий. И снова завалы, которые ничем не возьмешь, кроме штыков. Падают солдаты... Убито несколько офицеров...

Становилось ясно, что впереди собирается туча, — горцы готовят большое сражение. Наконец в лесу появился большой просвет — целое поле, — за ним речка, а на другом берегу снова лес. Поле казалось чистым, неприятеля не было видно. И тут генерал Галафеев совершил ошибку: начал действовать, не разведав местности. Сразу, с ходу он приказал двум батальонам Куринского полка занять лес по сторонам дороги, чтобы двинуть обоз. «Но лишь только артиллерия, — пишет историк кавказских войн А. Юров, — выехавши за стрелками, начала сниматься с передков, как орудия и цепь были засыпаны пулями. Мгновенно три батальона куринцев бросились в опушку... Добежав до леса, куринцы неожиданно наткнулись на отвесный овраг, увенчанный грозными завалами, откуда летели пули, поражая наших егерей на выбор... Подсаживая друг друга, куринцы, по грудь в воде, перебрались через овраг, одновременно вскочили на завалы по обе стороны дороги и сошлись лицом к лицу с чеченцами; огонь умолк, и началась работа штыком и кинжалом. Схватка продолжалась недолго; неприятель не мог устоять против егерей, лихих мастеров в лесном бою, и высыпал на поляну на левом берегу реки, но картечь снова их вогнала обратно».

В лесу куринцы и мингрельцы продолжали свою лихую работу... Но масса горцев была столь велика, что отдельные их партии прорывались к обозу и даже напали на свиту генерала Галафеева. Несколько раз на протяжении битвы оказывалась в опасности артиллерия отряда. «Если лесной бой вообще принадлежит к числу труднейших операций на войне, — продолжает Юров, — то картина боя в вековом чеченском лесу поистине ужасна. Здесь управление войсками невозможно... Едва разорвется цепь, как, точно из-под земли, вырастали сотни шашек и кинжалов и чеченцы с потрясающим даже привычные натуры гиком бросались вперед. Хороший отпор — и всё снова исчезает, только пули градом сыплются в наши ряды. Горе, если солдаты терялись или падали духом: ни один из них не выносил своих костей из лесной трущобы».

Это было грандиозное побоище — в лесу, в речке Валерик, текущей в отвесных берегах, на опушке остались сотни убитых — чеченцев втрое больше, чем русских... Во время сражения Лермонтов имел задачу наблюдать за действиями передовой колонны — он вместе с нею ворвался в завалы и потом передавал приказания Галафеева командирам, действовавшим в лесу, скача туда и обратно под пулями и участвуя в стычках по пути. Александр Долгорукий и Карл Ламберт выполняли такое же поручение, как и Лермонтов. Фредерикс и Трубецкой сражались во главе левой штурмовой колонны. В первых рядах правой шли в бой Жерве и Столыпин-Монго. Сергей Трубецкой был тяжело ранен в шею. Глебов — в ключицу. Уже на исходе дела убит был декабрист Лихарев — за Валериком, на выходе из леса. Остатки чеченцев продолжали стрелять из-за деревьев, и нужно было быть начеку. Лермонтов шел с Лихаревым, беседуя о Канте и Гегеле и в пылу спора неосторожно останавливаясь. В одну из таких остановок Лихарев был убит пулей в спину навылет.

«Должно отдать также справедливость чеченцам, — писалось в «Журнале военных действий» от лица генерала Галафеева, — они исполнили все, чтобы сделать успех наш сомнительным; выбор места, которое они укрепляли завалами в продолжение трех суток, неслыханный дотоле сбор в Чечне, в котором были мечиковцы, жители Большой и Малой Чечни, бежавших Надтеречных и всех Сунженских деревень, с каждого двора по одному человеку, удивительное хладнокровие, с которым они подпустили нас на самый верный выстрел, неожиданность для нижних чинов этой встречи — все это вместе могло бы поколебать твердость солдата и ручаться им за успех, в котором они не сомневались. Но эти солдаты были те самые герои, которые не раз проходили по скалам Кавказа, эти солдаты были ведомы теми же офицерами, которые всегда подавали им благородный пример редкого самоотвержения, и чеченцы, невзирая на свое отчаянное сопротивление, были разбиты. Они в сем деле оставили на месте боя до 150 тел и множество оружия всякого рода. Потери с нашей стороны в этот день состояли из убитых 6 обер-офицеров, 63 нижних чинов; раненых: двух штаб-офицеров, 15 обер-офицеров и 198 нижних чинов; контуженных: 4 обер-офицеров и 46 нижних чинов; без вести пропавших: 1 обер-офицер и 7 человек нижних чинов; 29 убитых и 42 раненых лошадей. По переходе через речку Валерик, войска следовали далее по направлению к деревне Ачхой, не будучи обеспокоиваемы более неприятелями. Прибыв к речке Натахи, я расположил отряд лагерем по обоим берегам речки. Тут я узнал от взятой в плен женщины, что чеченцы имели полную надежду воспрепятствовать переходу отряда через реку Валерик и что поэтому еще многие семейства находились до самого появления наших войск на полевых работах».

На следующий день, 12-го, остановились в поле на продолжительную дневку — нужно было похоронить убитых. Лермонтов зарисовал акварелью эту сцену в своем альбоме. Там же сделал несколько набросков бывшего при Валерике сражения. Лекари хлопотали около раненых — слышались стоны. Сколько жертв с той и другой стороны! И чего этим достигли? Ничего... Прошли по чужой земле, и вот сейчас начнется возвращение домой. Ничего не завоевали, никого не покорили, скорее наоборот — еще сильнее ожесточили в стремлении к свободе. В этот же день поднялась вдали пыль, послышалась песня... Появились казаки с пиками, затем пехота, пушки. Это был отряд генерал-майора Лабынцева, посланный на смену галафеевскому. Он также оставлял за собой пепелища и запустение. Этот отряд углубился в горы, а Галафеев, дотоптав еще оставшиеся кое-где посевы и сжегши два-три аула, при постоянной перестрелке с горцами, вернулся в Грозную.

После трехдневного отдыха и некоторого переформирования 17 июля отряд выступил в новый поход — в Северный Дагестан, которому угрожал Шамиль. Снова потянулась по пыльной дороге вдоль бурной Сунжи конница, зашагали солдаты, загремела полковая музыка. Лермонтов снова в седле. За двенадцать дней сделали 150 верст через Умахан-Юрт, Герзель-аул, Внезапную, Миатлы в Темир-хан-Шуру, куда прибыли 29 июля. Шамиль их не ждал. Он продолжал собирать горцев под знамена газавата, и на его сторону один за другим переходили горные аулы. Он угрожал еще верной русскому царю Аварии, но Галафеев не имел достаточных сил, чтобы оградить ее от него и повел прежнюю тактику разорения края, двигаясь в глубь Чечни и нигде не закрепляясь.

Лермонтов, оставаясь штабным офицером, участвовал во многих стычках, удивляя даже бывалых солдат своей храбростью. Спал он не в палатке, а вместе с солдатами на своей бурке, у костра, ел также с ними. Это не очень нравилось другим штабным офицерам, например квартирмейстеру барону Россильону. «Когда я его видел на Сулаке, — вспоминал он, — он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае».

В походе Лермонтов перестал бриться — так, небритым и в холщовой фуражке, нарисовал его в палатке Россильона барон Пален.

В начале августа отряд Галафеева через Темир-хан-Шуру, Внезапную и Герзель-аул — то есть тем же самым путем — вернулся в Грозную. Галафеев направил в Ставрополь ходатайство о награждении отличившихся офицеров, не забыв и Лермонтова. Раненые и больные офицеры были отпущены для лечения и отдыха в Пятигорск. Лермонтов поехал тоже — по случаю обострившегося ревматизма (очевидно, сказались ночевки на земле в холодные ночи). К концу августа в Пятигорске и Кисловодске оказались все товарищи Лермонтова — Монго, Трубецкой, Жерве, Ламберт, Сергей и Александр Долгорукие и еще кое-кто. Здесь уже находились Васильчиков и Григорий Гагарин, приехавшие служить в комиссии барона Гана, ревизовавшей край.

Все занялись отдыхом, картами, чтением, много рисовали. Лермонтов, Александр Долгорукий и Трубецкой как рисовальщики во многом уступали Гагарину, но все-таки он мог считать, их своими коллегами по искусству... Лермонтов часто работал вместе с Гагариным. Так как Гагарина интересовали война с горцами, военный быт, сражения, а сам он пока ничего этого не видел, то Лермонтов (а иногда Долгорукий или Трубецкой) слегка набрасывали карандашом какую-нибудь вспомнившуюся им сцену, а Гагарин, подбадриваемый их советами, придавал рисунку артистическую живость и тонко иллюминовал его акварелью... Так были сделаны несколько эпизодов из сражения при Валерике. Лермонтов пользовался случаем отработать технику своего рисунка — ведь Гагарин был мастер, он учился в Италии и Франции, среди его учителей Карл Брюллов, Орас Верне... Еще в Петербурге Лермонтов восхищался его иллюстрациями к «Тарантасу» Соллогуба, этими путевы?ми картинами из русской жизни, — Соллогуб и Гагарин вместе поехали осенью 1839 года в Казань и вернулись только в конце января 1840 года. Повесть эта и рисунки лежат у Краевского, который собирается заняться их изданием. Однако общение Лермонтова с Гагариным скоро прервалось — художник в начале сентября уехал в Петербург, рассчитывая весной вернуться на Кавказ и побывать в походе против чеченцев. Простились они в Кисловодске.

В начале сентября Лермонтов, находясь в Пятигорске, написал стихотворение о битве при Валерике, обращенное к некой светской красавице, с которой они «душою... чужды», но которую ему позабыть «было невозможно»... Это, конечно, была не Варвара Александровна и даже не Щербатова — о них он никак не мог сказать следующего:

...Но я боюся вам наскучить,

В забавах света вам смешны

Тревоги дикие войны;

Свой ум вы не привыкли мучить

Тяжелой думой о конце;

На вашем молодом лице

Следов заботы и печали

Не отыскать, и вы едва ли

Вблизи когда-нибудь видали,

Как умирают. Дай вам Бог

И не видать: иных тревог

Довольно есть. В самозабвеньи

Не лучше ль кончить жизни путь...

Этот женский образ условен; может быть, это воспоминание о тех чувствах, которые мучили его в детстве и ранней юности (об Анюте Столыпиной... Ивановой Наташе...). Тогда он еще мог обмануться:

И долго, долго вас любил,

Потом страданьем и тревогой

За дни блаженства заплатил;

Потом в раскаяньи бесплодном

Влачил я цепь тяжелых лет;

И размышлением холодным

Убил последний жизни цвет...

Это отчасти Борис Ульин — герой стихотворной повести Александра Карамзина. Очевидно, Лермонтову хотелось представить в своем стихотворении обобщенные образы, как в «Герое нашего времени». Очень может быть, что это всего лишь фрагмент большой поэмы о войне на Кавказе, первый ее краткий очерк. Поход... штыковая атака... резня в волнах Валерика... Солнце палит нещадно.

А там вдали грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной

Тянулись горы — и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он — зачем?..

Проснулась душа фаталиста — проснулась после боя. В ней поселилось отвращение к убийству, к войне. Оружие выпало из его рук... А как он сражался! Самозабвенно, горячо... Во время сражения сердце его спало.

Быть может, небеса востока

Меня с ученьем их пророка

Невольно сблизили. Притом

И жизнь всечасно кочевая,

Труды, заботы ночь и днем,

Всё, размышлению мешая,

Приводит в первобытный вид

Больную душу: сердце спит,

Простора нет воображенью...

И нет работы голове...

Взгляд на снега Казбека вернул фаталиста из сонного оцепенения к жизни, к размышлению, к Богу... Святые старцы в заоблачном монастыре Бетлеми, живущие там, может быть, со времен святой равноапостольной Нины, не вкушают пищи и молятся денно и нощно за человека... За горца, аул которого сожжен и хлеб затоптан, а семья ютится по-звериному в пещере... за солдата, забывшего о сохе и родных краях и гибнущего от пули и кинжала неизвестно ради чего. С «тяжелой думой о конце» смотрит проснувшийся фаталист на царственную главу Казбека.

...Приближалась середина сентября, а писем еще ни от кого, кроме Краевского, не было. 12-го Лермонтов пишет Алексею Лопухину: «Ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий... Не знаю, почему от бабушки ни одного письма. Не знаю, где она, в деревне или в Петербурге. Напиши, пожалуйста, видел ли ты ее в Москве». Он описал здесь «одно довольно жаркое» дело, то есть Валерикское сражение, прикинувшись азартным воякой: «Я здесь проведу до конца ноября, а потом не знаю куда отправлюсь — в Ставрополь, на Черное море или в Тифлис. Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными...» Удовольствий!.. Видно, Лопухину, как и многим, Лермонтов никогда не открывал своих настоящих мыслей, настоящего себя. Самое большое удовольствие, которое могла подарить Лермонтову война, — это смертельная пуля. Он думал об этом не шутя. Его безрассудная храбрость оправдывалась, может быть, в основном этим. С другой стороны, если ты боевой офицер и воюешь — ищи или не ищи смерти, а свое получишь. В том же стихотворении о Валерике Лермонтов описал смерть любимого солдатами капитана. Тогда же он написал «Завещание», в котором герой — все тот же тип Бориса Ульина — простого честного офицера, — смертельно ранен («навылет в грудь») и, как бывает в русских песнях, просит товарища, едущего домой («завещает» ему), передать его последние пожелания.

Ужасно мучается от раны в шею Сергей Трубецкой (пуля, едва не задев дыхательное горло, засела в тканях, и ее не решались извлечь). У Глебова разбита ключица, рука на перевязи, он желт, в лице ни кровинки. Лермонтов закрывает глаза и вспоминает душный, пахнущий порохом день, — рубашка мокра от пота, из-под фуражки текут струйки... впереди, сзади — солдаты с ружьями наперевес, и их белые рубахи темны от пота и пыли. Вот падает один солдат... другой... Но выстрелы все реже... Можно поговорить — в одном из идущих рядом солдат он узнал Лихарева, пошел рядом с ним. Заговорили. О том, что Гегель оспаривал идею Канта о вечном мире. Вечный мир по Гегелю — гниющее озеро, превращающееся в болото; нужен ветер, ураган, чтобы взбаламутить его. Гегель согласен с Шиллером, что мирная жизнь не есть высшее благо. При долгом мире нравственный организм народа застаивается, костенеет, загнивает. Нужна война, все потрясающая, освежительная война. По Гегелю Наполеон прямо спаситель человечества — какие болотища-трясины перевернул, разметал... как потянулись люди к высшей нравственности... Прав ли Гегель? Лермонтов с Гегелем не согласен. Лихарев тоже. Человек должен непрерывно совершенствоваться, не отбрасывая себя убийствами к дикому состоянию. Лихарев падает, выронив ружье...

А вот и отзвуки мирной жизни, вести из «болота». Краевский прислал «Литературную газету» за май и «Отечественные записки» за июнь и июль — там отзывы о «Герое нашего времени», о стихах. Краевский пишет, что сборник «Стихотворения» 13 августа разрешен цензурным комитетом (Никитенко не решился взять ответственность целиком на себя — все-таки автор в опале, сослан). Краевский по уши в долгах, журналу его предрекают скорый конец, но он упрямо выходит в назначенное время и — претолстыми книжками!.. «Библиотека для чтения» бранит его без устали, но, как пишет Лермонтову Краевский, «твои стихи неизменно хвалит». А вот отзыв Сенковского о Лермонтове-прозаике: «В повестях, изданных им теперь под заглавием «Герой нашего времени», он является умным наблюдателем, с положительным взглядом на предметы и с поэтическим воображением. Рассказ его превосходен; язык легок, прост и весьма приятен. Характер этого героя весьма занимателен и хорошо выдержан».

Но Белинский! Белинский!.. Он сделался как бы трубадуром и глашатаем Лермонтова, неистовым его пропагандистом. И Лермонтов видит, что его никто не любит и не понимает так глубоко, как Белинский. И как хорошо он начал — с Кавказа: «Так как сценою действия избран Кавказ, — пишет он после похвал характерам Печорина, Максима Максимыча и Грушницкого (они «принадлежат к лучшим созданиям, какими гордится наша литература»...), — то читатели и найдут в этом романе самое поэтическое и при этом самое верное изображение сей поэтической стороны, так ложно представленной в фразистых описаниях Марлинского. Г-н Лермонтов знаком с Кавказом не понаслышке, любит его со всею страстию поэта и смотрит на него не с экзальтацией), которая видит во всем одну внешность и выражает восторг криком, но с тем сосредоточенным чувством, которое проникает в сущность и глубину предмета... В стихотворении «Дары Терека» его могучая и роскошная фантазия создала апотеоз Кавказа, дав ему индивидуальную личность, поэтически олицетворив Каспия и Терек; в стихотворении «Памяти А. И. О<доевско>го» он как бы мимоходом намекает на поэтическую внешность Кавказа... В «Колыбельной казачьей песне» он поэтически воссоздал сторону жизни тех новых и удалых сынов Кавказа, без которых неполна и неопределенна его физиономия. И в этих песнях так роскошно, в таком простом величии и в такой поразительной истине является поэтический образ Кавказа, сокровенная мысль природы, которая явилась в его недвижных громадах, мысль, как бы оторвавшаяся от явления и явившаяся в новых, идеальных образах лирической поэзии. Но в «Герое нашего времени» вы видите повседневную жизнь обитателей Кавказа... Тут не одни черкесы: тут и русские войска, и посетители вод, без которых неполна физиономия Кавказа. Бывшие там удивляются непостижимой верности, с какою обрисованы у г. Лермонтова даже малейшие подробности. Юный поэт заплатил полную дань волшебной стране, поразившей лучшими, благодатнейшими впечатлениями его поэтическую душу. Кавказ был колыбелью его поэзии, так же, как он был колыбелию поэзии Пушкина, и после Пушкина никто так поэтически не отблагодарил Кавказ за дивные впечатления его девственно величавой природы, как Лермонтов».

Выпад против Марлинского Лермонтову не понравился — Марлинский не так «фразист», как кажется Белинскому, и не так чужд Лермонтову. Да и Кавказ он знал не «понаслышке»... Все остальное, в особенности о «колыбели», Лермонтов сам подсказал Белинскому в Ордонанс-гаузе, не зная, конечно, что тот об этом напишет. Да, «дивные впечатления» — это верно. Хорошо, что он начал с Кавказа.

Статья Белинского о «Герое нашего времени» сама по себе почти роман — критик писал ее под впечатлением встречи с Лермонтовым в Ордонанс-гаузе, и Печорина он поверял Лермонтовым, хотя и не отождествляя их вполне. Он как бы защищал и утверждал здесь личность самого Лермонтова... Подробный анализ, множество цитат, часто очень пространных, как бы перевоплощали «Героя...» в другую форму — в форму статьи... Но и тут Белинский не удержался и начало статьи посвятил утверждению места Лермонтова как поэта в текущей литературе. В опустевшем после Пушкина литературном мире Белинский видит только Кольцова, возле которого в последнее время вдруг «взошло новое яркое светило и тотчас оказалось звездою первой величины». Отозвавшись с большой похвалой о «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», Белинский сделал примечание: «Так как стихотворения Лермонтова скоро выйдут в свет особою книжкою, то мы и поговорим о них поподробнее в свое время и в особой статье».

Уже на следующей странице Белинский проводит некоторое сравнение Лермонтова с Пушкиным: «До Пушкина наша поэзия была по преимуществу лирическою. Пушкин недолго ограничивался лиризмом и скоро перешел к поэме, а от нее к драме. Как полный представитель духа своего времени, он также покушался на роман... Однако ж очевидно, что настоящим его родом был лиризм, стихотворная повесть (поэма) и драма, ибо его прозаические опыты далеко не равны стихотворным. Самая лучшая его повесть, «Капитанская дочка», при всех ее огромных достоинствах, не может идти ни в какое сравнение с его поэмами и драмами. Это не больше, как превосходное беллетристическое произведение с поэтическими и даже художественными частностями. Другие его повести, особенно «Повести Белкина», принадлежат исключительно к области беллетристики. Может быть, в этом заключается причина того, что и роман, так давно начатый, не был кончен. Лермонтов и в прозе является равным себе, как и в стихах, и мы уверены, что, с большим развитием его художнической деятельности, он непременно дойдет до драмы». О «Маскараде» и других драмах Лермонтова Белинский не слыхал...

Рассмотрев «Бэлу», «Максима Максимыча» и «Тамань», Белинский обратился к «Княжне Мери», которой посвятил наибольшее количество страниц в статье. Тут таинственный Печорин открылся наконец, хотя все же и не вполне. «Какой страшный человек этот Печорин! — восклицает Белинский. — Потому что его беспокойный дух требует движения, деятельность ищет пищи, сердце жаждет интересов жизни, потому должна страдать бедная девушка! «Эгоист, злодей, изверг, безнравственный человек!» — хором закричат, может быть, строгие моралисты. Ваша правда, господа; но вы-то из чего хлопочете? за что сердитесь? Право, нам кажется, вы пришли не в свое место, сели за стол, за которым вам не поставлено прибора... Не подходите слишком близко к этому человеку, не нападайте на него с такою запальчивою храбростию: он на вас взглянет, улыбнется, и вы будете осуждены, и на смущенных лицах ваших все прочтут суд ваш».

Такое понимание своего героя Лермонтов мог принять вполне. Увидел Белинский и связь Печорина с поэзией Лермонтова: «Как в характеристике современного человека, сделанной Пушкиным, выражается весь Онегин, — пишет он, — так Печорин весь в этих стихах Лермонтова:

И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови...

«Герой нашего времени» — это грустная дума о нашем времени, как и та, которою так благородно, так энергически возобновил поэт свое поэтическое поприще и из которой мы взяли эти четыре стиха». Белинский чутко уловил, что обещанной Лермонтовым «толстой тетради», где Печорин «рассказывает всю жизнь свою» (предисловие к «Журналу Печорина»), не существует. «Благодарим автора за приятное обещание, — пишет Белинский, — но сомневаемся, чтобы он его выполнил: мы крепко убеждены, что он навсегда расстался с Печориным».

...И снова — Грозная... сборы в поход. Опять должен будет сон овладеть сердцем поэта... каждый миг рука его должна быть готова на убийство. На этот раз Лермонтов прикомандирован к кавалерии. Теперь ему не избежать участия в вытаптывании еще не вытоптанных посевов, как и Мартынову, который командует в этом отряде линейными казаками. Впрочем, топчут казаки, а Лермонтов и Мартынов едут бок о бок и беседуют. Лермонтов, между прочим, спросил его, пишет ли он еще стихи или бросил.

— Где мне, Маёшка, с тобой состязаться, — басом и несколько смущенно сказал Мартынов.

— А все же?

— Да вот есть поэмка о Герзель-ауле.

Лермонтов так пристал к нему, что тот решился прочесть свою «поэмку», написанную в июне этого года, еще до Валерика.

Слушая, Лермонтов все серьезнел и серьезнел. Его поразило, как похож этот «Герзель-аул» на его «Валерик», хотя Мартынов и написал свою вещицу раньше, да и вообще не видел «Валерика». Смерть раненого... описание бивака... поединок казака с чеченцем... Особенного блеску в поэме нет, но в журналах печатают много стихов и похуже. А вот и предметы, которых Лермонтов в «Валерике» не затронул:

...Поля засеянные топчем,

Уничтожаем всё у них...

...Налётом быстрым, соколиным,

Являясь разом в трех местах,

Мы их травили по долинам

И застигали на горах,

На них ходили мы облавой,

Сперва оцепим весь аул,

А там, меж делом и забавой,

Изрубим ночью караул...

Да, но все это одно сплошное молодечество... сознание своей полной правоты... У Мартынова война — веселое, как будто охота с борзыми, дело. Лермонтов не дослушал до конца и смотрел, задумавшись, на горы. Лошади шли шагом... на дороге вилась пыль... Раздавались отдельные выстрелы. Казаки, ехавшие по полю, пели с присвистом и гиканьем.

Около трех недель отряд Галафеева преследовал армию Ахверды-Магомы. 29 сентября и 3 октября были крупные стычки, а 4 октября возле аула Шали — большое сражение, в котором войском мюридов командовал сам Шамиль. Он едва не попал в плен.

В этом походе Лермонтов подружился с отчаянным головорезом Руфином Дороховым. Этот жестокий воин был сентиментальным поэтом, переводившим элегии Ламартина (они печатались в журналах, и их одобрял Жуковский). Он охотно отзывался на просьбы Лермонтова прочесть что-нибудь, и на биваке, всегда в изрядном подпитии, декламировал, развалившись на бурке у костра:

Зачем не в силах я с блестящею зарею

К вам, сладкие мечты, мгновенно долететь?

Давно простился я с обманчивой землею;

Но долго ль мне на ней мучения терпеть?..

Когда с дубравы лист слетает пожелтелый,

То вихрь его несет за дальних гор поток —

И я душой увял, как лист осиротелый...

Умчи же и меня, осенний ветерок!..

Несмотря на свои сорок лет, Дорохов был всего только юнкером. Он командовал сотней конных «охотников» — отборных храбрецов. Этот летучий отряд действовал не по команде генерала, а по ближайшим обстоятельствам дела. Этот Дорохов еще в 1820 году был разжалован из прапорщиков в рядовые «за буйство и ношение партикулярной одежды» и только в 1828 году был произведен в свой прежний чин. А в начале 1838 года он снова был разжалован в рядовые (за нанесение кинжалом раны какому-то карточному шулеру). От каторги его спас хлопотавший за него Жуковский. В 1840 году он с трудом вышел в юнкеры. Был знаком с князем Вяземским. В 1829 году он на Кавказе встречался с Пушкиным.

Юность Дорохова давно минула, но пылкость его натуры не остывала. «Беззаветная» команда (как ее называли в отряде) охотников совершала чудеса храбрости и много помогала отряду в разных критических положениях, но вот, в битве 10 октября на речке Хулхулу Дорохов был тяжело ранен в ногу и «вынесен из фронта», Командование охотниками было поручено Лермонтову. Он с удовольствием взялся за это, быстро сделавшись и сам подобным этим не то партизанам, не то разбойникам, стремительным и беспощадным.

«Невозможно было сделать выбора удачнее, — писал генерал-лейтенант Галафеев в рапорте, — всюду поручик Лермонтов первый подвергался выстрелам хищников и во главе отряда оказывал самоотвержение выше всякой похвалы». В отряде было много горцев, не знавших русского языка, и Лермонтову очень помогло — пусть и неполное — знание «татарского» языка. Среди охотников были казаки, чеченцы, несколько разжалованных офицеров. Один из таких разжалованных, Петр Султанов, вспоминал: «Поступить к нам могли люди всех племен, наций и состояний без исключения, лишь бы только поступающему был известен татарский язык. Желавшему поступить назначался экзамен, состоявший в исполнении какого-нибудь трудного поручения. Если экзаменующийся не проваливался, то ему, в награду за это, брили голову (коли она и без того уже не была брита), приказывали отпустить бороду (коли она не была отпущена), одевали по-черкесски и вооружали двустволкой со штыком, у которой один ствол был гладкий, а другой нарезной, и таким образом новообращенный становился членом «беззаветной» команды».

Лермонтов сумел всех этих людей расположить к себе. Он наслаждался новым и необычным своим состоянием... В походе он, как вспоминал современник, «не подчинялся никакому режиму, и его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появляясь там, где ей вздумается. В бою она искала самых опасных мест». 12 октября, как говорится в донесении, Лермонтов на фуражировке около Шали, «пользуясь плоскостью местоположения, бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников». 15-го он «с командою первый прошел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии выстрела от пушки. При переправе через Аргун он действовал отлично... и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно кинулся на партию неприятеля, которая тотчас же ускакала в ближайший лес, оставив в руках наших два тела».

Около 20 октября Лермонтов пишет Алексею Лопухину и снова в некоем буднично-военном тоне: «Пишу тебе из крепости Грозной, в которую мы, то есть отряд, возвратился после 20-дневной экспедиции в Чечне. Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижала: я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую изо ста казаков — разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то, авось, что-нибудь дадут; я ими только четыре дня в деле командовал и не знаю еще хорошенько, до какой степени они надежны; но так как, вероятно, мы будем еще воевать целую зиму, то я успею их раскусить. Вот тебе обо мне самое интересное. Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает, что с вами сделалось; забыли что ли? или пропадают? Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна; а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем. Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснет от моего рассказа, а тебя вызовет в другую комнату управитель, и я останусь один и буду доканчивать свою историю твоему сыну, который сделает мне кака на колена».

27 октября отряд Галафеева двинулся в новый поход. В этот же день начались жаркие дела. Войска шли по узкой лесной тропе под перекрестным огнем неприятеля, теряя людей и не чая, как быстрее выбраться из чащи... Как писал со слов артиллериста Мамацева историк В. Потто, «последний арьергардный батальон, при котором находилось орудие Мамацева, слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос с своею командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры сторожили момент, чтобы кинуться на горцев, если б они добрались до орудий. Но этого не случилось. Мамацев подпустил неприятеля почти в упор и ударил картечью. Чеченцы отхлынули, но тотчас собрались вновь, и начался бой, не поддающийся никакому описанию. Чеченцы через груды тел ломились на пушки; пушки, не умолкая, гремели картечью и валили тела на тела».

В тот же день, по донесениям, Лермонтов «первый открыл отступление хищников из аула Алды и при отбитии у них скота принимал деятельное участие, врываясь с командой в чащу леса и отличаясь в рукопашном бою с защищавшими уже более себя, нежели свою собственность, чеченцами». На следующий день Лермонтов при переходе через Гойтинский лес «первый открыл завалы, которыми укрепился неприятель, и, перейдя тинистую речку, вправо от помянутого завала, он выбил из леса значительное скопище, покушавшееся противиться следованию нашего отряда, и гнал его в открытом месте и уничтожил большую часть хищников, не допуская их собрать своих убитых».

30 октября отряд подтянулся к уже знакомой речке Валерик... И снова бой — опять устроенные горцами завалы, опять штурм высокого берега, рев пушек и визг картечи, опять бой в лесу и красная вода в реке... горы тел... «При речке Валерике поручик Лермонтов явил новый опыт хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятельской, из которой малая часть только обязана спасением быстроте лошадей, а остальная уничтожена». Ахверды-Магома очистил эту позицию гораздо быстрее, чем это было 11 июля... О, Гегель!.. здесь не скоро образуется гниющее болото мира и покоя... Этот край многократно обновился — и еще обновится — реками крови... Лермонтов воюет, и душа его спит. Он как бы забыл о Боге, о старцах Бетлеми и о том, что убийство — тяжкий грех... Сеют смерть и красавец Монго, и граф Ламберт, и Мартышка-стихотворец... Их совесть спокойна. Все в порядке: идет обыкновенная бойня, а не война, так как почти ничего и никем не завоевывается... Сражения происходят по нескольку раз на одном и том же месте.

После короткой поездки в Ставрополь 6—8 ноября Лермонтов опять в отряде Галафеева. Большой экспедицией, состоящей из нескольких крупных отрядов, командует сам генерал-адъютант Граббе. Запылали аулы Большой Чечни, затрещали вырубаемые сады... В лесах и ущельях горцы пытаются дать отпор, но всегда без успеха. Три армии во главе с мюридами Джеват-ханом, Шуаиб-муллой и Домбаем предпринимают атаку за атакой. Горцы отчаянно лезут на пушки, ложатся кучами, гибнут от штыков, не умея им противостоять. Погода стоит уже ненастная, в горах выпало много снегу. Солдаты и лошади измучены до предела.

20 ноября отряд вернулся в Грозную. Граббе решил прекратить военные действия и распустить войска на зимние квартиры. Все те места, где шли бои летом и осенью этого года, вернулись под власть Шамиля. Все жертвы оказались напрасными. Шамиль, популярность которого на Кавказе необыкновенно возросла, разъезжал по аулам, проповедуя шариат и газават (закон Корана и Священную Войну), готовясь к новой борьбе.

В конце ноября Лермонтов приехал в Ставрополь. Он получил наконец патент на «чин поручика гвардии», присвоенный ему еще в декабре 1839 года и только что утвержденный. Числясь в пехотном полку, Лермонтов все-таки не простой пехотный офицер, а гвардеец. Он получил приказ явиться в штаб Тенгинского полка, чтобы быть зачисленным налицо. Однако Граббе не торопил его с отъездом. 9 декабря генерал-лейтенант Галафеев подал рапорт с описанием решительных и мужественных действий Лермонтова во время экспедиций и с просьбой перевести его «в гвардию тем же чином с отданием старшинства», а Граббе представил Лермонтова к награде золотой саблей с надписью «За храбрость». Все эти представления были отосланы для утверждения в Петербург.

Каждый день Лермонтов обедает в многолюдном офицерском обществе у генерал-адъютанта Граббе. Он и Лев Сергеевич Пушкин чаще всего занимают обедающих разговорами и остротами. Здесь были оправившийся от раны Дорохов, Бибиков, Александр Долгорукий, Трубецкой, Монго, Ипполит Вревский, начальник штаба полковник Александр Семенович Траскин, Васильчиков, Вольф и еще множество лиц, по большей части молчаливых, — Лермонтов и Пушкин называли этих жующих молчальников «картинною галереею».

Граббе полон литературных интересов — в молодости он писал стихи, а сейчас ведет записки о пережитом, передуманном и прочитанном. Траскин тоже усердный читатель — они с Граббе обмениваются книгами и впечатлениями. «Героя нашего времени» они прочли, знают и стихи Лермонтова. Отношение их к нему очень уважительное. В декабре прислан был Краевским в Ставрополь и сборник «Стихотворения М. Лермонтова», с интересом принятый здешним пестрым обществом... у Лермонтова вновь появились надежды не только на отпуск, но и на отставку. Возродилась мечта стать литератором, издателем собственного журнала.

Офицеры нередко собирались у Ипполита Вревского, с которым Лермонтов познакомился еще до первой ссылки. Тут видел он декабриста Михаила Назимова, юнкера Кабардинского егерского полка, стоявшего в Прочном Окопе. Назимов только что произведен был в юнкера из рядовых. В свои сорок лет он был совершенно седой, но брови и усы у него были черные. Когда он появлялся, офицеры прекращали свою обычную болтовню. Начинался серьезный разговор. Назимов состоял в Северном обществе с 1823 года, близко знал Рылеева и, конечно, всех других петербургских декабристов, «солдат Рылеева». Из окна своей камеры в Петропавловской крепости он видел казнь пятерых, осужденных на смерть. Одиннадцать лет провел в Сибири. Рассказы Назимова потрясали душу. Но когда он начинал рассуждать о теперешнем положении дел в России, Лермонтов с трудом воздерживался не только от возражений, но и от насмешки, так как Назимов считал, что многие нынешние распоряжения правительства разумны и ведут ко благу и что в литературе якобы начинает процветать свободная мысль, особенно в журналистике... Но не всегда возражения Лермонтова были насмешкой, хотя и могли показаться таковой. Однажды на вопрос Назимова о том, какое направление у нынешней молодежи, Лермонтов ответил:

— У нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин.

Он ответил за всех своих сверстников, и это была правда. Назимов пожал плечами и умолк.

Во второй половине декабря Лермонтов отправился в Анапу, в штаб Тенгинского пехотного полка. Уже стояла зима со снегом и оттепелями... путь оказался нелегким. В Тамани, по-зимнему неприветливой, Лермонтов навестил декабриста Николая Лорера, снимавшего домик возле Фанагорийской крепости, — он привез ему письмо и книгу («О подражании Христу» Фомы Кемпийского) от его племянницы А. О. Смирновой-Россет (то и другое она передала Лермонтову в Петербурге перед его отъездом). «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился, — вспоминал Лорер. — Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, теплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства... Не могу отдать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».

31 декабря Лермонтов присутствовал на полковой проверке в Анапе. Здесь и встретил новый — 1841 — год. 5 или 6 января он был вызван в Ставрополь — его ждал сюрприз: из Петербурга пришел приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска. Его, без сомнения, выхлопотала бабушка... О, это, как показалось ему, было хорошее предзнаменование! 14 января он получил отпускной билет и выехал. Перед отъездом генерал Граббе вызвал его, и они долго беседовали без свидетелей... Граббе вручил Лермонтову письмо для передачи Ермолову.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.