1
1
В то воскресенье, когда Огюст обещал поехать с семьей на пикник, Гамбетта и Антонен Пруст пришли смотреть его работы. Он боялся, что на них произведет плохое впечатление бедность обстановки, но ни Антонен Пруст, у которого было много друзей-художников, ни Гамбетта, который сам был когда-то беден, не придали этому значения. Как всегда, элегантный, Антонен Пруст расхаживал по мастерской, разглядывая скульптуры с таким видом, словно находился в галерее Лувра, а Гамбетта уселся на стул – он был слишком толст, чтобы много двигаться, – и сосредоточенно изучал статуи.
Они, кажется, действительно заинтересованы, подумал Роден. Беспокойство понемногу улеглось. Он показал им все свои работы, даже еще не законченные. И сам при этом удивился, как много сделано, гораздо больше, чем он предполагал.
Пруста привел в восторг «Человек со сломанным носом». Ему открылся весь внутренний смысл произведения. Отчаяние, боль, разрушительные следы времени на этом лице. Пруст сказал:
– Непонятно, почему Салон это не принял.
– Они его приняли в 1875 году, а в первый раз отвергли в 1864. Но в 1875 он не произвел никакого впечатления, и я считаю, что вошел в Салон только с «Бронзовым веком».
– Впечатление такое, что вы лепили эту голову и думали о Микеланджело.
– Так и есть.
Антонен Пруст остался доволен. Гамбетте тоже понравился «Человек со сломанным носом», но он был больше взволнован жизненностью и выразительностью «Идущего человека». Огюст сказал:
– Это не закончено.
– В жизни многое остается незавершенным, – ответил Гамбетта. – Фигура исполнена силы. Удивительно, что ваш талант, Роден, до сих пор не получил признания.
Огюст был того же мнения, но что ему похвалы, пока они ничего не сделали для его признания. Он ждал, все еще полный недоверия.
Гамбетта повернулся к «Миньон» и «Беллоне» и спросил:
– Они вылеплены с одной натуры?
– Да.
– Привлекательное лицо, сильное, интересное. Парижанка?
– Нет, не парижанка, мосье Гамбетта. – Ваша жена?
– Нет.
– Извините.
– Какое это имеет значение? – с вызовом спросил Огюст.
Гамбетта улыбнулся.
Конечно, никакого. Просто это такие прекрасные портреты, что любопытно было бы посмотреть на натуру. Oгюст пропустил намек мимо ушей. Он промолчал.
– Я ведь тоже парижанин, Роден. И тоже из бедной семьи. Некоторые считают это моим основным достоинством как политического деятеля.
– Но для молодели это не главное, – сказал Огюст, – Я сочту за честь если вы примете от меня бюст в подарок.
– Нет, ни в коем случае, – сказал Гамбетта.
И, заметив огорчение на лице Огюста, вдруг добавил: – Для меня было бы честью, но это невозможно.
– Вам, наверное, просто не нравятся бюсты, – недоверчиво сказал Огюст.
– Нет нравятся. Я мечтал бы иметь что-нибудь из ваших произведений. Ведь я, Роден, из тех честолюбивых молодых провинциалов, которые ежегодно наводняют Париж в погоне за славой и счастьем. Из тех, кого так прекрасно описали Флобер, Золя и Бальзак. Легкомысленный, не всегда вызывающий симпатию, но идеалист-мечтатель, вечно чего-то жаждущий. Я обитал в Латинском квартале и разгуливал по улицам с видом завоевателя. Был адвокатом, но собирался также стать и художником, как большинство моих друзей. А теперь мне вменяется в обязанность нравиться всем, что столь же гибельно для меня, как и для художника, и само по себе явно невозможно. Теперь, когда я пытаюсь быть мэтром в государственных делах, даже моя комплекция становится предметом полемики. Если я еще потолстею, я завоюю симпатии буржуазии, похудею-рабочих. Многие порицают меня за то, что у меня растет живот, – скандал; но особенно меня поносят за это роялисты, а они-то и жрут больше всех. За каждым моим шагом внимательно следят. Прими я от вас подарок– это истолкуют превратно, и вам не видать тех заказов, которые вы могли бы получить с моей помощью.
– Очень жаль, – сказал Огюст.
– Но хуже будет, если это лишит вас заказов, которых вы заслуживаете.
Тем временем Пруст изучал «Иоанна Крестителя» и «Бронзовый век» со всех ракурсов. Он сказал:
– Вы поставили их очень удачно. «Иоанн» выглядит здесь особенно монументально.
Фигура «Иоанна Крестителя» стояла поодаль на фоне меньших статуй, от чего казалась больше, чем на самом деле, и еще величавее. Пруст восхитился, обращаясь к Гамбетте:
– Посмотрите, Леон, сбоку он прямо великолепен. Идите-ка сюда, вам нужно взглянуть на «Иоанна» отсюда. Отсюда он выглядит совершенным.
Гамбетта с трудом поднялся и присоединился к Прусту. Гипсовая статуя Иоанна Крестителя возвышалась над ними, как непоколебимый утес. И этот его великолепный шаг, энергичный, удивительный и так верно схваченный. Шаг первооткрывателя и освободителя. «Иоанн» будет прекрасной парковой скульптурой», – подумал Гамбетта. И, отрезая себе все пути назад, поспешил сказать:
– Роден, вы получите заказы на «Иоанна» и «Бронзовый век» для Люксембургского сада.
– Я буду вам очень признателен, – обрадовался Огюст.
– Подождите благодарить, посмотрим еще, какую вам предложат цену. Может, и не за что будет благодарить. Никто столь неохотно не тратит деньги на другого, как француз.
– А сколько мне заплатят?
– Помощник Пруста Турке уточнит с вами подробности.
– А как насчет размещения статуй? Вы видите, как это важно.
– Я понимаю, но это уже решит министерство. Огюст с горечью сказал:
– Скульптора редко спрашивают, как разместить его статуи, а его мнение должно быть решающим. А потом его же и обвиняют. Но ведь именно он – самый суровый критик своих произведений.
Гамбетта вздохнул.
– Все это мне известно, но нельзя забывать и о существовании бюрократических преград.
Огюст не сдержал раздражения:
– А я думал, что Школа изящных искусств, Салон и Институт теперь не подвластны Министерству изящных искусств.
– Мы пытаемся выйти из-под его влияния, – сказал Пруст. – Да не так-то просто. Многие люди не хотят лишиться своего влияния, которым дорожат.
– А как Гийом? – спросил Огюст.
Пруст, ожидавший этого вопроса, не задумываясь, ответил:
– Гийом не будет вмешиваться в размещение статуй, так же как и в вопрос о покупке. Относительно размещения советоваться будут с вами.
– Можете в этом не сомневаться, – сказал Гамбетта, впервые за все время показывая раздражение. – У нас было достаточно трудностей с покупкой ваших статуй, недоставало еще споров, где их ставить.
– А где их поставят? – настаивал Огюст.
– Вероятно, в Люксембургском саду, – сказал Пруст. – Вы ведь не рассчитывали на Лувр?
– Нет, – сказал Огюст. – Но я думал, со мной посоветуются, хотя бы о цене.
– Так оно и будет, – нетерпеливо сказал Гамбетта. – Кто определит истинную цену произведения искусства? Заплатим, сколько сможем.
С минуту казалось, что Огюст отвергает это предложение. Тишина в мастерской становилась гнетущей.
Гамбетта вспыхнул. Стоило ему направиться к двери – и сделке конец. Он был уверен, что Роден, как он ни нуждался и как ни мечтал об этой продаже, не бросится его догонять. Их взгляды встретились: непоколебимый Гамбетты и суровый Родена. А потом сановник слегка улыбнулся, скульптор тоже, словно каждый остался доволен проявленной силой воли.
Гамбетта спросил:
– Роден, вы уже подумали о дверях для нашего нового Музея декоративных искусств?
Огюст с обидой подумал: стоило ли, вы ведь не обещали ничего определенного, но я думал – и на прогулке, и ложась спать, и за работой, и за едой. Я перечитал Данте и Бодлера, Гюго и Бальзака, и взгляды на человечество Данте и Бодлера мне ближе всего. Но об этом пока молчок.
– Ну, – нетерпеливо повторил Гамбетта. – Думали?
– Да. Немного.
– И что же?
– По силе и размаху они не должны уступать тем великолепным дверям, которые Лоренцо Гиберти сделал для флорентийского баптистерия.
Гамбетта нахмурился, он был недоволен. Огюст с чувством добавил:
– Микеланджело сказал: эти двери столь прекрасны, что украсили бы вход в рай.
– Я разделяю всеобщее восхищение Микеланджело, – сказал Гамбетта. – Ведь мои родители были итальянцами. Но мы не хотим останавливаться на религиозном сюжете. Я и так лишился друзей, настаивая на отделении церкви от государства. Выскажись я теперь за монументальную скульптуру на религиозную тему, потеряю и остальных.
– Другими словами, вы не хотите райских врат?
– А кто о них заботится? Разве мы, представители Третьей республики, действительно отдаем все свои силы на благо человека? Укрепляем братство людей? Защищаем права человека? К чему мы ближе – к аду или к раю, Роден?
– К аду, – мрачно, с расстановкой произнес Роден.
– Но это не библейский ад, – сказал Гамбетта, – это ад нашего собственного изобретения. Мы все еще страдаем от разложения и упадка, унаследованных от Второй империи. Мы, граждане Третьей республики, пребываем в бессилии и не разделаемся с ним, пока не вернем себе Эльзас и Лотарингию. Эту нашу via dolorosa[69].
– Наш позор и наш крест, – добавил Огюст.
– Вот именно, – сказал Гамбетта, взволнованный собственной речью. – Ничего удивительного, что нас одолевают сомнения, мы пережили трагические времена. Они останутся в истории как времена неуверенности и колебаний во всем. Речь идет не о победе добра над злом, а о выборе меньшего из двух зол. Религия ставится под сомнение, политика – удел циников, наука не смогла указать нам средства спасения от всех бед. Неужели человек потерпел поражение?
Пруст помрачнел, и Огюст тоже не знал, что сказать. Неожиданный пессимизм Гамбетты потряс его, однако он не мог отрицать справедливости его слов.
Гамбетта с усмешкой продолжал:
– Республика пятится назад. Мы живем в республике, созданной роялистами, которые негодуют, что мы, республиканцы, пытаемся ею управлять. Это плохая республика, где отдают предпочтение имперским традициям, и теперь, когда они отошли в прошлое, их начинают превозносить. Каждый француз-патриот верит, что Наполеон не потерпел поражения, а что Наполеона предали. Мы греемся в лучах наполеоновских побед и забываем о его поражениях. Мы хотели бы обладать его необъятной империей, но в нашей истории было несколько кровопролитных революций, низвергавших наши собственные империи. Мы провозглашаем все добродетели, а на деле предаемся почти всем грехам.
– И вы хотите создать двери, которые бы отразили эти грехи? – спросил Огюст.
– Которые отразили бы наши собственные грехи, – убежденно сказал Гамбетта. – Нашу похоть, нашу суетность, все семь смертных грехов. Вы читали Бодлера?
– Много раз.
– Думали ли вы когда-нибудь о скульптуре по мотивам Бодлера?
– Да.
– А о Данте?
– Я предпочитаю сюжеты Данте, хотя согласен со многим, что написал Бодлер, – сказал Огюст. – Дантовский ад всегда конкретен, нагляден. Но эти сюжеты использовали многие. Иллюстрации к «Божественной комедии» стали избитой темой в искусстве.
– Но если вы сделаете двери, которые воплотят нашу vallee de la misere[70], – Гамбетта пустил в ход все свое красноречие, – это может стать очень волнующим и очень значительным произведением.
– Двери, напоминающие о дне Страшного суда, – проговорил Огюст. – Огромные двери, изображающие возмездие ада, муки и терзания, человеческое отчаяние и горе. В этом может быть сила и красота, одновременно земная и вселяющая ужас.
Гамбетта задумчиво произнес:
– Вход для проклятых богом.
– Да-да, тут вы правы, мосье Гамбетта, – сказал Огюст, все больше загораясь грандиозностью и мощью замысла. – Мир наш полон смятения и непостоянства.
Многие из нас терзаются беспокойством, бредут ощупью, верят в ад, любой ад – Данте, Бодлера, свой собственный. Поистине в жизни ведь столько отчаяния и боли, и нечистая совесть мучает людей, хотя многие и пытаются это скрыть. Гамбетта сказал:
– У большинства людей есть вторая натура, свой скрытый мир, исполненный злобы, похоти, зависти – пороков, которые не всегда можно в себе подавить. Во времена испытаний эта их вторая натура обнажается. А наш век претерпел много таких испытаний.
Огюст вздохнул:
– Я знаю. Если не политических, то личных.
– Значит, вы согласны, Роден, что этот ад должен быть не библейским, а земным?
– Согласен.
– И если подобный замысел можно осуществить в монументальной скульптуре, это будет потрясать. Скажем, на дверях в новый Музей декоративного искусства?
– Это подойдет. В третьей песне «Ада» Данте рассказывает о том, как он подходит к вратам ада и затем входит в них.
– Отлично, отлично!
– Врата. Врата ада, – повторил Огюст, разъясняя себе идею.
– Врата, в которые мои враги желали бы, чтобы я вошел, – сказал Гамбетта. – Меня могут проклясть за эти врата так же, как проклинали за противодействие пруссакам.
Огюст, целиком захваченный этой идеей, не слушал. Он сказал, обращаясь больше к самому себе:
– Я вылеплю сотни фигур на этих вратах. Все они будут маленькие, чтобы меня не могли обвинить, будто я их сделал со слепков.
Гамбетта спросил погруженного в молчание Пруста:
– А ваше мнение?
– Врата, изображающие ад? Пляску смерти? Это великолепно! Но разве осуществишь такой замысел на дверях? – спросил Пруст.
– Можно, – ответил Огюст. – Микеланджело сделал это и даже больше этого в Сикстинской капелле.
– Это так, – сказал Пруст. – Но то были иные времена. Люди больше верили в реальность ада. – Он скептически покачал головой. – Врата ада в скульптурном изображении. Если удастся осуществить, это будет чудом.
Гамбетта сказал:
– Может, и удастся. Порой мне кажется, что единственное место, где перед человеком можно преклоняться и уважать его, – это мастерская художника. Если художник и не оптимистичен в своем искусстве, то он по крайней мере правдив. Роден, когда вы встретитесь с Турке, чтобы поговорить об «Иоанне» и «Бронзовом веке», поговорите с ним и о дверях на тему дантовской «Божественной комедии». Если сойдетесь в цене, можно будет добиться заказа. Верно, Пруст?
Пруст кивнул, хотя сомнения его не рассеялись.
Но в голове у Огюста уже родился замысел великолепных дверей, отражение его собственного представления об аде, и дантовское, и бодлеровское, а также и Гамбетты, и он знал, что безропотно согласится на любые условия, только бы осуществить идею.
Гамбетта сказал:
– Но прежде всего эти врата должны показать, как глубоко Мы озабочены судьбой французского народа как нации и судьбой человечества в целом.
«Все это верно, – думал Огюст, – но важнее всего, чтобы фигуры на вратах были даны в движении, в неистовстве чувств и страстей, и для этого искусство ваяния обладает наиболее выразительными средствами».
Уже у порога Гамбетта добавил:
– И вы получите государственную мастерскую, она предоставляется каждому, кто получает заказ от республики.
Огюст был потрясен.
– Как вас отблагодарить, мосье Гамбетта? Я мог бы сделать ваш бюст, попозируйте мне, когда вы свободны от заседаний в Национальном собрании.
– Для меня это большая честь, но я очень занят, – ответил Гамбетта. – И у меня есть мой гравюрный портрет, который мне очень нравится. Сделанный прекрасным художником Легро. Мы вместе учились. Он непревзойденный гравер.
– Легро был бы счастлив это услышать. Он живет в Лондоне и считает, что Франция его забыла.
– Мосье Гамбетта, я не хочу соперничать с моим другом Легро. Но гравюра – одно, бюст – другое. И, за исключением Гюго, я никого больше не просил позировать мне.
– Я слышал о Гюго. Он сглупил. Возможно, когда я буду меньше занят, у меня найдется время. – Гамбетта окинул последним взглядом работы Огюста. – Буше, Малларме и Моне были правы. Ваши скульптуры исполнены силы и революционного духа.
– Революционного? – повторил удивленный Огюст.
– Несомненно, – Гамбетта усмехнулся. – Но держу пари, что вы и не знаете, кто вы – республиканец или роялист.
– Кто угодно, лишь бы это было на пользу Франции.
– Поистине с такими настроениями вы далеко зайдете. Но я рад видеть, что на скульптуру взгляды у вас твердые.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.