3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Следующие несколько недель Огюст старался научиться у Лекока всему, чему только мог. Барнувен утверждал, что Лекок был самым лучшим учителем вне стен Большой школы, может быть, даже самым лучшим учителем во всем Париже, хотя Лекок часто и яростно выражал свою нелюбовь к Академии. Лекок гордился своей нелюбовью и не скрывал ее от учеников. Обычно он высказывался следующим образом:

– Я знаю, что большинство из вас ходит сюда, только чтобы подготовиться к Большой школе, к ее сухим лекциям, бездарной программе, что вы надеетесь получить Римскую премию, выставляться в Салоне, завоевать почетные дипломы или медали, ждете, что ваши картины будет покупать правительство и что в конце концов вас засыпят государственными заказами и выберут в Академию. Но разве есть там жизнь, воображение? Там все должно быть прилизанным н благопристойным.

И тем не менее Барнувен и Огюст не отказались от своего решения поступить в Большую школу, но теперь Огюст соглашался с мнением Барнувена: Лекок – действительно выдающийся человек.

А Лекок неустанно повторял: «Только трое или четверо из всех вас когда-либо чего-нибудь добьются». Но при этом он умел дать почувствовать каждому ученику, что именно он является одним из этих трех-четырех избранников.

Огюст не считал себя таким счастливчиком. Он все еще не верил тем чудесным превращениям, которые совершились в нем после нескольких месяцев занятий с Лекоком. Если раньше он с трудом мог сосредоточиться, то теперь это не стоило ему никаких усилий. И он больше не отвлекался, знал, что если не сосредоточится, то упустит что-нибудь очень важное.

Лекок подчеркивал необходимость зрительной памяти; требовал, чтобы ученики впитывали в себя все, что видели, и чтобы они умели целиком по памяти рисовать увиденное. Но он учил и технике рисования, как пользоваться пером и карандашом, а также мелом и пастелью и угольным карандашом, применять мягкий, средний и твердый карандаш, размазывать контуры кончиками пальцев, использовать различные цвета. Мэтр особенно любил двойную пастель – красную и черную, а также тройную – красную, черную и белую.

Он говорил:

– Рисунок неотделим от живописи. Линия определяет замысел, форму, цвет, текстуру. Есть линия мягкая, линия лирическая, линия остроумная, линия декоративная, как у Буше. Великие декораторы Буше и Фрагонар рисовали непрерывно; они превратили рисунок в одну из самостоятельных форм искусства – рисунок красным или черным мелком, карандашом, пером и акварелью. Что касается своеобразия, но тут никто не сравнится с Рембрандтом и Микеланджело. Это бесспорно! Вы это сами поймете.

Огюст был столь захвачен энтузиазмом Лекока, что боялся задать вопрос: это могло нарушить ход мыслей учителя. По этой же причине редко кто из учеников задавал ему вопросы.

– Рисунок– это не только то, что запечатлено на бумаге, но и то, что не передано. Перо скользит по бумаге и навеки запечатлевает на бумаге всю сущность художника.

Впервые Огюст сталкивался с таким проявлением сильных эмоций. «Как могут из них выйти всего-навсего простые ремесленники, если они прошли через такое горнило чувств», – думал он.

А когда Лекок сказал: «Превыше всего мы должны ставить тело человека, которое воплощает в себе все его достоинство и совершенство», Огюст загорелся желанием рисовать человеческие фигуры. Он не знал, рисовать ему мужчин или женщин, обнаженных или в одежде. Сначала он набрасывал один бесполый торс, потом, ноги, тоже неизвестного пола, потом руки, голову – и тут-то и происходила заминка._Голова не могла принадлежать одновременно и мужчине и женщине, да и тело тоже. На рисунок упала тень Лекока. И он ждал, что учитель скажет ему: «Воздержитесь». А вместо этого услышал:

– Продолжайте.

– Но я мало знаком с анатомией, – ответил Огюст.

– Вы ведь знаете человеческое тело, правда? Ну свое собственное тело? Вы рассматривали свое собственное тело?

Огюст покраснел. Нет, не рассматривал, конечно, он знал кое-что о себе, но только в общих чертах, и стеснялся обсуждать подобные вопросы.

– Художник, который сам себе не служит моделью, попросту слеп.

Огюст принялся было точить карандаши, но Лекок настаивал:

– Все видят предметы по-разному. Для меня это синее, а для вас, может быть, зеленое. Для меня это деревья, а для вас – человеческие тела. Рисуйте то, что видите.

– Но я не могу рисовать по памяти. Я не знаю как!

Углубиться в подробности значило бы проявить свою полную неискушенность, а этого он почему-то боялся.

– Вы младенец. Для вас каждая часть тела существует независимо, вне связи. Вам следует быть чертежником, поклонником прямых линий.

– Я не хочу быть чертежником. И не буду им! – Огюст так стремительно вскочил с места, что опрокинул рисовальную доску и порвал рисунок. Ему стало обидно, но еще более обижали его эти намеки Лекока: он всегда так верил учителю.

Лекок выглядел усталым, ему хотелось скорее прекратить этот спор, который стал бессмысленным, но гут он заметил слезы на глазах юноши; ведь Огюст умел рисовать, в этом не было сомнения, и тогда мэтр спокойно добавил:

– Приходите в вечерний класс, там будут рисовать с натуры. Только приходите пораньше. Народу очень много.

Лекок был прав. Вечерний класс оказался переполненным – в этот вечер рисовали обнаженную женскую натуру. Студентов было раза в два больше, чем на дневных классах; они были старше и вели себя свободнее и шумнее. Огюсту только что исполнилось пятнадцать, и он робел среди восемнадцатилетних и девятнадцатилетних, а иным было и за двадцать. Это были художники, которые уже работали ремесленниками днем и могли посещать классы только по вечерам.

Студенты немедленно тесным кругом окружили модель и принялись делать с нее наброски. Огюст оказался позади и сначала мог видеть лишь спину натурщицы. Он пришел с опозданием: пришлось поспорить с Папой, чтобы добиться разрешения посещать Малую школу вечерами.

Огюст нервничал, в студии было прохладно – стоял декабрь, и он дрожал. Но не от холода. Он не был уверен, что решится при всех взглянуть на обнаженную натурщицу.

Барнувен, который расположился рядом, торжествующе сказал:

– В Большой школе у них только натурщики-мужчины, а женское тело копируют лишь с классических нимф на картинах. Но Лекок передовой человек, такому нет цены.

Огюст кивнул, ему было стыдно сознаться в своих настоящих чувствах: Папа был бы потрясен, если бы увидел его сейчас. Мама произнесла бы, наверное, несчетное число молитв, а что касается Мари, то трудно представить, что бы подумала его застенчивая сестра.

Однако все остальные держались равнодушно. Лекок говорил о натурщице, словно о трупе на анатомическом столе, он рассказывал о частях ее тела, методически перечислял их: торс, рука, кисть руки, голова, нижние конечности, ступня, таз. Но самым большим разочарованием оказалась сама натурщица.

– Прислуга из дома напротив, – с раздражением пояснил Барнувен. – Лекок выбирал какую потолще.

– Да, толстовата, – согласился Огюст, ему хотелось казаться таким же искушенным, как и Барнувен. Тем не менее сердце забилось у него сильнее, когда он наконец решился присмотреться к ней.

Лекок сухо пояснял:

– Это типичное женское тело. Огюст придвинулся поближе.

– Вы должны изобразить его таким, каким сами его видите.

Огюст не провел еще и линии.

– Начинайте с бедер. Это поможет вам правильно расположить ее в пространстве.

Огюст начал рисовать, потом остановился. Обнаженные тела он видел только в иллюстрациях к книгам, описывающим героические события древности. То были весьма романтичные, приукрашенные, идеализированные фигуры, а эта натурщица всего-навсего обыкновенная женщина средних лет из трудовой среды, даже не хорошенькая дамочка полусвета, которая по крайней мере была бы привлекательной. И все же Огюст не мог отвести взгляда от обольстительной линии ее спины. Ему хотелось передать движение, ритм, и он попробовал набросать стремительные, выгнутые линии, тело в движении.

Затем натурщица повернулась, чтобы студенты могли рассмотреть ее со всех сторон. Лекок считал, что модель не должна до бесконечности сохранять одну и ту же позу, а должна двигаться свободно, чтобы рисунок приобретал естественность и движение, – и Огюст был потрясен. Спереди она выглядела еще более тяжелой, чем он себе представлял. Обвислые, увядающие груди; живот выпирал многочисленными складками; бедра широкие, мясистые. Но самым большим разочарованием была кожа. Не та мраморно белая кожа, что он привык видеть на полотнах Энгра, нечто необычайно великолепное, в молочных тонах, – кожа у натурщицы была покрыта бесчисленными веснушками.

Огюст смотрел и ничего не видел. Он разглядывал ее напряженно и одновременно испытывал какое-то детское смущение, которое хотелось скрыть. Изучить тело он может только в одиночестве, здесь это невозможно. Теперь натурщица стояла, прикрываясь руками, в позе, предполагающей наивную чистоту, но эффект был обратным. Огюст почувствовал грусть. Это было безобразной пародией на женское тело, существующее в его воображении.

Он принялся старательно рисовать, и Лекок сказал:

– Примитивно. Верно, но безжизненно.

– Я еще не закончил.

– Время! Время! Время! Разве дело во времени?

– Значит, я что-то делаю не так, мэтр?

– Длинные или короткие мазки – все равно. Главное, чтобы ваши глаза не теряли чувствительности. Глаза должны быть посредником между вами и натурой.

– Я рисую то, что вижу.

– То, что чувствую. Чувствуете-то вы, дорогой друг, вполне достаточно, да видите мало.

Лекоку нравился этот юноша, но разве знаешь, кто из них добьется успеха, а кто нет? Когда он был студентом Большой школы, все считали, что Гораций Лекок де Буабодран станет вторым Давидом или Энгром, а он всего-навсего хотел остаться де Буабодраном, самим собой. Теперь он редко писал, и говорили, что он прирожденный педагог, а это значило, что картин от него больше не ждут.

– Рисуйте свободней, непринужденней, Роден, все эти условности не имеют значения. Присматривайтесь. Это ведь целое искусство – уметь видеть. Уметь видеть – труднее всего, тут нужен гений. Огюст очень хотел сказать Лекоку, что у него болят глаза, что когда он так далеко от модели, то видит лишь расплывчатые контуры; пока он слушал мэтра, более напористые из учеников протолкнулись поближе к натурщице. Огюст почти не видел ее за чужими спинами. А рисунок еще не закончен. Шея, плечи, руки еще не нарисованы. Да он никогда и не закончит, вдруг испугался Огюст, потому что Лекок направился к натурщице, разрешил ей отдохнуть и та присела на стул, накинув на пухлые плечи толстую шерстяную накидку, чтобы согреться.

В перерыве Барнувен представил Огюста небольшой группе его знакомых студентов. Анри Фантен-Латур[7], на четыре года старше Огюста, был оратором группы, у него были такие же рыжие волосы, как у Огюста, усы и реденькая бородка – типичный молодой художник. Альфонс Легро[8], смуглый, невысокий, тихий, но полный скрытого огня. Жюль Далу[9], ученик класса ваяния, энергичный, не скрывающий своих мнений, с узким нервным лицом. Но центром кружка был Эдгар Дега, он даже не рисовал, а просто сидел и наблюдал за всем; ему было двадцать два, и никто не сомневался в широте его познаний. Дега был изящным, с продолговатым худым лицом и полными губами, а таких насмешливых и пытливых глаз Огюст еще никогда не видал. Барнувен сказал:

– Ну и здоровая же натурщица, меня от нее прямо тошнит.

– Напрасная трата времени, – отозвался Фантен-Латур. – И чего все эти идиоты сгрудились вокруг нее? Нам надо рисовать только по памяти и обязательно в Лувре. Лувр – самая лучшая школа.

– Фантен во всем следует великим мастерам, – сказал Барнувен Огюсту.

– Это лучше, чем сидеть здесь, – возразил Фантен-Латур. – Мы рассчитываем увидеть нимфу, а нам подсовывают служанку. Даже у Делакруа и Давида куда больше вкуса.

– Да, – вздохнул Барнувен. – Фантен у нас школяр.

Внезапно раздался насмешливый голос Дега:

– Вы оба не правы. Рисуйте, что хотите, только рисуйте – по памяти, с натуры, откуда хотите, А что касается всяких там теорий, так они для простых смертных.

– Рисуйте, что хотите? – столь же насмешливо передразнил Фантен. – Наш друг Дега почерпнул это у Энгра и уже ходит у него в последователях.

– Ничей я не последователь, – вскипел Дега. – Но я не из идиотов, это точно.

– Значит, по-твоему, я идиот? – горячился Фантен.

На мгновение Огюсту показалось, что дело дойдет до драки, с такой непримиримостью они взирали друг на друга; но тут Дега пожал плечами. Он не отвечает за глупость Фантена, говорил его вид, и Фантен принялся спорить с Легро.

Огюст уже пришел в себя от неожиданности и начал понимать, что друзья просто обожали спорить, им было скучно без споров и стычек – эта черта свойственна всем им. И еще бунт, бунт против всех признанных истин мира искусства, за исключением того, чему их учил Лекок. Их связывало подлинное чувство товарищества, и когда конфликт разрастался, они уступали друг другу; Они звали друг друга по фамилиям, подчеркивая, что признают друг друга, пусть их еще и не признали другие.

Огюст завидовал свободной, непринужденной беседе своих новых друзей. Теперь они хвастали друг перед другом девушками, прошлыми, настоящими и будущими победами. Барнувен пустился в подробности, и все согласились, что натурщица ужасна. Как сказал Дега, «просто деревенщина». Почти все, кто не имел счастья понравиться хрупкому длиннолицему Дега, а к таковым можно было причислить чуть ли не весь род человеческий, попадали в категорию «деревенщин».

Огюст пытался сосредоточиться на модели, но разговоры отвлекали. Далу рисовал методично, старательно; Легро без конца смачивал карандаш слюной и работал, не останавливаясь ни на секунду; Фантен-Латур рассматривал натурщицу, словно та была классической нимфой из Лувра; Барнувен рисовал, улыбаясь легкой, иронической улыбкой; даже Дега, наблюдатель, и тот был погружен в работу. Удивительно! Серьезно ли они все это говорили? Или просто хотели показать себя, особенно перед ним? Лекок все так же сухо продолжал:

– Поторопитесь, натурщица устала.

Огюст вернулся к своему рисунку, но опять оказался позади всех. А когда наконец освободилось место впереди и он мог хорошо рассмотреть натурщицу, было слишком поздно заканчивать рисунок: класс окончился.

Лекок заметил его огорчение и сказал:

– Закончите дома, по памяти.

На следующий вечер дома Огюст не стал ложиться спать, а устроился за кухонным столом, чтобы попытаться закончить рисунок. Натурщица теперь представлялась ему огромной, прямо-таки необъятной. Он думал о друзьях Барнувена, об этом собрании чудаков, но с ними было интересно, и он чувствовал себя с ними заодно, когда был в их компании. Он вспоминал картины, посвященные любви Эрота и Психеи, и предупреждающий голос Лекока звучал у него в ушах: «Мягче карандаш-это не железный лом».

– Ты меня слышишь? Господи, да что с тобой? – Это был Папа, он стоял за его спиной и изумленными глазами взирал на еще не законченный рисунок.

– Что это такое?

– Фигура, Папа.

– Женская?

– Нам задали в школе.

– Рисовать голую?

Огюст передернул плечами и попытался было разъяснить, что таким путем учатся рисовать, но Пана не слушал.

– Господи, и подумать только, что это мой сын! – заорал он. – Яйца и масло стоят теперь франк десять, а ты рисуешь голых женщин!

Мама, разбуженная криками Папы, спустилась вниз в ночной сорочке, за ней – Мари. Папа был в растерянности: не обсуждать же этот вопрос перед ними.

– Мари, – проворчал он, – Огюст попусту тратит твои деньги. – Он попытался было отнять криминальный рисунок у сына, но тот сунул его за пазуху и отступил в сторону.

– Огюст, можно мне посмотреть рисунок? – спросила Мари.

– Он еще не закончен. И женщина немного толстовата, – краснея, ответил Огюст.

– Я не дитя.

Он видел мягкие очертания ее груди под тонкой ночной рубашкой, то что обычно скрывала строгая одежда Мари.

– Ты ведь хочешь стать художником, правда? – тихо спросила Мари.

Ее прямота испугала его. Папа насупился, Мама шептала молитвы, но Мари была совершенно спокойна.

– Да, – ответил он, – художником, будь у меня только краски.

Папа закричал:

– У меня нет денег на такую ерунду! – Конечно, нет, – согласился Огюст.

– Конечно, нет, – передразнил Папа. – И это все, что ты можешь сказать?

Огюст покорно пожал плечами. Он знал, что денег на такую роскошь не было. Тетя Тереза попыталась «одолжить» краски у Дроллинга, но пока ей не везло: Дроллинг их прятал. И все же Мари удалось отвлечь их внимание от обнаженной фигуры. Если бы они пошли спать, он бы закончил рисунок. Не будь Мари его сестрой… Нет, это нехорошо, да, кроме того, она слишком худенькая, слишком молодая, чтобы заменить ему натурщицу.

– Уж поздно. Пора ложиться. Спокойной ночи, милый, – сказала Мама.

Огюст погасил керосиновую лампу, подождал, пока не раздался Папин храп, зажег свечу и вновь принялся за работу. Пламя свечи прыгало, и воск капал на бумагу, но в конце концов ему удалось дорисовать шею и плечи. Он принялся было за руки, как услышал рядом:

– Ш-ш… – Это была Мари, она улыбнулась и прошептала:-А, Венера Милосская[10], – и показала на безрукую фигуру.

Огюст, пойманный на месте преступления, уже не пытался спрятать рисунок.

Мари внимательно изучила его и сказала:

– Совсем как в жизни. Кто это?

– Натурщица из вечернего класса. А вообще работает прислугой.

– Она была совсем без одежды? – Голос Мари чуть заметно дрогнул.

– Да, обнаженная. Все художники обязаны изучать человеческую фигуру.

– А Барнувен в твоем классе?

– Да. Сегодня вечером он сидел со мной рядом.

– И ему это нравится?

– Всем студентам нравится. Когда привыкают. Мари, теперь прошла мода рисовать мадонн.

– Сколько тебе нужно на краски?

– Пять франков. На коробку с основными цветами. Мари, тебе нравится Барнувен?

Неуверенная улыбка промельнула на ее губах.

– Как ты думаешь, я ему нравлюсь?

– Он влюблен в искусство. Как и все мы, – сказал Огюст, вдруг почувствовав неизвестную ему дотоле гордость.

– Да, конечно.

Уж не смеется ли над ним Мари?

– Как хорошо, что ты не нарисовал ее с прямой спиной, ведь ни у кого нет прямой спины. Мне ее спина нравится.

– Она у нее такая и была.

– Ты не смущайся.

– Но я еще не закончил.

– Успеешь. И, пожалуйста, не спорь ни с кем, особенно с Барнувеном.

– Мы с ним друзья. Он познакомил меня со своими товарищами, настоящими художниками.

Мари заговорщически улыбнулась, теперь у них была общая тайна, и когда Огюст вновь принялся за рисование, сунула ему пятифранковую монету и сказала, что пора спать, уже за полночь. Папа обнаружит, что он еще не в кровати, и сильно рассердится. Огюст кивнул, и Мари быстро поцеловала его и ушла, а он продолжал работать с таким рвением, словно это была его последняя возможность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.